Она щебетала и ласкалась к брату, как ребенок, а из глаз ее лились слезы, но бедная девушка улыбалась брату, и во всех ее движениях сквозила радость, переполнявшая ее сердце.
Недалеко от них молча стоял, наблюдая эту сцену, белокурый красавец Арторикс. Лицо его то озарялось радостью, то затуманивалось печалью. Он тоже всего несколько дней назад прибыл с Граником из Равенны. Приблизившись к Спартаку, он застенчиво сказал:
– А меня, дорогой Спартак, непобедимый наш вождь, меня ты разве не обнимешь и не поцелуешь?
Говоря это, Арторикс окинул беглым взглядом девушку, как бы прося у нее прощения за то, что похищает у нее поцелуй брата.
– Арторикс! – воскликнул Спартак и, крепко обняв его, прижал к своей груди. – Любимый мой друг!.. Дай я тебя поцелую, благородный юноша!
Так в дополнение ко всем радостям, которые изведал Спартак за последние месяцы, к счастью блестящих побед и замечательных успехов, которых он добился с первых дней ужасной войны, судьбе угодно было послать ему еще одну радость: он мог обнять сестру и Арторикса, самых дорогих его сердцу людей.
Но вскоре лицо Спартака, сиявшее счастьем, затуманилось. Склонив голову на грудь, он глубоко вздохнул и погрузился в скорбные мысли.
Простившись с друзьями, он вместе с сестрой ушел в свою палатку. Спартаку очень хотелось расспросить Мирцу о Валерии, но какое-то чувство стыдливости мешало ему заговорить об этом с сестрой. К счастью для Спартака, девушка щебетала о том о сем, и фракийцу не пришлось расспрашивать ее, так как Мирца сама завела разговор о Валерии: ей никогда и в голову не приходило, что между ее бывшей госпожой и горячо любимым братом существовали иные отношения, кроме дружеских.
– О, поверь, поверь мне, Спартак, – повторяла девушка, приготовляя для брата скромный ужин на пне, который в палатке фракийца служил столом, – если бы все римские матроны были похожи на Валерию… Верь мне, я на себе испытала всю ее доброту, благородство ее чувств… рабство давно было бы отменено законом… потому что дети, родившиеся от подобных женщин, не могли бы, не пожелали бы терпеть существование тюрем, наказаний розгами, распятий на крестах, не допустили бы, чтобы с гладиаторами обращались как с убойной скотиной…
– О, я это знаю! – взволнованно воскликнул Спартак. И тут же, спохватившись, добавил: – Да, да, я верю тебе.
– И ты должен этому верить… потому что, видишь ли, она уважает тебя… гораздо больше, чем любая другая матрона на ее месте уважала бы ланисту своих гладиаторов. Она часто разговаривала со мной о тебе… восхищалась тобой, в особенности с тех пор, как ты расположился лагерем на Везувии, при каждом известии о тебе… Когда мы услыхали, что ты победил и разбил трибуна Сервилиана… когда узнали о твоей победе над Клодием Глабром, она часто говорила: «Да, природа щедро наградила его всеми достоинствами великого полководца!»
– Она так говорила? – нетерпеливо переспросил Спартак, на лице которого отражались воскресшие в душе чувства и воспоминания.
– Да, да, она так говорила!… – ответила Мирца, продолжая готовить ужин. – Мы долго здесь останемся? Я хочу позаботиться о твоей палатке… Эта совсем не подходит для доблестного вождя гладиаторов… В ней такой беспорядок… и нет самого необходимого… У любого солдата жилье лучше… Ну да, она так говорила… И как-то раз она спорила со своим братом, оратором Гортензием, ты ведь знаешь его? Так вот, она защищала тебя от его нападок, говорила, что война, которую ты начал, – справедливая война, и если боги пекутся о делах людских, то ты победишь.
– О божественная Валерия! – чуть слышно произнес Спартак, бледнея от волнения.
– И она, бедняжка, так несчастлива, – продолжала девушка, – так, знаешь ли, несчастлива!
– Несчастлива?.. Несчастлива?.. Почему?.. – живо спросил фракиец.
