Мирца заметила это и с тревогой спросила:
– Что это с тобой, Спартак?.. Не чувствуешь ли ты себя дурно?..
– Нет-нет… никогда я не чувствовал себя так хорошо, – ответил рудиарий.
В сопровождении сестры он спустился по узенькой лестнице (рабы в римских домах жили в верхнем этаже) и направился к приемной, где его ожидала Валерия.
Приемной римской патрицианки была комната, в которой она уединялась для чтения, для личных дел, для интимных бесед; в наше время эту комнату назвали бы будуаром. Естественно, она находилась рядом с другими помещениями хозяйки дома.
Приемная Валерии в ее зимнем помещении (в патрицианских домах обычно было столько же отдельных помещений, сколько времен года) представляла собой маленькую изящную комнатку. Несколько труб из листового железа распространяли нежную теплоту, тем более приятную, чем более суровым был холод вне дома. Трубы эти были искусно скрыты в складках роскошной драпировки из восточной материи, покрывавшей все стены. Дорогая шелковая материя голубого цвета свисала около стен с потолка почти до самого пола прихотливыми складками и причудливыми фестонами, а поверх этой материи была прикреплена, подобно белому облаку, тонкая белоснежная кисея, в изобилии усыпанная свежими розами, наполнявшими комнату нежным благоуханием.
С потолка свисала роскошная золотая лампа с тремя рожками, изображавшая розу посреди листьев, – произведение греческого мастера. Она только наполовину рассеивала мрак в комнате и распространяла в ней голубоватый, почти матовый свет вместе с тонким запахом арабских благовоний, которые были смешаны с маслом, насыщавшим фитили лампы.
В этой комнате, так изящно убранной в восточном вкусе, было ложе из мягких перьев, покрытых белым и голубым шелком; кроме того, было еще несколько скамеек, покрытых точно такой же материей, и низенький драгоценнейший комод из серебра, с четырьмя маленькими ящиками, на которых работой искусного резца были изображены четыре победы Суллы. На комоде стоял графин из ослепительно-белого горного хрусталя с рельефными изображениями цветов живой пурпурной окраски – драгоценное произведение знаменитых аретинских мастерских. Он был наполнен приятным тепловатым напитком из консервированных фруктов. Часть напитка была уже налита в фарфоровую чашку, стоявшую около графина. Эта мурринская чаша – свадебный подарок Суллы – представляла сама по себе целое сокровище и должна была стоить не менее тридцати – сорока миллионов сестерций, настолько в то время такие чашки были редки, дороги и ценны.
В этом помещении, уединенном, тихом, полном благоухания, возлежала на кушетке в час рассвета прекрасная Валерия, одетая в белоснежную шерстяную тунику, отороченную синими лентами. Ее олимпийские плечи, руки, словно выточенные из слоновой кости, и полуобнаженная белоснежная грудь были отчасти прикрыты черными, густыми, небрежно распущенными волосами. Опершись локтем о подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.
Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно. Казалось, она спала, – по-видимому, она была охвачена, увлечена водоворотом мыслей, столь сладких и приятных, что ничего не замечала вокруг себя. Об этом можно было судить по абсолютной неподвижности, в которой она осталась и тогда, когда рабыня ввела в приемную Спартака. Она не шевельнулась при легком шуме, произведенном открываемой дверью, и осталась неподвижной, когда дверь закрылась за ушедшей Мирцой.
Спартак, с лицом бледным, как паросский мрамор, с пылающими глазами, устремленными на прекрасную матрону, стоял некоторое время молча и неподвижно, погруженный в благоговейное созерцание, вызвавшее в его груди такое смятение ощущений и чувств, какого ему не приходилось никогда испытывать.
Так прошло несколько минут. Если бы в это время Валерия пришла в себя, она могла бы ясно расслышать прерывистое и взволнованное дыхание рудиария. Но внезапно жена Суллы вздрогнула, будто кто-то ее позвал, будто ей сообщили, что Спартак здесь. Приподнявшись, она села, обратила к фракийцу свое лицо, тотчас же покрывшееся румянцем, и со вздохом удовлетворения сказала очень нежным голосом:
– Ax! Ты здесь?
