Общий смех раздался после заключительного возгласа Крикса, и послышались многочисленные восклицания:
– Если бы!.. Если бы!.. Если бы небо захотело!..
Когда шум прекратился, Крикс сказал:
– Скажи мне, Лутация, кто обедал за этим столиком?
Лутация обернулась и воскликнула с изумлением:
– Куда же он ушел? Вот штука!..
И спустя мгновение добавила:
– Да поможет мне Юнона Луцина…
– В родах твоей кошки… – пробормотал один из гладиаторов.
– Он меня ограбил, не уплатил по счету.
И с этими словами Лутация побежала к столику, между тем как Крикс снова спросил:
– Да кто же этот неизвестный, которого ты скрываешь?
– Ах! – сказала, облегченно вздохнув, Одноглазая. – Я его оклеветала… Я знала, что он честный человек. Он оставил на столе восемь сестерций в уплату по счету… Это даже больше, чем с него следовало, в его пользу остается четыре с половиной асса.
– Чтобы тебя язвы разъели, скажешь ты, наконец!..
– Бедняга, – продолжала Лутация, убирая со столика, – он забыл дощечку со своими записями и свой стилет.
– Пусть Прозерпина[55] сегодня же слопает твой язык, сваренный в сладком уксусе, старая мегера! Назовешь ты, наконец, нам таинственное подлежащее в твоей речи! – закричал Крикс, выведенный из терпения болтовней Лутации.
– Я вам дам его имя… попрошайки, вы любопытнее баб, – ответила, рассердившись, Лутация. – Здесь, за этим столом, ужинал сабинский торговец зерном, прибывший в Рим по своим делам; уже несколько дней, как он приходит сюда в этот именно час.
– А ну-ка покажи мне, – сказал Крикс, отнимая у Лутации маленькую деревянную дощечку, покрытую воском, и костяную палочку, оставленную на столе.
И он стал читать то, что записал торговец.
Здесь были действительно отмечены разные партии зерна, с соответствующими ценами сбоку и с именами собственников зерна, которые, по-видимому, получили от торговца задатки и денежные залоги, так как рядом с именами были разные цифры.
– Но я не понимаю, – продолжала Лутация Одноглазая, – когда именно он ушел… Я могла бы поклясться, что в тот момент, когда вы вошли, он был еще здесь… А… понимаю! Должно быть, когда я была занята приготовлением сосисок и свинины для вас, он меня позвал, и так как спешил, то и ушел… оставив деньги, как честный человек.
И Лутация, получив обратно палочку и дощечку с записями, удалилась, приговаривая:
– Завтра… если он придет… а он придет наверняка, я отдам ему все, что ему принадлежит.
Гладиаторы продолжали поглощать кушанья почти в полном молчании, и лишь спустя некоторое время один из них спросил:
– Итак, о солнце нет никаких известий?[56]
– Оно все время за тучами[57], – ответил Крикс.
– Однако это странно, – заметил один.
– И непонятно, – прошептал другой.
– А муравьи?[58] – спросил третий, обращаясь к Криксу.
– Они растут числом и усердно занимаются своим делом, ожидая наступления лета[59].
– О, пусть придет скорее лето, и пусть солнце, сверкая во всемогуществе своих лучей, обрадует трудолюбивых муравьев и сожжет крылья коварным осам![60]
– А скажи мне, Крикс, сколько звезд уже видно?[61]
– Две тысячи двести шестьдесят на вчерашний день.
– А не открываются ли еще новые?
– Все время до тех пор, пока лазурный свод небес не засверкает над миром, весь покрытый мириадами звезд.
– Гляди на весло[62], – сказал один из гладиаторов, увидя входившую Азур, эфиопку-рабыню, которая внесла вино.
После ухода рабыни один гладиатор, по национальности галл, сказал на ломаном латинском языке:
– В конце концов, мы здесь одни и можем говорить свободно, не напрягая ума беседой на условном языке, которому я, недавно только примкнувший к вам, еще не научился; итак, я спрашиваю без всяких фокусов, увеличивается ли число сторонников? Растем ли мы с каждым днем? Когда мы сможем наконец подняться, выступить в бой и показать этим высокомерным, бессердечным нашим господам, что мы так же храбры, как они, и даже храбрее их?..
