Посвящается Рэнди
Rebecca Stead
LIAR & SPY
Text copyright @ Rebecca Stead, 2012
© Е. Канищева, перевод на русский язык, 2019
© ООО «Издательство «Розовый жираф», издание на русском языке, 2019
Перед нами неправильная карта человеческого языка. На ней показано, какими частями языка мы якобы ощущаем разные вкусы: горькое – задней частью, солёное – боковыми, сладкое – кончиком. Кто-то сто лет назад намалевал эту карту, и потом школьников сто лет заставляли её зубрить.
Но только она неверна. От слова «совсем». То есть правды в ней ровно ноль. На самом деле, говорит мистер Ландау (он преподаёт у нас в седьмом классе естествознание), все вкусовые сосочки одинаковы, они покрывают всю поверхность языка, и каждый из них ощущает все вкусы. Мистер Ландау развернул потрёпанный плакат с этой тупой картой и рассказывает, что с незапамятных времён люди совершенно неправильно понимали, как устроен вкус.
Сегодня все слушают внимательно, даже Боб Инглиш с Фломастером слушает, – потому что это первый день курса «Что такое вкус», известного также под названием «Узнай свою судьбу». Они все верят, что в ближайшие десять дней как минимум один человек в классе узнает, что́ ему или ей суждено: настоящая любовь или трагическая смерть.
Да, вот именно, только эти два варианта.
Боба Инглиша c Фломастером на самом деле зовут Роберт Инглиш, а прозвище дала ему в четвёртом классе наша мисс Диаматис, потому что он вечно с задумчивым видом что-то рисовал фломастером «Шарпи». «Боб Инглиш с Фломастером, – говорила ему мисс Диаматис, – напомни нам, пожалуйста, таблицу умножения на восемь». Её задачей было добиться, чтобы к пятому классу все научились умножать со скоростью света. С тех пор все его так и называют – Боб Инглиш с Фломастером.
Пока весь класс смотрит в рот мистеру Ландау и ловит каждое его слово, я смотрю на неправильный плакат с языком, и мне хочется, чтобы он не был неправильный. Эти жирные чёрные стрелочки как-то даже успокаивают: тут тебе кислое, там солёное, всему своё место. В отличие от полной неразберихи, которой на самом деле оказался человеческий язык.
Пятница, последний урок. Физкультура. Мы с мисс Уорнер высоко поднимаем руки и приветствуем друг друга хлопком ладоней с растопыренными пальцами – хай-файв. Мы всегда так делаем по пятницам. Потому что я ненавижу школу, а она ненавидит работу, и мы оба всю неделю ждём не дождёмся пятницы.
Сегодня играем в волейбол. С восклицательным знаком. Мисс Уорнер так и написала на доске перед входом в спортзал: «Волейбол!».
Когда я вижу это слово и одновременно чувствую запах первого этажа, то есть запах столовой после обеда, в голове у меня возникает какое-то эхо, как будто крик издалека.
По утрам в столовой пахнет сладким и жареным, например печеньем и рыбными палочками. Но после обеда запах стоит совсем другой. Что-то вроде смеси пота и мусорного контейнера. А может, дело просто в том, что после обеда столовая пахнет не тем, что будет, а тем, что было.
Волейбол!
Мисс Уорнер стоит у сетки, упираясь руками в колени, выкрикивает что-то вдохновляющее и сияет улыбкой как ненормальная.
– Вот это от души! – кричит она, когда Элиза Доунен вяло отбивает мячик снизу. – Отличный удар!
Если не знать мисс Уорнер, можно подумать, что спортзал – её самое любимое место на земле. Может, она проверяет знаменитую теорию моей мамы о том, что если улыбаться без всякой причины, то и вправду начинаешь чувствовать себя счастливым. Мама всё время просит меня улыбнуться, надеясь, что рано или поздно я стану улыбчивым, и это, честно говоря, слегка напрягает. Но я понимаю, что она просто очень сильно за меня переживает – с того момента, как они с папой объявили, что наш дом придётся продать. Она даже записала для меня диск «Самые смешные домашние видео Америки»: такая смехотерапия.
Я в ответ прошу маму приберечь её чудодейственные методы для больницы. Она медсестра в палате интенсивной терапии, и ей положено проверять самочувствие пациентов каждые пятнадцать минут. Подозреваю, что если ты привык что-то проверять каждые пятнадцать минут, то потом очень трудно от этой привычки избавиться. Но я всё-таки смотрю этот диск и правда смеюсь. Попробуй не засмеяться над «Самыми смешными домашними видео Америки». Все эти нелепые зверушки. Все эти споткнулся-упал.