– Она несчастлива, я это знаю… Я не раз заставала ее в слезах… часто глаза ее бывали красными от слез… часто я слышала, как она глубоко вздыхала, очень часто. Но почему она плачет и вздыхает, я не знаю, не могу догадаться. Может быть, из-за неприятностей с ее родственниками из рода Мессалы… А может быть, горюет о муже… Хотя едва ли… нет, не знаю… Единственное ее утешение – ее дочка, Постумия. Такая милочка, такая прелестная крошка!..
Спартак глубоко вздохнул, смахнул рукой несколько слезинок, скатившихся из глаз, резко повернулся и, обойдя кругом палатку, спросил у Мирцы, чтобы переменить тему разговора:
– Скажи, сестра… ты ничего не слышала о Марке Валерии Мессале Нигере… двоюродном брате Валерии?.. Я с ним встретился… мы с ним бились… я его ранил… и пощадил его… Не знаешь ли ты случайно… выздоровел ли он?
– Конечно, выздоровел!.. И об этом твоем великодушном поступке мы тоже слышали!.. Валерия со слезами благословляла тебя. Нам все рассказал Гортензий, когда приехал на тускуланскую виллу… После смерти Суллы Валерия почти круглый год живет там.
В эту минуту на пороге палатки появился один из деканов гладиаторов и доложил, что молодой солдат, только что прибывший из Рима, настойчиво просит разрешения поговорить со Спартаком.
Спартак вышел из палатки на преторскую площадку: лагерь гладиаторов был построен в точности по образцу римских лагерей. Палатка Спартака была разбита на самом возвышенном месте, и перед ней было отведено место для военного суда. Эта площадка у римлян называлась преторской. За палаткой Спартака находилась другая палатка, где хранились знамена; возле нее стоял караул из десяти солдат во главе с деканом. Выйдя из палатки, Спартак увидел идущего к нему навстречу юношу в богатом военном одеянии, о котором ему только что доложили; юноше этому на вид было не более четырнадцати лет.
На нем была кольчуга, облегавшая плечи и тонкий, гибкий стан; она была сделана из блестящих серебряных колец и треугольников, соединенных между собой в частую сеть, и доходила почти до колен. Панцирь был стянут в талии кожаным ремешком, отделанным серебряными насечками с золотыми гвоздиками. Ноги были защищены железными наколенниками, затянутыми позади икр кожаными ремнями; правую руку закрывал железный нарукавник, а в левой юноша держал небольшой бронзовый щит, украшенный чеканными фигурками тонкой работы. С правого плеча вместо перевязи спускалась к левому боку массивная золотая цепь, на которой висел изящный короткий меч. Голову юноши покрывал серебряный шлем, на котором вместо шишака была укреплена золотая змейка, а из-под шлема выбивались золотистые кудри, обрамлявшие прекрасное юношеское лицо – нежное, словно выточенное из мрамора. Большие миндалевидные лучистые глаза цвета морской волны придавали этому милому, женственному лицу выражение отваги и решимости, что никак не соответствовало всему хрупкому, нежному облику юноши.
Спартак недоуменно взглянул на юношу, затем повернулся к декану, вызвавшему его из палатки, как бы спрашивая его, этот ли воин желает с ним говорить, и, когда декан утвердительно кивнул, Спартак подошел к юноше и спросил его удивленным тоном:
– Так это ты хотел меня видеть? Кто ты? Что тебе нужно?
Лицо юноши вспыхнуло, затем вдруг сразу побледнело, и после минутного колебания он твердо ответил:
– Да, Спартак, я.
И после короткой паузы добавил:
– Ты не узнаешь меня?
Спартак пристально вглядывался в тонкие черты юноши, словно отыскивая в памяти какие-то стершиеся воспоминания, какой-то отдаленный отзвук. Затем он ответил, не сводя глаз со своего собеседника:
– В самом деле… Мне кажется, я где-то видел тебя… Но где?.. Когда?..
Затем снова наступило молчание, и гладиатор, первым прервав его, спросил:
– Ты римлянин?