– Ты слишком спешишь, Брезовир, – возразил Крикс, улыбаясь, – ты слишком спешишь и горячишься. Число сторонников союза растет изо дня в день, число защитников святого дела увеличивается с каждым часом, с каждым мгновением… так что, например, сегодня же вечером, в час первого факела, в лесу, посвященном богине Фуррине[63], по ту сторону Сублицийского моста, между Авентинским и Яникульским холмами будут приняты в члены нашего союза с соблюдением предписанного обряда еще одиннадцать верных и испытанных гладиаторов.
– В лесу богини Фуррины, – сказал пылкий Брезовир, – где еще стонет среди листвы дубов неотмщенный дух Гая Гракха, благородной кровью которого ненависть патрициев напитала эту священную заповедную почву; в этом именно лесу нужно собираться и объединяться угнетенным для того, чтобы завоевать себе свободу.
– Что касается меня, то я, – сказал один из гладиаторов, по происхождению самнит, – не дождусь часа, когда вспыхнет восстание, но не потому, что я очень верю в благополучный его исход, а потому, что мне не терпится схватиться с римлянами и отомстить за самнитов и марсийцев, погибших от рук этих разбойников в священной гражданской войне.
– Ну, если бы я не верил в победу нашего правого дела, я бы, конечно, не вошел бы в союз угнетенных.
– А я вошел в союз потому, что обречен умереть и предпочитаю пасть на поле сражения, чем погибнуть в цирке.
В этот момент один из гладиаторов уронил меч с перевязью, который он снял и положил себе на колени.
Этот гладиатор сидел на скамейке напротив одного из двух обеденных лож, на которых возлежали некоторые из его товарищей. Он нагнулся, чтобы поднять меч и перевязь, и вдруг воскликнул:
– Под ложем кто-то есть!
Он увидел, или ему показалось, что он увидел, под ложем чью-то ногу, покрытую от колена до лодыжки белой повязкой, которую, вопреки национальному обычаю, многие носили в эти дни, а поверх этой повязки виднелся край зеленой тоги.
При восклицании гладиатора все вскочили, и на минуту поднялось волнение, но Крикс тотчас же воскликнул:
– Гляди на весло! Брезовир и Торкват пусть прогоняют насекомых[64], а мы изжарим рыбу[65].
Два гладиатора, исполняя приказ, стали у двери, болтая друг с другом с самым беззаботным видом, между тем как остальные, мигом подняв ложе, обнаружили под ним съежившегося молодого человека лет тридцати. Схваченный четырьмя сильными руками, он начал сразу молить о пощаде.
– Ни звука, – приказал ему тихим и грозным голосом Крикс, – и никакого движения, или ты умрешь!
И десять мечей, блеснувшие в десяти сильных руках, предупредили несчастного, что если он только попытается подать голос, то в один миг отправится на тот свет.
– А!.. Это ты, сабинский торговец зерном, который оставляет на столах сестерции без счета? – спросил Крикс, на лице которого и в глазах, налитых кровью, сверкал мрачный и страшный огонь.
– Поверьте мне, доблестные люди, я не… – начал тянуть молодой человек, от ужаса сделавшись похожим на труп.
– Молчи, трус! – прервал его один из гладиаторов, нанося ему сильнейший пинок в живот.
– Эвмакл, – сказал с укором в голосе Крикс, – обожди… Надо, чтобы он заговорил и сказал нам, что его привлекло сюда и кем он был послан.
И тотчас же он обратился к мнимому торговцу зерном:
– Итак, не для спекуляций зерном, а для шпионажа и предательства…
– Клянусь высокими богами… мне поручил… – сказал прерывистым и дрожащим голосом несчастный.
– Кто ты?.. Кто тебя послал сюда?..
– Сохраните мне жизнь… и я вам скажу все… но ради милосердия… из жалости сохраните мне жизнь!