Я считаю, сколько переходов осталось до моей подачи, и кошусь на огромные часы на стене, защищённые проволочной сеткой. Прихожу к выводу, что шансы на спасение посредством звонка с урока – пятьдесят на пятьдесят, но в следующий миг обнаруживаю себя в дальнем углу, в одной руке у меня мяч, а другой я готовлюсь по нему ударить.
Не смотри на мяч.
Смотри туда, куда хочешь, чтоб он полетел.
Но этот совет, звучащий у меня в голове, бесполезен, потому что время замедляется, пока все голоса не сливаются во что-то похожее на подводное пение китов.
Ясно, что «подводное», говорю я себе, где же ещё водятся киты?
Надо думать о мяче, не о китах.
В тот самый миг, когда я уже почти по нему бью, у меня возникает предчувствие, что он улетит как минимум за сетку, возможно даже в заднюю линию, между Мэнди и Гейбом, которые очень стараются не стоять слишком близко друг к другу, потому что они тайно друг в друга влюблены.
Но предчувствие меня обманывает. Мяч взлетает и приземляется на пол между ног Далласа Луэллина, который стоит прямо передо мной. Моя подача – ровно то, что называется эпик фейл, и некоторые девочки начинают медленно хлопать в ладоши.
Хлоп.
Пауза.
Хлоп.
Пауза.
Хлоп.
Такие саркастические аплодисменты. Вы знаете этот философский вопрос: «Как звучит хлопок одной ладони?» Понятия не имею, как он звучит, но явно лучше, чем эти замедленные хлопки.
Мисс Уорнер вопит: «Народ! Народ!», как всегда, когда кто-то кого-то начинает гнобить, а она не знает, что с этим делать.
Даллас вручает мне мяч: вторая попытка. Я подаю сразу, не думая, просто чтобы побыстрее отделаться. На этот раз мяч летит куда-то влево, за пределы поля, потом звенит звонок, все несутся кто куда – и привет, неделя окончена.
Я бреду к мисс Уорнер, которая сидит на стопке матов, прислонившись спиной к стене, и что-то пишет на доске-планшете.
– Хороших выходных, Джи! – говорит она. – Мы это сделали. Нас ждут сорок восемь часов свободы и красоты.
Мисс Уорнер хочет, чтобы ко мне прилипло имя «Джи», по первой букве имени. Меня зовут Джордж, только в конце ещё пишется s, как во французском имени Жорж[1]. Поэтому, конечно, некоторые обзывают меня «Жо». Мне, в общем-то, плевать. Людей, бывает, обзывают и похуже.
– Джи! Ты здесь? – Мисс Уорнер машет свободной рукой прямо у меня перед носом. – Я сказала «хороших выходных»!
– Угу, – говорю я, но как раз сегодня мысль про выходные меня не радует, потому что в воскресенье мы переезжаем. Мама будет в больнице, так что папиным помощником официально назначен я.
Мисс Уорнер улыбается мне.
– Присаживайся, – говорит она и похлопывает по стопке матов.
Но я вместо этого ложусь на пол.
Несколько человек решили отметить конец школьной недели пулянием мяча в огромные часы. Повредить часы они не могут из-за проволочной сетки, но мисс Уорнер всё равно считает своим долгом навести порядок.
– Я сейчас, – говорит она мне, вскакивает и бежит к ним с криком: – Народ! Народ!
Лечь на пол было ошибкой. Если ты лежишь, значит, умер и к тебе слетаются стервятники. А если и не умер, то умираешь. И если не стервятники, то Даллас Луэллин.
Даллас возвышается надо мной. Не успеваю я моргнуть, как он ставит ногу мне на живот. Просто ставит, и всё.
– Шикарная подача, Жо.
Типичный мерзкий буллинг. Так сказала мама с месяц назад, когда увидела, что́ кто-то написал на моей закладке. Я бы ей ни за что не показал, но она иногда сама просматривает мои вещи. «Чтоб держать руку на пульсе» – так она это называет.
Носок Далласовой кроссовки упирается мне прямо в солнечное сплетение. Больно. Я применяю поверхностное дыхание, чтобы он не раздавил мне какой-нибудь внутренний орган.
– Мы всё равно проигрывали, – говорю я, хотя вовсе в этом не уверен.
– Нет, была ничья, – шипит он, и я пытаюсь пожать плечами – что не так-то просто, когда ты лежишь на спине, а в твоём брюхе утопает чья-то нога.