Пламенем вспыхнуло лицо Спартака при звуках этого голоса; он сделал шаг к Валерии, сомкнул губы, как бы для того, чтобы говорить, но мог издать только нечленораздельный и невнятный звук.
– Да окажут тебе покровительство боги, мужественный Спартак! – сказала с милой улыбкой Валерия, овладевая собой. – И… и… садись, – прибавила она спустя мгновение, указывая на одну из скамеек.
На этот раз Спартак собрался с духом и ответил, хотя еще слабым и дрожащим голосом:
– Боги мне покровительствуют гораздо больше, чем я заслужил, божественная Валерия. Они оказывают мне в эту минуту величайшую милость, какая только может выпасть на долю смертного: они дают мне твое покровительство.
– Ты не только храбр, – возразила Валерия, в глазах которой сверкнула молния радости, – ты еще и любезен.
Затем она вдруг спросила на греческом языке:
– В твоей стране до того, как ты попал в плен, ты был одним из вождей твоего народа, не правда ли?
– Да, – ответил Спартак на том же языке, на котором он говорил если не с аттической, то во всяком случае с александрийской изысканностью, – я был вождем одного из самых сильных фракийских племен с Родопских гор. У меня был дом, многочисленные стада овец и быков и плодороднейшие пастбища. Я был богат, могуществен, счастлив, и – поверь мне, божественная Валерия! – я был полон любви, справедлив, милостив и добр…
Он на миг остановился, а затем продолжал с глубоким вздохом и дрожащим от сильного волнения голосом:
– И я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!
Валерию охватило чувство жалости, волнение любви, и, подняв на рудиария сверкающие глаза с явной лаской и выражением нежности, она сказала:
– Я долго и часто беседовала с милой твоей Мирцой, я знаю твою необыкновенную храбрость, и теперь, когда я с тобой разговариваю, я вижу ясно и убеждаюсь, что презренным ты не был никогда, а по своему образованию, по воспитанности и по манерам ты похож скорее на грека, чем на варвара.
Какое впечатление произвели эти слова, произнесенные очень нежным голосом, на душу Спартака, нельзя передать: он почувствовал, что слезы увлажнили его глаза, и прерывающимся голосом ответил:
– О, будь благословенна… за эти милосердные слова… милосерднейшая из женщин, и пусть высшие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми смертными, так как ты этого вполне заслуживаешь, и сделают тебя счастливейшей из всех людей.
Было вполне очевидно, что Валерия взволнована: это волнение сказывалось в страстном блеске ее выразительных глаз и в тяжелом и частом дыхании белоснежной груди.
Что касается Спартака – он был вне себя: он считал себя во власти видения, жертвой бреда своего мозга, но, так или иначе, отдался со всей силой души во власть этой прекрасной мечты, этого сладкого очарования, этого призрака счастья. Он смотрел на Валерию глазами восторженными, преданными и полными обожания, он слушал ее мелодичный голос, который казался ему гармонией арфы Аполлона, он упивался ее пылающими и страстными глазами, которые, казалось, обещали неизреченные восторги любви. И если он не мог верить и действительно не верил выражению, которое явно отражалось в этих глазах и которое он считал результатом галлюцинации своего мозга, он все-таки не сводил влюбленного взгляда с божественных глаз Валерии.
За последними словами Спартака наступило долгое молчание, нарушаемое только тяжелым дыханием матроны и фракийца; и ток одинакового трепета, одних и тех же чувств и мыслей установился почти без их ведома между двумя душами и держал их обоих в нерешительности и безмолвии.
Валерия первая попыталась освободиться от тягости этого опасного молчания. Она обратилась к Спартаку с такими словами:
– Так что, ты, будучи свободен от всех обязательств, решился бы взять на себя руководство над шестьюдесятью рабами, которых Сулла хочет обучить гладиаторскому делу на своей вилле в Кумах?