– Это мы решим после… а пока говори.
– Мое имя Сильвий Кордений Веррес… я грек… бывший раб… теперь вольноотпущенник Гая Верреса.
– А! Так ты по его приказу пришел сюда?
– Да, по его приказу.
– А что мы сделали Гаю Верресу? И что заставляет его шпионить за нами и доносить на нас?.. Ведь если он хотел знать цель наших тайных сборищ, то, очевидно, собирался затем донести на нас Сенату.
– Не знаю… этого я не знаю, – сказал, все время дрожа, отпущенник Гая Верреса.
– Не притворяйся… Не строй перед нами дурака, так как если Веррес тебе верит настолько, что мог поручить такое деликатное и опасное дело, это означает, что он тебя счел способным довести его до конца. Итак, говори и скажи нам все, что тебе известно, так как мы не простим тебе отпирательства.
Сильвий Кордений понял, что с этими людьми шутить нельзя, что смерть всего в нескольких шагах от него; как утопающий хватается за соломинку, он решился прибегнуть к откровенности и этим путем, если возможно, спасти свою жизнь.
И он рассказал все, что знал.
Гай Веррес в триклинии Катилины узнал, что существовал союз гладиаторов для организации восстания против законов Рима и установленной власти, и не мог поверить, что эти люди, храбрые и презирающие смерть, так легко отказались от предприятия, в котором они ничего не теряли, а могли выиграть все. Поэтому он не поверил словам Спартака, который в тот вечер в триклинии Катилины сделал вид, что обескуражен, упал духом и высказал решение бросить всякую мысль о восстании. Напротив, Гай Веррес был убежден, что заговор продолжал втайне усиливаться и расширяться и что в один прекрасный день гладиаторы без помощи римлян и без содействия патрициев поднимут на свой собственный риск знамя восстания.
После продолжительных размышлений, как лучше всего поступить в данном случае, Гай Веррес, очень жадный на деньги и считавший, что все средства хороши и допустимы, лишь бы их достать, решил в конце концов устроить слежку за гладиаторами, осведомиться об их планах, овладеть всеми нитями их заговора и донести обо всем; он надеялся в награду за это получить крупную сумму денег или управление провинцией, где он мог бы честно стать богачом, законно грабя жителей, как это обыкновенно, к сожалению, делала большая часть квесторов, преторов и проконсулов; и не было случая, чтобы жалобы угнетаемых когда-либо дошли и взволновали всегда продажный и всегда готовый к подкупам римский Сенат.
Чтобы добиться своей цели, Веррес с месяц тому назад поручил своему преданному отпущеннику и верному слуге Сильвию Кордению идти по пятам за гладиаторами, следить за их движениями и разузнавать все секреты их сборищ.
Последний в течение месяца терпеливо посещал все притоны и дома терпимости, кабаки и харчевни в наиболее бедных районах Рима, где чаще всего и в большом количестве собирались гладиаторы; беспрестанным подслушиванием и расследованием он собрал некоторые улики, мысли и подозрения и в конце концов пришел к заключению, что в отсутствие Спартака, наиболее почитаемого и уважаемого среди этих людей, тем, кто должен был справиться со всей задуманной интригой, если таковая действительно существовала, был Крикс. Поэтому он стал следить за Криксом, и так как галл часто посещал харчевню Венеры Либитины, то Сильвий Кордений в течение шести или семи дней приходил туда, а иногда даже два раза в день; и, когда после длительного и точного расследования он узнал, что в этот вечер состоится собрание начальников групп, на котором будет и Крикс, он решился на хитрость – забраться под обеденное ложе именно в тот момент, когда приход гладиаторов отвлек все внимание Лутации Одноглазой, чтобы ни у кого не возникло бы подозрения по поводу его внезапного исчезновения.
Когда Сильвий Кордений закончил свою речь, состоящую вначале из отрывистых и бессвязных слов, произносимых дрожащим и нерешительным голосом, а затем полным интонаций, чувства и изящества, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, некоторое время молчал, а затем сказал медленно и очень спокойно:
– А ведь ты негодяй, каких мало!