Мне хочется сказать ему то, что я знаю наверняка: судьба этого мира не зависит от исхода волейбольного матча семиклассников древней бруклинской школы, за сто лет насквозь пропахшей обедами в школьной столовке.
Но вместо этого я обхватываю обеими руками лодыжку Далласа и приподнимаю его ногу. Мы с папой уже около года делаем по утрам зарядку с гантелями – всего лишь с теми голубенькими пластмассовыми штуковинами, что торчат из-под родительской кровати, но тут явно сработал суммарный эффект: я без труда поднимаю ногу Далласа, он неловко вращает руками и приземляется на пол.
Это безобидное приземление. Я не хотел бы причинять ему боль. Я понимаю, что этот эпизод скоро станет для нас обоих разве что смутным воспоминанием. Но боль есть боль, и лучше обходиться без неё.
В воскресенье утром я стою в холле нашего нового многоквартирного дома и наблюдаю, как входят и выходят грузчики. Папа сказал мне придерживать для них дверь, но на самом деле эту дверь подпирает поцарапанный треугольный деревянный клинышек, напоминающий мне о кубиках в подготовительном классе. Так что я просто смотрю вниз на эту деревяшку и думаю о том, как мы строили с Джейсоном длиннющие эстакады, и как теперь Джейсон одевается будто скейтер, хотя он никакой не скейтер, и как всякий раз, когда Картер Диксон или Даллас Луэллин называют меня Жо, Джейсон просто стоит, и всё.
Я выглядываю наружу и верчу головой. Тротуар пуст, солнце светит очень ярко, деревья отбрасывают прохладные тени.
Папа в грузовике – следит, чтобы мебель разгружали в строго определённом порядке. Подозреваю, что толку с него примерно как с меня, охраняющего деревянный клинышек.
И тут я слышу звук. Это непонятный, очень высокий звук, такое тоненькое жужжание, и я, кажется, слышу его уже некоторое время, сам того не замечая. Это должно как-то называться – когда ты что-то слышишь и одновременно осознаёшь, что этот звук, оказывается, уже минут пять звучит у тебя в мозгу без всякого твоего на то разрешения.
Я озираюсь, пытаясь понять, что это жужжит. Сперва смотрю на древнюю жёлтую люстру над головой, потом на блестящий серебристый домофон на стене. На нём есть клавиатура и маленькая видеокамера, с помощью которой человек у себя в квартире видит, кто там стоит в холле, и решает, пускать его или нет. Папа уже показал мне, как эта штуковина работает.
Я делаю шаг к домофону, и жужжание прекращается.
Мои мысли снова возвращаются к Джейсону, который до конца шестого класса был моим лучшим другом в школе и после школы, потом уехал на семь недель в лагерь, а в сентябре внезапно сел в столовке за стол для крутых, как будто всю жизнь там и сидел.
Вдруг откуда-то сверху, прямо надо мной, раздаётся странный шум: что-то трещит, щёлкает и громко топает одновременно, и эхо разносит эти звуки по выложенному плиткой полу, а потом на лестничной площадке появляются две собаки, одна огромная светло-рыжая, а другая маленькая чёрная. А за собаками – мальчик примерно моего роста, в одной руке у него спутанные поводки, а другой он цепляется за перила.
Я распластываюсь по открытой двери, думая, что собаки сейчас пролетят мимо меня на улицу и вытащат парня за собой, но нет. Вместо этого они делают резкий, чуть ли не круговой поворот к двери под лестницей. Собаки закладывают этот вираж на такой скорости, что мальчик несколько секунд прыгает на одной ноге и чуть не опрокидывается, как в мультике.
Дверь под лестницей закрыта. Собаки нетерпеливо вертят хвостами, пока мальчик, ни разу не взглянув на меня, выуживает из переднего кармана джинсов гигантское кольцо с кучей ключей. Он выбирает нужный ключ, отпирает дверь и толкает её. Я вижу ещё один пролёт ступенек, ведущий вниз.
Псы бросаются вперёд и тянут мальчика за собой вниз по ступенькам. Дверь за ними захлопывается. Громко. И потом всё опять становится тихо.
Я точно знаю, что сказал бы папа, если бы был рядом. Он не стал бы упоминать странности – например, как собаки бросились к загадочной двери под лестницей или какое гигантское кольцо для ключей было у этого парня.
Папа сказал бы только одно:
– Смотри, Джордж! Мальчик твоего возраста.