– Я готов сделать все, что тебе угодно, так как я твой раб и весь до конца в твоем распоряжении, – ответил Спартак едва внятным голосом, устремив на Валерию взор, выражающий чувство нежности и безграничной преданности.
Валерия некоторое время в молчании пристально смотрела на Спартака, а затем встала и, шатаясь и как бы задыхаясь, прошлась по комнате. Потом она остановилась возле рудиария и долго смотрела на него без слов. Наконец сказала чуть слышно:
– Спартак, будь откровенен, скажи мне: что ты делал много дней тому назад, спрятавшись за колонной портика этого дома?
Точно пламя озарило бледное лицо гладиатора. Он наклонил голову без ответа, дважды тщетно пытаясь поднять лицо к Валерии и открыть уста, чтобы заговорить: всякий раз ему мешал стыд – стыд, который овладел им от мысли, что его тайна уж больше не тайна и что Валерия будет смеяться от души над его безумным пылом, побудившим презренного гладиатора поднять взор на одну из самых прекрасных и знатных патрицианок Рима. Он почувствовал всю тяжесть своего позорного и незаслуженного положения и проклял войну и гнусное могущество Рима, дрожал, ругался и плакал про себя от стыда, от горя и бешенства.
Спустя несколько мгновений Валерия, не понимая молчания Спартака, сделала еще шаг к нему и с еще более нежным и благосклонным оттенком в голосе снова спросила его:
– Итак… скажи мне… что ты делал?
Рудиарий, не подымая головы, упал к ногам Валерии и прошептал:
– Прости!.. Прости!.. Прикажи своему надсмотрщику бить меня розгами!.. Пошли, чтобы меня распяли на Сессорском поле!..[50] Я это заслужил…
– Встань!.. Что с тобой? – сказала Валерия, схватив за руку Спартака и побуждая его встать.
– Но я клянусь тебе, что я тебя обожал, как обожают Венеру, как обожают Юнону…
– А!.. – воскликнула с удовлетворением матрона. – Ты приходил, чтобы взглянуть на меня…
– Прости меня… Прости меня…
– Встань, Спартак, благородное сердце, – сказала Валерия голосом, дрожащим от волнения, сжимая с силой руку Спартака.
– Нет-нет, здесь, здесь у твоих ног… мое место, божественная Валерия…
С этими словами он схватил край ее туники и стал его целовать в страстном порыве.
– Встань, встань, не для тебя это место, – прошептала, вся дрожа, Валерия.
И Спартак, покрывая жаркими поцелуями руки Валерии, встал, взглянул на нее влюбленными глазами, повторяя, будто в бреду, хриплым и полузадушенным голосом:
– О божественная!.. божественная!.. божественная Валерия!..[51]
– Итак, – говорила Эвтибида, прекрасная гречанка-куртизанка, развалившись на груде мягких пурпуровых подушек в экседре своего дома на Священной улице, возле храма Януса Великого, – итак, знаешь ли ты что-нибудь или нет? Есть ли у тебя в руках ключ к этой путанице?..
И, не ожидая ответа от своего собеседника, мужчины лет пятидесяти, с безбородым, женственным лицом, сплошь покрытым морщинами, плохо скрытыми под гримом белил и румян, в котором по виду его одежды сразу можно было угадать актера, она прибавила:
– Желаешь ли ты, чтобы я тебе сказала, какого мнения я о тебе, Метробий? Я всегда тебя очень мало ценила, теперь же и вовсе человеком не считаю.
– О, клянусь маской Мома[52], моего покровителя! – возразил актер скрипучим голосом. – Если бы ты не была, Эвтибида, более прекрасной, чем Диана, и более пленительной, чем Киприда, то, даю тебе честное слово Метробия, задушевного друга Корнелия Суллы в течение тридцати лет, я бы рассердился. Я бы просто ушел, пожелав тебе доброго пути к берегам Стикса!
– Но что ты все-таки сделал? Что ты разведал об их планах?