– Не считай меня больше того, чего я стою, благородный Крикс, и…
– Нет, нет, ты стоишь больше, чем показываешь, и, хоть у тебя бараний вид и душа кролика, ум у тебя тонкий, и хитер ты на славу.
– Но я ведь не сделал вам ничего худого… я исполнял приказания моего патрона, и мне кажется, что, принимая во внимание мою искренность и то, что я здесь перед вами торжественно клянусь всеми богами Олимпа и ада не передать никому, и даже Верресу, ничего из того, что я узнал и что произошло между нами, мне кажется, что вы можете подарить мне жизнь и дать мне свободно уйти.
– Не торопись, добрый Сильвий, мы об этом еще поговорим, – иронически возразил Крикс.
Подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, он им сказал:
– Выйдем на минуту.
Он вышел первый, крикнув тем, кто оставался:
– Стерегите его!.. И не делайте ему ничего дурного.
Гладиаторы вышли из комнаты и через другую, длинную широкую комнату харчевни прошли в переулок.
– Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс у своих товарищей, когда все остановились и окружили его.
– Что за вопрос?.. – ответил Брезовир. – Убить его, как бешеную собаку.
– Дать ему уйти, – сказал другой, – было бы все равно что самим донести на себя.
– Сохранить ему жизнь и держать его пленником где-нибудь было бы опасно, – заметил третий.
– Да и где мы могли бы его спрятать? – спросил четвертый.
– Итак, смерть? – спросил Крикс, обводя всех глазами.
– Теперь ночь…
– Улица пустынная…
– Мы его отведем на самый верх холма на другой конец этой улицы…
– Mors sua, vita nostra[66], – заключил в виде сентенции Брезовир, произнося с варварским акцентом эти четыре латинских слова.
– Да, это необходимо, – сказал Крикс, сделав шаг к дверям кабачка, но тут же остановился и спросил: – Кто же убьет его?
Никто не дал ответа, и только после минуты молчания один сказал:
– Убить безоружного и без сопротивления…
– Если бы у него хотя бы был меч… – сказал другой.
– Если бы он мог или хотел защищаться, я бы взял на себя это поручение, – прибавил Брезовир.
– Но зарезать безоружного… – заметил самнит Торкват.
– Храбрые и благородные люди, – сказал с явным волнением Крикс, – достойные свободы! Однако необходимо, чтобы для блага всех кто-нибудь победил свое отвращение и выполнил над этим человеком приговор, который произнес суд союза угнетенных.
Все замолчали и наклонили голову в знак смирения и повиновения.
– С другой стороны, – продолжал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы его не накрыли в его тайнике, не донес ли бы он на нас через два часа?.. И не были бы все мы брошены завтра в Мамертинскую тюрьму, чтобы через два дня быть распятыми на кресте на Сессорийском поле?..
– Правда, правда! – подтвердило несколько голосов.
– Итак, именем суда союза угнетенных я приказываю вам, Брезовир и Торкват, убить этого человека.
Оба названных гладиатора наклонили голову, и все с Криксом во главе вернулись в харчевню.
Сильвий Кордений Веррес, ожидая решения своей судьбы, не переставал дрожать от страха. Минуты ему казались веками. Он устремил взор, полный тревоги и ужаса, на Крикса и его товарищей, вернувшихся в обеденную комнату харчевни. По бледности, которая сразу покрыла его лицо, было видно, что он не прочел на их лицах ничего хорошего.
– Ну что же… – произнес он слезливым голосом, – вы меня пощадите? Оставите мне жизнь?.. Я… здесь, на коленях жизнью ваших отцов, ваших матерей, ваших близких… смиренно вас заклинаю…
– Разве есть у нас теперь отцы и матери?.. – сказал с мрачным и страшным выражением, с потемневшим лицом Брезовир.
– Разве оставили нам что-либо дорогое? – сказал со сверкающими гневом и местью глазами другой гладиатор.
– Вставай, трус! – закричал Торкват.