Юноша покачал головой и, улыбнувшись печальной, какой-то вымученной улыбкой, как будто ему хотелось заплакать, ответил:
– Память твоя, доблестный Спартак, не так сильна, как твоя рука.
При этой улыбке и этих словах точно молния осветила сознание фракийца: он широко открыл глаза, со все возрастающим удивлением вперил их в юного солдата и неуверенным тоном воскликнул:
– Неужели!.. Может ли быть?.. Юпитер Олимпиец! Да неужели это ты?
– Да, это я, Эвтибида. Да, да, Эвтибида, – ответил юноша, вернее, девушка, так как перед Спартаком действительно стояла переодетая Эвтибида.
Он смотрел на нее и никак не мог прийти в себя от удивления. Тогда гречанка сказала:
– Разве я не была рабыней? Разве я не видела, как родных моих обратили в рабство?.. Разве я не утратила отечества?..
Девушка говорила, еле сдерживая гнев, а последние слова произнесла со страстным негодованием.
– Я понимаю, понимаю тебя… – задумчиво и грустно сказал Спартак. Минуту он молчал, затем, подняв голову, добавил с глубоким, печальным вздохом: – Ты слабая, изнеженная женщина, привыкшая к роскоши и удобствам… Что станешь ты здесь делать?
– О! – гневно воскликнула девушка. Никто не подумал бы, что она способна на такую вспышку. – О Аполлон Дельфийский, просвети его разум! Он ничего не понимает! Во имя фурий-мстительниц, говорю тебе, что я хочу отомстить за своего отца, за братьев, за порабощенную отчизну, за мою молодость, за мою загубленную жизнь, а ты еще спрашиваешь, что я собираюсь делать в этом лагере!
Лицо девушки и прекрасные ее глаза горели гневом. Спартак был растроган этой дикой энергией и силой и, протянув руку гречанке, сказал:
– Да будет так! Оставайся в лагере… шагай бок о бок с нами, если ты можешь… сражайся вместе с нами, если ты в силах.
– Я все смогу, если захочу, – нахмурив брови, ответила отважная девушка. Она судорожно сжала протянутую ей руку Спартака.
Но от этого прикосновения вся энергия, вся жизненная сила как будто ослабела в ней. Эвтибида вздрогнула, побледнела, ноги у нее подкосились, она была близка к обмороку. Заметив это, фракиец подхватил ее левой рукой и поддержал, чтобы она не упала.
От этого невольного объятия дрожь пробежала по всему ее телу. Фракиец заботливо спросил:
– Что с тобой? Чего ты хочешь?
– Поцеловать твои могучие руки, покрывшие тебя славой, о доблестный Спартак! – прошептала она и, склонясь к рукам гладиатора, приникла к ним жарким поцелуем.
Точно туманом заволокло глаза великого полководца, кровь закипела в жилах и огненной струей ударила в голову. На миг у него возникло желание сжать девушку в своих объятиях, но он быстро овладел собой и, отдернув свои руки, отодвинулся от нее и сдержанно сказал:
– Благодарю тебя… достойная женщина… за участие в судьбе угнетенных… Благодарю за выраженное тобой восхищение, но ведь мы хотим уничтожить рабство и поэтому должны устранять любое его проявление.
Эвтибида стояла молча, с опущенной головой, не двигаясь, точно пристыженная. Гладиатор спросил:
– В какую часть нашего войска ты желаешь вступить?
– С того дня, как ты поднял знамя восстания, и до вчерашнего дня я с утра до вечера училась фехтовать и ездить верхом… Я привела с собой трех великолепных коней, – ответила гречанка, мало-помалу приходя в себя, и, наконец, окончательно овладев собой, подняла глаза на Спартака. – Желаешь ли ты, чтобы я была твоим контуберналом?[5]
– У меня нет контуберналов, – ответил вождь гладиаторов.