– Вот… я тебе скажу… Я узнал много – и ничего…
– Что означают твои слова?..
– Будь терпелива – я тебе все объясню. Надеюсь, что ты не сомневаешься в том, что я – Метробий, старый актер на мимических ролях, в течение тридцати лет исполняющий женские роли на народных представлениях, умею обольщать людей, особенно когда эти люди – варвары и невежественные рабы или еще более невежественные гладиаторы…
– Я не сомневаюсь в твоей ловкости, поэтому и дала тебе это поручение, но…
– Но… но пойми, прекраснейшая Эвтибида, что заговора гладиаторов открыть нельзя, так как они ничего не замышляют.
– Возможно ли это?
– Это верно и несомненно, прекраснейшая девушка.
– Однако два месяца тому назад гладиаторы были в заговоре, организовали тайный союз, имели свой пароль, условные знаки приветствия и свои гимны и, по-видимому, замышляли восстание, нечто вроде бунта рабов в Сицилии.
– И ты серьезно верила в возможность восстания гладиаторов?
– А почему нет?.. Разве они не умеют сражаться и не умеют умирать?
– В амфитеатрах…
– Именно поэтому они могут сражаться и умирать для завоевания свободы.
– Во всяком случае, если ты об этом узнала, то это должно быть так… они устроили заговор… Но в чем я тебя могу решительно заверить, так это в том, что теперь заговора у них уже больше нет.
– Ах!.. – сказала с легким вздохом красавица-гречанка, задумавшись. – Я не знаю причин этого… и даже боюсь их узнать. Гладиаторы сговорились между собой и выступили бы, если бы римские патриции, враги законов и Сената, взяли на себя командование над ними.
– Видимо, эти римские патриции, как бы подлы они ни были, не решились стать во главе гладиаторов…
– Что ж, нам больше незачем заниматься этим. Скажи мне, Метробий…
– Сперва удовлетвори мое любопытство, – сказал актер. – Откуда ты получила сведения о заговоре гладиаторов?
– От одного грека… моего соотечественника, тоже гладиатора…
– Ты, Эвтибида, на земле более могущественна, чем Юпитер на небе. Одной ногой ты попираешь Олимп олигархов, другой – грязное болото черни…
– Я делаю все, что возможно, для того чтобы добиться…
– Чтобы добиться чего?..
– Чтобы добиться власти! – воскликнула дрожащим голосом Эвтибида, вскочив на ноги, с лицом, искаженным от гнева, с глазами, горящими зловещим блеском, и с выражением столь глубокой ненависти, смелости и неукротимой воли, которого никак нельзя было ожидать от этой изящной и грациозной девушки. – Да, чтобы добиться власти, стать богатой, могущественной, чтобы мне завидовали… и, – прибавила она вполголоса, но с еще большей силой, – чтобы иметь возможность отомстить.
Метробий, хотя он и привык ко всяким притворствам на сцене, с изумлением и с открытым ртом смотрел на искаженное лицо Эвтибиды, а она, овладев собой и внезапно разразившись звонким смехом, воскликнула:
– Не правда ли, я исполнила бы роль Медеи если не как Галерия Эмболария, то во всяком случае недурно. Ты окаменел, бедный Метробий, и, хотя ты старый и опытный комедиант, ты навсегда останешься на ролях женщин и мальчиков.
И Эвтибида продолжала искренне смеяться, вызывая вновь изумление Метробия.
– Итак, чтобы добиться чего? – снова начала после некоторой паузы куртизанка. – Чтобы добиться чего, старый и глупый индюк?
И, говоря это, она дала ему щелчок и, не переставая смеяться, продолжала:
– Чтобы стать такой же богатой, как Никополия, любовница Суллы, как Флора, старая куртизанка, которая так сильно влюбилась в Гнея Помпея, что, когда он ее бросил, серьезно заболела, чего со мною, клянусь тебе Венерой Пафосской, никогда не случится. Чтобы стать богатой, очень богатой – понимаешь, старый дурак? – для того, чтобы я могла наслаждаться всеми радостями, всеми удовольствиями жизни, после которой, как учит божественный Эпикур, уже нет ничего. Ты понял, почему я пускаю в ход все искусство и все средства обольщения, которыми меня одарила природа? Именно для того, чтобы стоять одной ногой на Олимпе, а другой на болоте и…
– Но в грязи можно испачкаться.