– Молчать! – воскликнул Крикс и, обращаясь к отпущеннику Гая Верреса, прибавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этой маленькой улицы мы посовещаемся и решим твою судьбу.
И Крикс, сделав товарищам знак поддержать и тащить с собой Сильвия Кордения, которому он оставил последний луч надежды, чтобы он не поднял на ноги всю улицу воплями, вышел в сопровождении остальных, потащивших отпущенника, более похожего на мертвеца, чем на живого. Он не сопротивлялся и не произносил ни слова.
Один гладиатор остался, чтобы заплатить за кушанья и вина Лутации. Она среди этих вышедших двадцати гладиаторов и не заметила своего торговца зерном. Между тем остальные, повернув направо от харчевни, стали подыматься по грязной и извилистой улочке, которая оканчивалась у городской стены, в голом и открытом поле.
Придя сюда, группа остановилась, и Сильвий Кордений снова, опустившись на колени, начал плакать и испускать стоны и крики, взывая к милосердию гладиаторов.
– Хочешь ты, подлый трус, сразиться равным оружием с одним из нас? – спросил Брезовир упавшего духом отпущенника.
– О, пожалейте… пожалейте… ради моих сыновей прошу вас о милосердии…
– У нас нет сыновей! – закричал один из гладиаторов.
– Мы осуждены не иметь их никогда!.. – прорычал другой.
– Итак, ты, – сказал в негодовании Брезовир, – умеешь только прятаться и шпионить?.. Честно сражаться ты не умеешь?..
– О, спасите меня!.. Жизнь… я вас умоляю о жизни!..
– Так иди же в ад, трус! – вскричал Брезовир, вонзив свой короткий меч в грудь отпущенника.
– И пусть погибнут с тобой вместе все подлые бесчестные рабы, – прибавил самнит Торкват, дважды ударяя упавшего.
Гладиаторы, сомкнувшись вокруг умирающего, с мрачными и задумчивыми лицами стояли неподвижно, не произнося ни слова и следя за последними судорогами отпущенника, очень скоро испустившего последнее дыхание.
Брезовир и Торкват несколько раз воткнули свои мечи в землю, чтобы стереть с них кровь раньше, чем она свернется, и затем вложили их обратно в ножны.
А потом все двадцать, серьезные и молчаливые, спустились по пустынному переулку и углубились в более оживленные улицы Рима.
Восемь дней спустя после только что рассказанных событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги въехал через Капуанские ворота в Рим человек на лошади, весь завернувшись в плащ, чтобы хоть как-то укрыться от проливного дождя, который уже несколько часов заливал улицы города.
Капуанские ворота были одни из наиболее оживленных в Риме, так как выходили на «царицу всех дорог» – Аппиеву дорогу. От нее расходились дороги Сетская, Калепанская, Аквилесская, Гнатская и Минуцийская, которые вели в Суэссу, Капую, Кумы, Салернум, Беневентум, Брундизиум и Самниум; поэтому стражи этих ворот, привыкшие видеть входящими и выходящими во всякие часы толпы людей всех классов и одетых в самые разнообразные одежды, пеших, на лошадях, в носилках, в экипажах, в паланкинах, запряженных двумя мулами, одним спереди и другим сзади, тем не менее не могли не поразиться плачевным состоянием, в котором находились всадник и его породистый конь. И тот и другой вспотели, задыхались от продолжительной езды и были покрыты грязью с головы до ног.
Проехав ворота, всадник пришпорил коня, продолжая свой путь, и в скором времени стражи слышали лишь удаляющееся и утихающее вдали эхо быстрого топота коня по мостовой.
Вскоре лошадь доскакала до Священной улицы и остановилась перед домом, где жила Эвтибида. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток у двери, несколько раз сильно ударил им. В ответ тотчас же послышался лай сторожевой собаки, непременной принадлежности римского дома.
Через несколько минут всадник, успевший отряхнуть воду с совершенно вымокшего плаща, услышал шаги привратника; тот торопился открыть двери и громко приказывал собаке замолчать.
– Да благословят тебя боги, добрый Гермоген… Я Метробий, приехал из Кум…
– С благополучным приездом!..