Первое, что делает папа, – это вешает в гостиной нашего Сера́. Это не настоящий Сера, иначе мы были бы миллионерами. Это просто постер из музея. Когда я вижу его на стене над диваном, точно так же, как было у нас дома, у меня сразу чуточку улучшается настроение. Думаю, что у папы тоже.
Два года назад, летом, мы были в Чикаго и видели в Институте искусств оригинал этой картины – она там занимает целую стену. О чём по нашему постеру не догадаешься, так это о том, что вся картина состоит из одних только точек. Маленьких, крошечных точек. И если подойти близко, каждая точка выглядит просто как пятнышко краски. Но если отойти подальше, то из точек складывается вся эта прекрасная сцена: парк и в нём люди в старомодной одежде, которые гуляют или сидят на траве. Там есть даже обезьянка на поводке. Мама говорит, наш Сера напоминает ей, что всегда нужно уметь увидеть картину в целом. Например, когда ей грустно от мысли, что наш дом пришлось продать, она говорит себе, что это чувство – всего лишь точка в гигантском полотне нашей жизни.
Когда я был маленький, я думал, что родители называют наш постер «сэр А». На самом деле «Сера» – это фамилия французского художника, который нарисовал эту картину много лет назад. Я и теперь думаю об этом постере как о человеке – как будто этот сэр А всегда жил с нами. Я хорошо представляю, какой он, сэр А. Он очень вежливый. Очень тихий. И часто смотрит телевизор.
Как его звали, этого Сера? Его звали Жорж. Пишется в точности как моё имя, с немой s.
Вот совет, который вам, скорее всего, никогда не пригодится: если вы захотите назвать сына в честь французского художника Жоржа Сера, назовите его просто Джордж, без всяких немых s. Просто чтоб облегчить ему жизнь.
Когда сэр А водружён на стену (идеально ровно), мы с папой начинаем распаковывать тарелки и чашки. Казалось бы, переехали всего за двенадцать кварталов от дома – а работы немерено.
Я сперва швыряю все вилки-ложки в ящик как попало, но потом соображаю, что у папы случится инфаркт, если он это увидит, – потому что он не выносит, когда всё перемешано. Так что я всё вытаскиваю обратно и начинаю заново: вилки к вилкам, столовые ложки отдельно, чайные отдельно.
Мы с папой – хорошая команда, трудимся не покладая рук, и вскоре у нас вырастает с десяток огромных мусорных мешков, набитых мятой газетной бумагой, в которую всё это добро было завёрнуто.
– Пойдём покажу тебе подвал, – говорит папа. – Там баки для разных сортов мусора.
Потому что мусор – это моя обязанность.
В нашем собственном доме эта обязанность заключалась в том, что я выкатывал два больших пластмассовых мусорных бака на тротуар. Я катил их оба одновременно, они у меня объезжали с двух сторон трещину на разбитой бетонной дорожке, а потом съезжались снова. Кстати, это не так просто, как может показаться. Трещина довольно большая: когда мне было пять лет, я за неё зацепился, упал, и у меня откололся кусочек переднего зуба. Я представляю, как новые владельцы нашего дома в день, когда надо выкатывать баки, тоже цепляются за эту трещину, их баки переворачиваются и мусор летит во все стороны.
Мы с папой выбрасываем набитые газетами мешки за дверь. Они громоздятся горой. К нам приезжает лифт, но в нём уже есть человек и два больших чемодана. На голове у человека бейсболка, на бейсболке – рыбка.
Папа говорит ему, чтобы он ехал, а мы потом, следующей ходкой.
– Иначе вы в этом потонете, – он показывает на нашу гору мешков с газетами.
– Спасибо! – кричит человек в закрывающуюся дверь лифта.
Мы с папой следим за облезлой металлической стрелочкой на стене над лифтом. Она показывает сначала на 3, потом 2, потом 1 – лифт спустился в холл. Папа любит всякое такое старьё, вроде той большой жёлтой люстры в холле и плиточных полов, которые никто и никогда не сможет отмыть. Он называет это «элегантностью увядания». Это теперь в некотором смысле его работа – официально он по-прежнему архитектор, но с тех пор как в прошлом году его уволили, он в основном помогает людям делать так, чтобы их новые дома выглядели старыми. Что, по-моему, немножко тупо: почему бы сразу не купить старый дом, их же полно.
Вообще-то, мы в основном потому и продали наш дом, что папу уволили с работы. Но мама говорит, не было бы счастья, да несчастье помогло – потому что папа всегда хотел начать свой собственный бизнес и вот наконец он это сделал. Правда, пока что у него только три заказчика. Или, как он их называет, клиента.