– А после можно и вымыться. Разве в Риме мало бань и душей? Разве нет ванны в этом моем доме? Но подумайте, о высшие боги, только подумайте, кто осмеливается читать трактат о морали?.. Человек, который провел всю жизнь в самых грязных мерзостях, самых низких гнусностях!
– Давай перестанем рисовать такими живыми красками мой портрет: ты заставишь людей убежать прочь при виде такой грязной личности. Ведь я это сказал в шутку. Моя мораль у меня в пятках. Что ты хочешь, чтобы я с нею сделал?
С этими словами Метробий приблизился к Эвтибиде и, взяв ее руку, стал целовать, говоря:
– А когда же я получу награду от твоего благодарного сердца?
– Награду?.. Благодарное сердце?.. Но за что оно должно быть благодарным, старый сатир? – сказала Эвтибида, отнимая руку и ударив Метробия по лицу. – Узнал ли ты, что замышляют гладиаторы?..
– Но, прекраснейшая моя Эвтибида, – возразил старик жалобным голосом, униженно следуя за гречанкой, которая не переставая ходила по комнате, – мог ли я открыть то, что не существует?..
– Ну хорошо, – сказала девушка, обернувшись и бросив на комедианта ласковый взгляд, сопровождаемый очаровательной улыбкой, – если ты хочешь заслужить мою благодарность и если ты хочешь, чтобы я доказала мою признательность…
– Приказывай, приказывай, божественная…
– Ты должен продолжать следить за ними, так как я не уверена в том, что гладиаторы совсем оставили мысль о восстании. И прежде всего, если хочешь открыть что-нибудь, ты должен следить за Спартаком.
Когда Эвтибида произнесла это имя, щеки ее покрылись ярким румянцем.
– О, что касается Спартака, то вот уже месяц, как я следую за ним по пятам, не только ради тебя, но также ради себя самого или, лучше сказать, ради Суллы.
– Что?.. Как?.. Что ты сказал?.. – воскликнула, вдруг оживившись и подбегая к Метробию, куртизанка.
Метробий осмотрелся кругом, как бы боясь, что его услышат, и затем, приложив указательный палец правой руки к губам, сказал вполголоса:
– Это мое подозрение… моя тайна, и так как я могу ошибиться и вмешиваюсь в дела Суллы… то я не скажу об этом ни одной живой душе, пока не подтвердятся мои предположения.
На лице Эвтибиды, пока Метробий говорил, отражалось волнение, которое было ему непонятным. Едва она услышала, что Метробий старается скрыть свой секрет, то, кроме других сокровенных причин, которые подстрекали ее узнать, в чем тут дело, – быть может, под влиянием женского любопытства, быть может, из желания увидеть, до чего может дойти сила ее чар над старым распутником, – в ней внезапно загорелось желание узнать все, и она сказала:
– Быть может, Спартак посягает на жизнь Суллы?
– Ничуть не бывало! Что это тебе взбрело в голову?
– Так в чем же дело?..
– Я не могу сказать тебе. Узнаешь после…
– Нет, сейчас. Не правда ли, ты мне сейчас скажешь все, мой славный Метробий? – прибавила она вдруг, взяв одной рукой руку комедианта, а другой лаская его лицо. – Разве ты можешь во мне сомневаться?.. Разве ты не знаешь на опыте, как я серьезна и не похожа на других женщин?.. Не говорил ли ты много раз, ты сам, что я могла бы стать восьмым мудрецом Греции…[53] Клянусь тебе Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, что никто не узнает от меня того, что ты мне скажешь. Ну, говори! Скажи своей Эвтибиде, добрый Метробий, – моя благодарность к тебе будет безгранична.