– Но если ты ввел в войска рабов, борющихся за свободу, римский боевой строй, то теперь, когда твоя армия выросла до четырех легионов, необходимо, чтобы и ты, их вождь, имел, по римским обычаям, подобающую твоему званию свиту и поднял этим свой престиж. Контуберналы будут необходимы тебе уже с завтрашнего дня, так как, командуя армией в двадцать тысяч человек, ты не можешь попасть в одно и то же время в различные места; у тебя должны быть ординарцы для передачи твоих распоряжений начальникам легионов.
Спартак с удивлением смотрел на девушку и, когда она умолкла, тихо произнес:
– Ты необыкновенная женщина!
– Скажи лучше – пылкая и твердая душа в слабом женском теле, – гордо ответила гречанка.
И через минуту продолжала:
– У меня сильный характер и пытливый ум, я одинаково хорошо владею латынью и греческим языком, я могу оказать серьезные услуги нашему общему делу, на которое я отдала все свое достояние… около шестисот талантов, а с этого дня я посвящаю ему всю свою жизнь.
С этими словами она обернулась к проходившей в нескольких шагах от претория главной дороге лагеря, по которой сновали взад и вперед гладиаторы, и позвала кого-то резким долгим свистом. Тотчас на дороге появился раб, подгонявший лошадь; на спине ее в двух небольших мешках было сложено золото Эвтибиды, которое она приносила в дар восставшим. Лошадь остановилась перед Спартаком.
Фракиец был ошеломлен смелостью и широтой души молодой гречанки; несколько секунд он был в смущении и не знал, что ей ответить; затем сказал, что так как это лагерь рабов, объединившихся для завоевания свободы, то он, конечно, открыт для тех, кто хочет примкнуть к ним; следовательно, и Эвтибиду охотно примут в лагерь гладиаторов; вечером он соберет руководителей Союза, чтобы поговорить о ее щедром даре армии гладиаторов. Что же касается желания Эвтибиды быть его контуберналом, то он ничего не может обещать ей: если будет постановлено, что при вожде гладиаторов должны состоять контуберналы, он о ней не забудет.
Спартак прибавил несколько слов благодарности, согласно правилам греческой учтивости, но произнес эти ласковые слова признательности строгим, почти мрачным тоном; потом, простившись с Эвтибидой, он вернулся в свою палатку.
Застыв неподвижно, словно статуя, девушка следила взглядом за Спартаком и, когда он скрылся в палатке, еще долго смотрела ему вслед. Потом, тяжело вздохнув, она сделала над собой усилие и, опустив голову, медленно пошла в тот конец лагеря, который, по римскому обычаю, отводился для союзников и где ее рабы, которых она привезла с собой, разбили для нее палатку. Она тихо шептала:
– И все же я люблю, люблю его!
Тем временем Спартак велел позвать в свою палатку Крикса, Граника, Борторикса, Арторикса, Брезовира и других военачальников Союза и до поздней ночи держал с ними совет.
На этом совете были приняты следующие решения: взять деньги, принесенные в дар гречанкой Эвтибидой, и большую часть их употребить на приобретение оружия, щитов и панцирей у всех оружейников окрестных городов; гречанку удостоить просимой ею должности контубернала и в этом чине, совместно с девятью юношами, которых Спартак выберет в гладиаторских легионах, приписать к главному штабу. Всеми было признано, что теперь вождя гладиаторов должны сопровождать контуберналы для передачи его приказаний. Было решено также двести талантов истратить на покупку уже объезженных лошадей, для того чтобы возможно скорее создать кавалерийский корпус и теснее сочетать его действия с действиями многочисленной пехоты, основной силы войска гладиаторов.
Относительно военных операций было решено, что Крикс останется с двумя легионами в Ноле и совместно с Граником будет руководить обучением равеннского легиона, прибывшего в лагерь два дня назад; Спартак с легионом, которым командовал Борторикс, соединится в Бовиане с Эномаем и нападет на Коссиния и Вариния, прежде чем те закончат комплектование своей новой армии.
И вот на рассвете следующего дня Спартак во главе легиона вышел из лагеря и через Кавдинские горы направился в Аллифы. Сколько Эвтибида и Мирца ни просили его взять их с собой, он не согласился, заявив им, что идет не на войну, а только в разведку и скоро вернется; он просил их оставаться в лагере и ждать его возвращения.