В подвале бугристые серые стены и несколько голых лампочек, свисающих с потолка на неоново-жёлтых проводах. У дальней стены ряд мусорных баков. Мы с папой запихиваем наши мешки с газетами в бак для бумаги и картона.
Возле самого последнего бака – две двери, выкрашенные в горчичный цвет. На одной из них написано УПРАВЛЯЮЩИЙ. К двери скотчем прилеплен блокнот с огрызком карандаша на верёвочке, а рядом яркая бумажка-стикер с надписью: ВЫЗЫВАЯ МАСТЕРА, СТАВЬТЕ ДАТУ.
Ко второй двери тоже что-то приклеено – отрывной листок из блокнота. На листке нацарапано:
Собрание шпионского клуба – СЕГОДНЯ!
Трудно сказать, давно ли эта бумажка тут висит, но её края слегка закурчавились.
Папа разглядывает и говорит:
– Какое забавное объявление.
– Ага. Дурацкое.
– В смысле – как же прийти на это собрание, если они не указали время?
– Ха-ха.
– Нет, я серьёзно. – Папа берётся за огрызок карандаша на верёвочке с той двери, где УПРАВЛЯЮЩИЙ, и пытается дотянуть его до листка на двери шпионского клуба. Карандаш дотягивается плохо, поэтому папе приходится писать на самом краешке:
ВО СКОЛЬКО?
Если уж папе что-то взбрело в голову, помешать ему нет никакой возможности. Поэтому я просто стою и наблюдаю. Папа пишет идеально ровными печатными буквами. Этому учат на архитектурном факультете.
– Ну, теперь всё? – спрашиваю я. – Можно идти?
Наверху папа велит мне превратить гору пустых коробок в плоскую стопку, пока сам он расставляет книги. Я ловлю себя на том, что думаю про эту надпись – «Собрание шпионского клуба – СЕГОДНЯ!» и про то, что вдруг какой-нибудь мальчик – или девочка – до потолка подпрыгивает от радости, что кто-то на самом деле придёт. Но, с другой стороны, может, эта бумажка висит там несколько месяцев. Или даже лет.
– Мне теперь, наверно, надо снести это в подвал, – говорю я.
– Пойти с тобой? – Папа в задумчивости уставился на книжные полки – решает, какую книгу куда поставить.
Однажды мама пришла с работы и обнаружила, что папа развернул все книги корешком к стене. Он сказал, что так ему спокойнее, а то все эти слова на корешках мельтешат перед глазами и «создают помехи». Мама заставила его развернуть книги обратно. Слишком трудно найти нужную книгу, сказала она, когда не можешь прочесть заглавие. А потом налила себе большой бокал вина.
– Я справлюсь, – говорю я папе. – Ты пока заканчивай с книгами.
Внизу, в подвале, я прислоняю коробки к стене и гляжу на объявление про шпионский клуб.
Под папиным аккуратненьким ВО СКОЛЬКО? оранжевым маркером приписано:
1:30?
Отлично. Папа взял и обнадёжил какого-то ребёнка, а сам ушёл. Я стою там с минуту, потом дотягиваю огрызок карандаша до этой бумажки, как делал папа, и пишу:
ОК
Когда я вхожу обратно в квартиру, папа держит в каждой руке по книге и смотрит на них так, словно от того, какую он выберет, зависит его жизнь. Вокруг него стоят пять коробок, всё ещё доверху заполненных книгами. Так он никогда не закончит.
– Синюю, – говорю ему я.
Он кивает и ставит синюю книгу на полку.
– Я как раз и склонялся к синей. – Он отступает на несколько шагов. – Ну, что скажешь?
– Смотрится неплохо. И эхо тут теперь не такое сильное.
– Хочешь позвонить маме? Отчитаемся, расскажем, как у нас дела…
– Может быть, попозже. – Мне не нравится, как звучит мамин голос, когда она в больнице. Он у неё тогда усталый.
– Я ужасно голоден, – говорит папа. – «Де Марко»?
Да, пицца – это хорошая идея.
– Только побыстрее, ладно? – прошу я. – А то в час тридцать у меня встреча в подвале. По твоей милости.
Папа секунду смотрит на меня и разражается хохотом:
– Серьёзно? Шпионский клуб? Я был уверен, что этому объявлению лет десять, не меньше!
Но он, конечно, рад, что я согласился в это влезть.
– А если это какой-то семилетка или типа того? – жалуюсь я по пути в «Де Марко».
– Есть только один способ это выяснить, – жизнерадостно откликается папа.
Как будто он тут вообще ни при чём.