– Я мокр, как рыба… Юпитер, властитель дождей, пожелал позабавиться, показав мне, как хорошо работают его шлюзы… Позови кого-нибудь из слуг и прикажи ему отвести это бедное животное в конюшню соседней харчевни Януса, чтобы ему там дали приют и овса.
Привратник, приставив средний палец правой руки к большому, щелкнул о ладонь – это был знак, которым вызывали рабов, – и, взяв лошадь за уздечку, сказал:
– Входи же, Метробий! Ты знаешь расположение дома: возле галереи ты найдешь Аспазию, горничную госпожи. Она доложит о твоем прибытии. О лошади я позабочусь, и все, что ты приказал, будет исполнено.
Метробий переступил порог входной двери, стараясь не поскользнуться, что было бы самым дурным предзнаменованием, и вошел в переднюю, на мозаичном полу которой при свете бронзовой лампы, висящей на потолке, виднелась обычная надпись: salve[67]; это слово при первых же шагах гостя сейчас же повторял попугай в клетке, висящей на стене (таков был обычай того времени).
Очень скоро Метробий, минуя переднюю и атриум, вошел в коридор галереи, где нашел Аспазию, которой приказал доложить Эвтибиде о своем приходе.
Сперва рабыня, по-видимому, колебалась, не зная, как ей быть, но в конце концов уступила настояниям комедианта, боясь, что госпожа будет бранить и бить ее, если она не доложит о нем. Вместе с тем она боялась, что не сумеет оправдаться, так как Эвтибида приказала не беспокоить ее в приемной.
В это время куртизанка, расположившись в удобной и томной позе на мягкой изящной кушетке, находилась в своей зимней приемной, обогреваемой печами, благоухающей духами, украшенной драгоценной мебелью, и была всецело занята выслушиванием признаний в любви, которые изливал юноша, сидевший у ее ног. Она теребила дерзкой рукой его густые, мягкие черные волосы, а он с пылающим страстью взглядом поэтическими, богатыми фантазией образами изливался в горячих, нежных чувствах.
Юноша был среднего роста, хрупкого телосложения, с черными глазами, сверкавшими необыкновенной живостью, с бледными правильными чертами приятного и симпатичного лица; вдоль краев его белоснежной тончайшей туники проходила кайма пурпурного цвета. Это означало, что он принадлежал к сословию всадников. То был Тит Лукреций Кар.
С самого детства проникнутый учением Эпикура, он, в то время как своим великим умом создавал основной план своей бессмертной поэмы, применял в жизни наставления своего учителя и не желал серьезной и глубокой любви, когда
…Возвращаются вновь и безумье, и ярость все та же,
Лишь начинает опять устремляться к предмету желанье.
И поэтому он искал легкой и кратковременной любви
…чтобы стрелами новой любви прежнюю быстро прогнать…
что ему не помешало кончить жизнь самоубийством в сорок четыре года, и, как все заставляет предполагать, именно от безнадежной и неразделенной любви.
Во всяком случае, так как Лукреций был юноша привлекательный и очень талантливый, в беседах остроумный и приятный, а также обладал большими средствами и не скупился на траты для своих удовольствий, то он часто приходил провести несколько часов в доме Эвтибиды, принимавшей его с большей любезностью, чем та, которую она проявляла к другим, более богатым и щедрым поклонникам.
– Итак, ты меня любишь? – кокетливо говорила куртизанка юноше, продолжая играть его локонами. – Я тебе не надоела?
– Нет, я тебя люблю все сильнее и сильнее… любовь – это единственная вещь, которая не насыщает, но только разжигает желание в груди.
В эту минуту раздался легкий стук пальцем в дверь.
– Кто там? – спросила Эвтибида.
Послышался негромкий голос Аспазии:
– Прибыл Метробий из Кум…
– Ах! – воскликнула с радостью Эвтибида, вскакивая на ноги и вся покраснев. – Он приехал?.. Проводи его в экседру… Я сейчас приду.