Когда Спартак прибыл в Бовиан, он уже не застал там Эномая, которому надоело без дела сидеть в лагере. Два дня назад он снялся с лагеря и, предоставив Коссинию сидеть за стенами Бовиана, направился в Сульмон, где, по донесениям разведчиков и шпионов, находился Вариний, набиравший солдат. Эномай надеялся напасть на него и разбить.
Но случилось то, чего ограниченный ум Эномая не мог предвидеть: Коссиний, на следующий же день после ухода германца, тайно оставил Бовиан и направился по следам гладиаторов с намерением атаковать их с тыла, как только они встретятся с Варинием.
Спартак сразу понял всю опасность положения Эномая; он дал своему легиону только несколько часов для отдыха, а затем отправился по следам Коссиния, который опередил его уже на два дня. Коссиний, старый солдат, но бесталанный полководец, слепо благоговел перед старинными правилами; он двигался, как это обычно полагалось, переходами по двадцать миль в день, а Спартак, совершив два перехода по тридцать, догнал его через два дня у Ауфидены и напал с тыла. Нанеся Коссинию жестокое поражение, Спартак стал преследовать бегущих римлян. Коссиний со стыда и отчаяния бросился в гущу гладиаторов и погиб.
Продолжая продвигаться все с той же скоростью, Спартак вовремя подоспел на помощь Эномаю и неминуемое его поражение превратил в победу. Германец вступил в бой с Варинием между Маррувием и озером Фуцин. У Вариния было около восьми тысяч человек. Под натиском римлян ряды гладиаторов заколебались, но в этот момент явился Спартак и сразу изменил ход сражения. Вариний, потерпев поражение и понеся тяжелый урон, быстро отступил к Корфинию.
После этого Спартак дал своим легионам трехдневный отдых, а затем снова двинулся в поход, вновь перешел Апеннины близ Ауфидены и овладел Сорой, которая сдалась без сопротивления. Не чиня здесь никаких насилий, он только освободил рабов и гладиаторов и вооружил их.
За два месяца он исходил вдоль и поперек весь Латий, побывал в Анагнии, Арпине, Ферентине, Казине, Фрегеллах и, перейдя через Лирис, овладел Норбой, Суэссой-Пометией и Приверном, внушив сильную тревогу Риму, которому чудилось, что гладиатор уже стоит у его ворот.
Во время этих набегов Спартак набрал столько рабов и гладиаторов, что за два месяца составил два новых легиона и полностью вооружил их. Но предусмотрительного Спартака не соблазняла мысль об осаде Рима. Он понимал, что двадцати и даже тридцати тысяч солдат, которыми он мог располагать, вызвав легионы, находившиеся в Кампанье, было бы недостаточно для такой операции.
Тем временем Публий Вариний набрал с разрешения сената огромное количество солдат среди пицентов, получил подкрепления из Рима и, желая смыть позор поражения, в конце августа выступил из Аскула во главе восемнадцати тысяч солдат и большими переходами двинулся на Спартака. Спартак, отошедший за эти дни к Таррацине, узнав о приближении Вариния, пошел ему навстречу и обнаружил его лагерь близ Аквина. Накануне сентябрьских ид (19 сентября) войска сошлись, и завязалось сражение.
Сражение это было долгим и кровопролитным, но к вечеру римляне дрогнули, заколебались и вскоре под натиском бешеной атаки гладиаторов обратились в бегство. Эта последняя атака была столь стремительной и сильной, что легионы Вариния были разбиты наголову.
Сам Вариний, стремясь поддержать честь Рима, сражался с отчаянной храбростью и большим упорством, но, раненный Спартаком, принужден был оставить в его руках своего коня и благодарить богов за спасение собственной жизни. Свыше четырех тысяч римлян погибло в этом кровопролитном бою. Гладиаторы завладели их оружием, обозом, лагерным оборудованием и знаменами, взяли в плен даже ликторов[6] из свиты претора.