И так, кокетничая и лаская старика, пуская в ход чарующие взгляды и самые нежные улыбки, она скоро подчинила его своей воле и добилась своего.
– От тебя не отделаешься, видно, – сказал в конце концов Метробий, – пока не исполнишь твоего желания. Знай же, что я подозреваю – и имею на это не одно основание, – что Спартак влюблен в Валерию, а она – в него.
– А! Клянусь факелами эриний-мстительниц! – вскричала, свирепо сжимая кулаки и внезапно побледнев, девушка. – Может ли это быть?
– Все наводит меня на эту мысль, хотя у меня нет доказательств… Но смотри не пророни никому ни слова об этом…
– Ах!.. – говорила Эвтибида, впав в задумчивость и как бы говоря сама с собой. – Вот почему… Конечно, иначе не могло быть… Только другая женщина… Другая… другая!.. – воскликнула она затем с диким выражением бешенства. – Итак, вот, вот кто тебя побеждает своей красотой… бедную, безумную… вот кто тебя победил!
И, говоря это, она закрыла лицо руками и разразилась безудержными рыданиями.
Как встретил Метробий этот неожиданный взрыв рыданий и эти прерывистые слова, раскрывавшие тайну любви, легко себе представить. Эвтибида, прелестная Эвтибида, по которой вздыхали наиболее знатные и богатые патриции и которая еще не любила никого, сама пылала безумной любовью к храброму гладиатору и сама, привыкшая презирать без разбора своих высокопоставленных обожателей, оказалась отвергнутой низким рудиарием.
К чести Метробия, он почувствовал глубокое сострадание к несчастной и, приблизившись к ней, старался приласкать ее:
– Но может быть… это еще неправда… Я, может быть, ошибся… может быть, это плод моей фантазии.
– Нет, ты не ошибся… Нет, это не фантазия… Это правда, правда, я знаю, я чувствую, – возразила девушка, вытирая заплаканные глаза краем пурпурного плаща.
И спустя мгновение она твердо добавила глухим голосом:
– Во всяком случае, хорошо, что я это узнала… хорошо, что ты открыл мне это…
– Но умоляю… не выдай меня…
– Не бойся, Метробий, не бойся, напротив, я тебя отблагодарю сколько могу, и, если ты поможешь мне довести до конца мой план, ты увидишь, какие доказательства признательности может дать Эвтибида.
И после минуты молчания она снова сказала задыхающимся голосом:
– Ступай, отправляйся немедленно в Кумы… сейчас… сегодня же… и следи за каждым их шагом, за каждым движением, за каждым их вздохом… Доставь мне улику, и мы отомстим сразу и за честь Суллы, и за мою женскую гордость.
С этими словами девушка, вся трепетавшая от волнения, выбежала из комнаты, бросив на ходу Метробию, который стоял ошеломленный:
– Обожди меня немного… Я сейчас вернусь.
И через минуту, действительно вернувшись в экседру, она подала Метробию толстую тяжелую кожаную сумку и сказала:
– Возьми эту сумку, в ней находится тысяча аурей, подкупай рабов, соблазняй рабынь, но достань доказательство, понимаешь… И если тебе понадобятся еще деньги…
– Хватит и этих…
– Хорошо! Трать их, не скупясь, я тебе возмещу… Но ступай… отправляйся сегодня же и не останавливайся ни разу в пути… И возвращайся, возвращайся скорее с уликами.
Говоря это, она выталкивала бедного человека из экседры и, продолжая торопить его, провожала по коридору, который тянулся вдоль салона, мимо алтаря, посвященного домашним богам, мимо бассейна для дождевой воды; она проводила его и через атриум[54] в переднюю, проводила вплоть до входных дверей и сказала рабу, который исполнял обязанности привратника:
– Ты видишь, Гермоген, этого человека… В каком бы часу он ни пришел, ты тотчас же проводишь его в мои комнаты.