И, обращаясь к Лукрецию, тоже вставшему с места с очень недовольным видом, она торопливо заговорила прерывающимся, но очень ласковым голосом:
– Подожди меня… Ты слышишь, как неистовствует буря на улице… Я сейчас вернусь… и если известия, принесенные этим человеком, будут те, которых я страстно жду уже в течение восьми дней, если я утолю сегодня вечером свою ненависть желанной местью… мне будет весело, и часть этого веселья перепадет тебе.
С этими словами она вышла из приемной почти вне себя, оставив Лукреция одновременно в состоянии изумления, недовольства и любопытства.
Спустя минуту Лукреций, покачав головой, стал в глубоком раздумье ходить взад и вперед по комнате.
Буря бушевала, и частые молнии своим мрачным сиянием наполняли приемную багровым светом, в то время как ужасные раскаты грома заставляли дом дрожать до самого основания; шум града и дождя слышался с необыкновенной силой между раскатами грома, а сильный северный ветер, яростно бушуя кругом, дул с пронзительным свистом в двери, окна, во все щели на его пути.
– Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая образцы своего разрушительного всемогущества, – прошептал юноша с легкой иронической улыбкой.
Походив еще некоторое время по комнате, Лукреций сел на кушетку и после длительного раздумья, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных в нем этой борьбой стихий, схватил внезапно одну из навощенных дощечек, лежащих на маленьком изящном шкафчике, и, взяв серебряную палочку с железным наконечником, стал быстро писать с возбужденным и вдохновенным лицом.
Тем временем Эвтибида прошла в экседру; там уже находился Метробий, который, сняв плащ, печально осматривал его прорехи. Куртизанка крикнула рабыне, собиравшейся выйти:
– Ну-ка, разожги сильнее огонь в камине, приготовь одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться, и подай ужин получше в триклиний.
И тотчас же, повернувшись к Метробию, схватив и сжав ему руки, спросила:
– Ну как?.. Хорошие привез ты известия, мой славный Метробий?
– Хорошие из Кум, но самые скверные с дороги.
– Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись сюда, ближе к огню, – с этими словами она придвинула скамейку к камину, – и скажи мне поскорее, добыл ты желанные доказательства?
– Золото, прекраснейшая Эвтибида, как ты знаешь, открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…[68]
– Оставь болтовню!.. Неужели ванна, которую ты принял, не научила тебя говорить короче?..
– Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие, сделанное в двери, видел несколько раз, как Спартак в час крика петухов[69] входил в комнату Валерии.
– О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида с выражением дикой радости.
И, теребя Метробия, с искаженным лицом, с расширенными сверкающими глазами, с трепещущими ноздрями, со сжатыми и дрожащими губами, как тигрица, жаждущая крови, стала спрашивать прерывистым и задыхающимся голосом:
– И… все дни… вот так… они… подлые, бесчестят… честное имя… Суллы?
– Думаю, что в пылу страсти они ни разу не пропустили даже ни одного черного дня[70].
– О, теперь придет для них такой черный день! Я посвящаю, – воскликнула торжественно Эвтибида, – их проклятые головы богам ада!
И она сделала движение, чтобы уйти, но остановилась и, обращаясь к Метробию, добавила:
– Переоденься, потом пойди закуси в триклинии и жди меня там.
«Не хотел бы я впутаться в какое-нибудь скверное дело, – думал старый комедиант, идя в комнату для гостей, чтобы переменить мокрую одежду. – От нее можно ожидать всего… Даже страшно стало, до чего она озлилась».
Но, переодевшись и пройдя в триклиний, где его ожидал роскошный обед, среди паров кушаний и фалернского вина, достойный муж постарался забыть о злополучном путешествии и о предчувствии какого-то тяжелого и очень близкого несчастья.
Не успел он насытиться и наполовину, как Эвтибида с бледным лицом, но спокойная вошла в триклиний, держа в руке сверток папируса, то есть бумаги лучшего качества. Он был завернут в разрисованную снаружи суриком и обвязанную льняным шнурком пергаментную пленку, края которой были склеены воском, с печатью кольца Эвтибиды, изображающим Венеру, выходящую из морской пены.