После поражения под Аквином претор Публий Вариний с десятью тысячами воинов – остатками своих разбитых легионов – отступил в Норбу; там он укрепился, намереваясь защищать одновременно и Аппиеву и Латинскую дороги на тот случай, если бы ненавистный гладиатор, вопреки всем правилам тактики, традициям и указаниям самых опытных полководцев, дерзнул, невзирая на надвигающуюся зиму, двинуться к стенам Рима.
В свою очередь, Спартак после блестящей победы под Аквином послал в лагерь под Нолой гонцов с извещением об этой победе, а своим легионам разрешил отдых в лагере, оставленном римлянами. Там он вызвал в свою палатку Эномая и передал ему командование четырьмя легионами, взяв с германца клятву, что до возвращения Спартака он ни в коем случае не оставит аквинский лагерь. Эномай дал клятвенное обещание. В два часа пополуночи Спартак тайно покинул лагерь гладиаторов и во главе трехсот конников отправился в поход, цель которого была известна только ему одному.
За два месяца, проведенных Спартаком в походах по Самнию и Латию, в лагерь под Нолой прибыло со всех концов Италии такое количество рабов и гладиаторов, что Крикс сформировал три новых легиона, численностью свыше пяти тысяч человек каждый, и отдал их под начало Арторикса, Брезовира и одного старого атлета-кимвра, который еще юношей был взят в плен Марием в сражении при Верцеллах. Кимвра звали Вильмиром; несмотря на свой буйный нрав, он пользовался большим уважением среди гладиаторов за геркулесовскую силу и исключительную честность.
Легионы, выполняя приказ Спартака, ежедневно упражнялись в обращении с оружием, в тактическом маневрировании; солдаты занимались этим охотно и с большим прилежанием. Надежда обрести свободу и увидеть торжество своего правого дела воодушевляла этих несчастных, насильственно отторгнутых Римом от отчизны, от семей, от родных и близких. Сознание, что они солдаты, борющиеся под святым знаменем свободы, повышало в них чувство человеческого достоинства, поверженное в прах угнетателями, и поднимало их в собственных глазах; жажда мести за все перенесенные обиды зажигала в их груди желание с оружием в руках помериться силами с угнетателями. В лагере под Нолой на лицах воинов и во всех их поступках сквозили отвага, сила, мужество, вера в непобедимость своей только что созданной армии. Это воодушевление подкреплялось доверием гладиаторов к своему вождю, к которому они питали беспредельное уважение и любовь.
Когда в лагерь пришло известие о победе Спартака над легионами Публия Вариния под Аквином, гладиаторов охватила радость. Всюду слышны были веселые песни, победные возгласы и оживленные разговоры. Среди суматохи, которая царила в лагере, напоминавшем в эти дни волнующееся море, может быть, одна только Мирца не знала причины этого всеобщего веселья. Она выглянула из палатки, где сидела в одиночестве целыми днями, и спросила у солдат, чем вызвано столь бурное ликование.
– Спартак опять победил!
– Он наголову разбил римлян!
– Да так, что они надолго запомнят!
– Где? Как? Когда? – с жадным нетерпением расспрашивала их девушка.
– Под Аквином.
– Три дня назад.
– Он разбил претора, захватил его коня, ликторов и знамена!
В эту минуту у главной палатки на преторской площадке показался Арторикс; он шел к Мирце по вполне основательному поводу: сообщить ей подробности о победе, одержанной ее братом над римлянами. Но, подойдя к девушке, галл покраснел от смущения и не знал, как начать разговор.
– Вот в чем дело… Здравствуй, Мирца, – бормотал юноша, боясь взглянуть на нее и теребя перевязь, спускавшуюся с левого плеча к правому боку. – Ты уж, верно, знаешь… Это было под Аквином… Как ты поживаешь, Мирца?
И после короткой паузы прибавил:
– Так вот, значит, Спартак победил.
Арторикс понимал, что он смешон, и это еще больше смущало его; язык словно прилипал к гортани, и он, запинаясь, произносил какие-то бессвязные слова. Он предпочел бы в эту минуту оказаться в самом пекле сражения, лицом к лицу с опасным противником, чем оставаться с глазу на глаз с Мирцей.