Попрощавшись с Метробием, она быстро вернулась к себе и, запершись в своем кабинете, сперва долго ходила по комнате то быстро, то медленно; тысячи желаний, тысячи надежд вспыхивали на ее возбужденном лице, взволнованном и зловеще освещенном блеском ее ужасных глаз, не имевших в себе больше ничего человеческого, напоминавших глаза бешеного дикого зверя. Затем, вновь разразившись плачем, она бросилась на диван и что-то шептала, кусая и раздирая зубами свои белоснежные руки:
– О эвмениды!.. Дайте мне отомстить, и я вам воздвигну великолепный алтарь!.. Мести я жажду, мести хочу!.. Мести…
Чтоб объяснить этот яростный пароксизм нежной Эвтибиды, мы вернемся на некоторое время назад и в немногих словах расскажем читателям о том, что произошло за два месяца, протекшие с того дня, когда Валерия, побежденная охватившей ее пылкой страстью к Спартаку, отдалась ему.
Гладиатор, при мужественной и необыкновенной красоте своих форм, обладал – читатели этого не забыли – благородной привлекательностью лица, мягко освещаемого, когда оно не было возбуждено гневом, кротким выражением доброты, милой улыбкой, необыкновенной силой чувства, которое струилось яркими лучами из его больших синих глаз; поэтому он мог зажечь и зажег в сердце Валерии страсть столь же глубокую и сильную, как та, которая потрясла его душу, и очень скоро знатная дама, которая с каждым часом открывала новую добродетель, новое достоинство в благороднейшей душе молодого человека, была всецело покорена им. Она уже не только любила его без памяти, но уважала, поклонялась и восхищалась им так, как несколько месяцев до этого она думала, что сможет уважать и почитать, если не любить, Луция Корнелия Суллу.
Считал ли себя Спартак счастливым или действительно был счастлив – это легче понять, чем описать; в этом опьянении любовью, в этой полноте счастья, в этом высшем экстазе он, как все счастливые люди, стал эгоистом, совершенно забыл своих товарищей по несчастью, цепи, в которые еще до вчерашнего дня были закованы его ноги, святое дело свободы, которое он так долго обдумывал, дело, которое он клялся себе самому довести до конца каким бы то ни было способом. Да, Спартак все забыл, потому что он был все же человек: Помпей, Красс или Цицерон поступили бы так же, как он.
И в то время как Спартак находился в таком душевном состоянии и считал себя самым счастливым человеком в мире, он получил несколько приглашений от Эвтибиды. Она настойчиво звала его будто бы по делам заговора, волновавшего гладиаторов в школах. Спартак наконец отправился к куртизанке.
Эта девушка, которой, как мы уже говорили, едва исполнилось двадцать четыре года, была четырнадцати лет уведена в рабство. В 668 году от основания Рима, то есть за восемь лет до описываемых событий, Сулла взял после продолжительной осады Афины, в окрестностях которых родилась Эвтибида. Попав в руки развратного патриция Публия Стация Апрониана, она, по природе завистливая, гордая и склонная к дурному, очень скоро утратила всякое чувство стыда в угаре сладострастных оргий, в которых хозяин принуждал ее принимать участие. В короткое время эта девушка, погрязшая в кутежах, получившая свободу путем нечисто завоеванной любви старого развратника, всецело отдалась позорной жизни и приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты, природа щедро одарила эту женщину умом, который она усиленно изощряла придумыванием всевозможных интриг и коварных козней. Когда все тайны зла стали ей уже известны, когда она пресытилась наслаждениями и испытала все страсти, развратная жизнь, которую она вела, стала вызывать в ней отвращение. Как раз в этом душевном состоянии она впервые увидела Спартака; сочетание геркулесовской силы с необыкновенной красотой пробудило в ее сердце чувственный каприз, сотканный из прихоти и пылкого желания; она не сомневалась, что сможет его легко удовлетворить.