Метробий, несколько смущенный этим появлением, спросил:
– Да… прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы… Кому адресовано это письмо?
– Ты еще спрашиваешь?.. Луцию Корнелию Сулле.
– Ах, клянусь маской бога Мома – не будем спешить, мое дитя…
– Не будем спешить?.. А при чем здесь ты?..
– Да поможет мне великий всеблагий Юпитер!.. А если Сулле, скажем, не понравится, что вмешиваются в его дела?.. Если вместо того, чтобы обидеться за свою супругу, он обидится на доносчиков?.. И если – что еще хуже, но вероятнее всего – он решит обидеться на всех?..
– А что мне до этого?..
– Но… то есть… вот… потише относительно меня… моя девочка… если для тебя ничего не значит гнев Суллы… он очень важен для меня…
– Да кто о тебе думает?
– Я, я, Эвтибида прекрасная, любезная людям и богам, – сказал с жаром Метробий. – Я очень крепко люблю себя!
– Но я не упомянула твоего имени… и во всем, что может произойти, ты будешь совершенно в стороне.
– Понимаю… очень хорошо… но видишь, моя девочка, я задушевный друг Суллы уже тридцать лет.
– О, я знаю это… даже более задушевный, чем это нужно для твоей доброй славы…
– Это не важно… я знаю этого зверя… то есть человека… и при всей дружбе, которая меня связывает с ним столько лет, я знаю, что он вполне способен свернуть мне голову… как курице… Я уверен, что он прикажет почтить меня самыми пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов вокруг моего костра. Однако, к несчастью для меня, я уже не буду в состоянии наслаждаться всеми этими зрелищами…
– Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – с тобой не случится никакого несчастья.
– Все в руках богов, которых я всегда почитал.
– А пока почти Вакха и выпей во славу его этого пятидесятилетнего фалернского, которое я сама для тебя смешаю.
И она налила вино из кувшина в чашу комедианта.
В эту минуту вошел в триклиний раб в дорожном костюме.
– Помни мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до Кум.
Слуга взял из рук Эвтибиды письмо, положил его между курткой и рубашкой, привязав его веревкой вокруг талии, затем, поклонившись госпоже, завернулся в плащ и вышел.
Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и поэтому он решил снова заговорить о своих опасениях. Эвтибида, сказав ему, что завтра они увидятся, вышла из триклиния и вернулась в приемную. Там Лукреций, держа в руке дощечку, собирался перечитать то, что написал.
– Извини, что я должна была оставить тебя одного дольше, чем хотела… но я вижу, что ты не терял времени. Прочти мне эти стихи, ведь твое воображение может проявляться только в стихах… и притом в великолепных стихах.
– Ты и буря, которая свирепствует снаружи, внушили мне эти стихи… Поэтому я должен прочесть их тебе… Возвращаясь домой, я их прочту буре.
…Ветер морей неистово волны бичует,
Рушит громады судов и небесные тучи разносит
Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем,
Мощные валит стволы, неприступные горные выси,
Лес, низвергая, трясет порывисто: так несется
Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным.
Стало быть, ветры – тела, но только не зримые нами.
Море и земли они вздымают, небесные тучи
Бурно крушат и влекут – внезапно поднявшимся вихрем.
И не иначе текут они, все пред собой повергая,
Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится
Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней,
Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады,
Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев.
Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором
Вод не способны: с такой необузданной силой несется
Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи.
Опустошает он все, грохоча: под водою уносит
Камней громады и все преграды сметает волнами.
Так совершенно должны устремляться и ветра порывы,
Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую
Сторону, гонят они все то, что встречают, и рушат,
Вновь налетая и вновь; а то и крутящимся смерчем,
Все захвативши, влекут, и в стремительном вихре уносят.
Эвтибида – мы уже говорили – была гречанкой и очень культурной, так что она не могла не почувствовать восхищения от силы, изящества и мастерской звукоподражательной гармонии этих стихов, тем более что латинский язык был еще беден и, за исключением Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел знаменитых поэтов.