А все дело было в том, что Арторикс, человек нежной и кристально чистой души, боготворивший Спартака, с некоторого времени начал испытывать еще незнакомое ему смятение чувств.
Завидев Мирцу, он приходил в смущение, голос ее вызывал в нем необъяснимый трепет, а ее речи казались нежнейшими звуками сапфической арфы, которые помимо воли уносили его в неведомые блаженные края.
На первых порах он безотчетно предавался этим сладостным восторгам, не думая о причине, их порождавшей; он убаюкивал себя этими таинственными гармоническими звуками, которые опьяняли его; он находился во власти неясных грез и сладостных переживаний, не понимая и даже не стараясь понять, что с ним происходит.
С того дня, как Спартак отправился в Самний, молодому гладиатору не раз случалось подходить к палатке полководца, где жила теперь Мирца, и он сам не знал, каким образом и для чего он тут очутился; нередко бывало и так, что, сам того не замечая, он вдруг оказывался где-то среди поля или в винограднике за несколько миль от лагеря и не мог сообразить, как он попал туда и зачем пришел.
Но через месяц после отъезда Спартака случилось нечто такое, что заставило молодого галла поразмыслить над опасностью своих сладких мечтаний и призвать на помощь разум, чтобы внести порядок в хаос взбудораженных чувств.
А произошло вот что. На первых порах Мирца не придавала особого значения частым посещениям Арторикса и доверчиво болтала с ним, радуясь его дружбе; но по мере того как их встречи учащались, она, завидев его, то краснела, то бледнела, становилась задумчивой, смущенной. Все это заставило юношу внимательнее разобраться в своих чувствах, и вскоре он убедился, что полюбил сестру Спартака.
Странное, непонятное поведение Мирцы он истолковывал как проявление презрения к нему; ему и в голову не приходило, что Мирца сама испытывала такие же чувства, какие переполняли его сердце. Он не осмеливался надеяться на то, что девушка тоже любит его, и совсем не думал, что именно любовью и объясняется ее смущение при встречах с ним. Оба вынуждали себя подавлять свои чувства, с трудом скрывая друг от друга волнение души; они старались даже избегать друг друга, хотя лелеяли мечту о встрече; пытались отдалиться друг от друга, а виделись все чаще; желая говорить, молчали; встретившись друг с другом, стремились поскорее разлучиться и, не в силах расстаться, стояли, опустив глаза, время от времени украдкой бросая друг на друга быстрый взгляд, словно считали его преступлением.
Поэтому Арторикс с радостью воспользовался случаем повидать Мирцу и отправился сообщить ей о новой победе Спартака, по пути рассуждая с самим собою о том, что более удачного повода для встречи с любимой ему не могло представиться. Он пытался уверить себя, что вовсе не придрался к случаю, – не пойти к ней и не сообщить такую приятную новость из-за какой-то глупой стеснительности и робости было бы не только ребячеством, но и попросту дурным поступком!
И молодой галл поспешил к Мирце; сердце его билось от радости и надежды. Он шел к девушке, твердо решив побороть свое смущение и непонятную тревогу, овладевавшую им при встрече с Мирцей. Он решил поговорить с ней откровенно, с решимостью, подобающей мужчине и воину, и смело открыть ей свою душу. «Так как положение создалось очень странное, – думал он, направляясь к палатке Спартака, – то надо с ним покончить раз навсегда, – давно уже пора принять какое-нибудь решение и избавиться от невыразимой мучительной тоски».
Но как только Арторикс очутился перед Мирцей, все его планы рассеялись как дым; он стоял перед ней, словно школьник, пойманный учителем на месте преступления; поток красноречивых излияний внезапно иссяк, не излившись, и Арториксу с трудом удалось произнести лишь несколько бессвязных слов. Горячая волна крови прихлынула к лицу девушки; после минутной паузы, усилием воли подавив смущение, она постаралась овладеть собой и наконец сказала Арториксу слегка дрожащим голосом:
– Что же ты, Арторикс? Разве так рассказывают сестре о бранных подвигах ее брата?