Но когда, хитростью заманив Спартака в свой дом, она безуспешно пустила в ход все средства обольщения, которые подсказывали ее порочная душа и утонченное сладострастие, когда она увидела, что рудиарий не поддается ни на какие приманки, словом, когда она убедилась, что перед ней единственный человек в мире, который отверг то, что было предметом ненасытного желания для всех остальных, и что этот именно мужчина, не обращавший на нее внимания, был единственным, к которому она могла бы испытывать некоторое чувство, – тогда грубая прихоть куртизанки постепенно и незаметно для самой Эвтибиды превратилась в истинную страсть, ставшую ужасной вследствие порочности этой женщины.
А Спартак, сделавшись учителем и ланистой гладиаторов Суллы, вскоре отправился в Кумы, в окрестностях которых находилась очаровательная вилла диктатора. Здесь Сулла поселился со своей семьей и двором.
Эвтибида, столь глубоко оскорбленная в своем чувстве и самолюбии, инстинктивно догадывалась, что только другая любовь, только образ другой женщины мешал Спартаку броситься в ее объятия. Она всячески старалась забыть рудиария и выбросить память о нем из своей головы, но тщетно! Человеческое сердце так устроено – и это было всегда, – что оно желает именно того, что ему не дается, и чем сильнее препятствия, мешающие исполнению его желаний, тем сильнее упорствует оно в стремлении удовлетворить их. Вот почему Эвтибида, такая беззаботная и счастливая до этого дня, оказалась в самом печальном положении, в каком только может оказаться человеческое существо среди богатства и всех внешних признаков счастья.
И читатели видели, с какой радостью Эвтибида ухватилась за возможность, представленную ей Метробием, отомстить сразу и человеку, которого она в одно и то же время ненавидела и любила, и ненавистной счастливой сопернице.
Но в то время как Эвтибида в своем кабинете давала волю порывам своей порочной души, а Метробий верхом на добром коне скакал в Кумы, столь же важные события происходили в таверне Венеры Либитины, где не меньшие опасности грозили в этот день Спартаку и делу угнетенных, которое он взялся защищать.
В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года от основания Рима довольно много гладиаторов собрались у Лутации Одноглазой поесть сосисок и жареной свинины и выпить велитернского и тускуланского вина. У этих двух десятков молодцов, сидевших за столом, не было недостатка ни в аппетите, ни в пристрастии к хорошему вину, ни в веселье.
Во главе стола, в качестве распорядителя этого пиршества, сидел Крикс, гладиатор-галл, о котором уже упоминалось. Благодаря своей силе и мужеству он заслуженно пользовался не только авторитетом среди своих товарищей, но и доверием и уважением Спартака.
Стол, вокруг которого сидели гладиаторы, был приготовлен во второй комнате харчевни. Поэтому гладиаторы чувствовали себя здесь свободно и уютно и могли без опаски говорить о своих делах еще и потому, что в первой комнате в этот час было мало посетителей. Да и эти немногие, попавшие сюда, были из тех, которые наспех выпивали чашку тускуланского вина и уходили по своим делам.
Усевшись за столом вместе со своими товарищами, Крикс заметил, что в одном углу комнаты находился маленький столик с остатками закусок, а перед ним скамейка, на которой, очевидно, кто-то недавно сидел.
– Ну-ка, скажи, Лутация Кибела, мать богов, – сказал Крикс, обращаясь к хозяйке, которая, запыхавшись, хлопотала вокруг стола, приготовляя все необходимое и расставляя кушанья…
– Мать подлых и неблагодарных гладиаторов, таких как вы, – прервала его с насмешкой Лутация, – а не богов.
– Эх! Да разве ваши боги не были сами гладиаторами, и притом хорошими!..
– О, пусть великий Юпитер простит меня! Какие богохульства мне приходится слышать! – сказала возмущенная Лутация.
– О, клянусь Гезом, я не лгу и не богохульствую! Я ничего не говорю о Марсе и его деяниях и указываю только на Вакха и Геркулеса; и если эти двое не были хорошими и храбрыми гладиаторами и не совершили подвигов, вполне достойных амфитеатра и цирка, то я хотел бы, чтобы молния Юпитера поразила в этот самый момент моего доброго ланисту Акциана!