Юноша покраснел при этом укоре и, призвав на помощь свое утраченное было мужество, подробно передал девушке все, что гонцы сообщили о сражении под Аквином.
– А Спартак не ранен? – спросила Мирца, взволнованно слушавшая рассказ гладиатора. – Это правда, что он не ранен? Ничего с ним не случилось?
– Нет. Жив и невредим, как всегда, невзирая на все опасности которые угрожали ему.
– О, эта его сверхчеловеческая отвага! – воскликнула Мирца голосом, в котором звучало уныние. – Из-за нее-то я ежечасно и ежеминутно тревожусь!
– Не страшись, не бойся, благороднейшая из девушек: до тех пор, пока в руке Спартака меч, нет такого оружия, которое могло бы пронзить его грудь.
– О, я верю, – воскликнула, вздохнув, Мирца, – что он непобедим, как Аякс, но я знаю и то, что он так же уязвим, как Ахилл!
– Великие боги явно покровительствуют нашему правому делу и сохранят драгоценную жизнь нашего вождя!
Оба умолкли.
Арторикс влюбленными глазами смотрел на белокурую девушку, любуясь правильными чертами ее лица и стройным станом.
Мирца не поднимала глаз, но чувствовала устремленный на нее пристальный взгляд юноши, и этот взгляд, полный пламенной любви, вызывал у нее радость и тревогу, был ей приятен и беспокоил ее.
Тягостное для Мирцы молчание длилось не более минуты, но оно показалось ей вечностью. Сделав над собой усилие, она решительно подняла голову и посмотрела прямо в лицо Арториксу.
– Разве ты не собираешься сегодня проводить учение с твоим легионом?
– О Мирца, неужели я так надоел тебе! – воскликнул огорченный ее вопросом юноша.
– Нет, Арторикс, нет! – опрометчиво ответила девушка, но тут же спохватилась и, покраснев, добавила, заикаясь: – Потому что… да потому… ты ведь всегда с такой точностью исполняешь свои обязанности!
– В честь одержанной Спартаком победы Крикс приказал дать отдых всем легионам.
Разговор снова прервался.
Наконец Мирца сделала решительное движение, собираясь вернуться в палатку, и сказала, не глядя на гладиатора:
– Прощай, Арторикс!
– Нет, нет, выслушай меня, Мирца, не уходи, пока я не скажу тебе того, что уже много дней собираюсь сказать… и сегодня должен сказать… обязательно, – торопливо промолвил Арторикс, опасаясь, как бы Мирца не ушла.
– Что ты хочешь сказать мне?.. О чем ты хочешь говорить со мной?.. – спросила сестра Спартака, более встревоженная, чем удивленная словами галла. Она уже стояла у входа в палатку, но лицо ее было обращено к Арториксу.
– Вот видишь ли… выслушай меня… и прости… Я хотел сказать тебе… я должен сказать… но ты не обижайся… на мои слова… потому что… я не виноват… и притом… вот уже два месяца, как…
Пролепетав еще несколько бессвязных фраз, он замолчал. Но вдруг речь его полилась порывисто и быстро, словно поток, вырвавшийся из теснины:
– Почему я должен скрывать это от тебя? Ради чего должен я стараться скрыть любовь, которую больше не в силах заглушить в себе и которую выдает каждое мое движение, каждое слово, взгляд, каждый вздох? До сих пор я не открывал тебе своей души, боясь оскорбить тебя или быть отвергнутым, опротиветь тебе… Но я больше не могу, не могу противиться очарованию твоих глаз, твоего голоса; не могу бороться с непреодолимой силой, влекущей меня к тебе. Верь мне, эта тревога, эта борьба истерзали меня, я не могу, не хочу больше жить в таких мучениях… Я люблю тебя, Мирца, красавица моя! Люблю, как люблю наше знамя, как люблю Спартака, гораздо больше, чем люблю самого себя. Если я оскорбил тебя своей любовью, прости меня; какая-то таинственная могучая сила покорила мою волю, мою душу, и, верь мне, я не могу освободиться от ее власти.