После продолжительных размышлений, как лучше всего поступить в данном случае, Гай Веррес, очень жадный на деньги и считавший, что все средства хороши и допустимы, лишь бы нажиться, решил устроить слежку за гладиаторами, овладеть всеми нитями их заговора и донести Сенату; он надеялся в награду за это получить крупную сумму денег или управление провинцией, где он мог бы стать богачом, законно грабя жителей, как это обыкновенно делали квесторы, преторы и проконсулы, – не было случая, чтобы жалобы угнетаемых когда-либо взволновали продажный и всегда готовый к подкупам римский Сенат.
Чтобы добиться своей цели, Веррес с месяц тому назад поручил своему преданному отпущеннику и верному слуге Сильвию Кордению следить за гладиаторами и разузнавать все их планы.
Кордений в течение месяца терпеливо посещал все притоны и дома терпимости, кабаки и харчевни в наиболее бедных районах Рима, где чаще всего собирались гладиаторы; беспрестанно подслушивая, он собрал некоторые улики и в конце концов пришел к заключению, что руководителем заговора, если такой действительно существовал, был Крикс. Поэтому он стал следить за Криксом, и так как галл часто посещал харчевню Венеры Либитины, то Сильвий Кордений в течение шести или семи дней приходил туда, иногда даже два раза в день; и когда он узнал, что в этот вечер состоится собрание начальников групп, на котором будет Крикс, он решился на хитрость – спрятаться под обеденным ложем в тот момент, когда приход гладиаторов отвлечет внимание Лутации Одноглазой.
Когда Сильвий Кордений закончил свою отрывистую и бессвязную речь, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, некоторое время молчал, а затем сказал медленно и очень спокойно:
– А ведь ты негодяй, каких мало!
– Не считай меня больше того, чего я стою, благородный Крикс, и…
– Нет, нет, ты стоишь больше, чем может показаться на первый взгляд. Несмотря на твой бараний вид, ум у тебя тонкий и хитер ты на славу.
– Но ведь я не сделал вам ничего дурного… я исполнял приказания моего патрона… мне кажется, что, принимая во внимание мою искренность и то, что я торжественно клянусь всеми богами Олимпа и ада не передавать никому, даже Верресу, ничего из того, что я узнал, вы можете пощадить меня и дать мне свободно уйти.
– Не торопись, добрый Сильвий, мы об этом еще поговорим, – иронически возразил Крикс.
Подозвав к себе нескольких гладиаторов, он им сказал:
– Выйдем на минуту.
Он вышел первым, крикнув тем, кто оставался:
– Стерегите его!.. И не делайте ему ничего дурного.
Гладиаторы вышли из харчевни.
– Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс у своих товарищей, когда в переулке все остановились и окружили его.
– Что за вопрос? – ответил Брезовир. – Убить его как бешеную собаку.
– Дать ему уйти, – сказал другой, – было бы все равно что самим донести на себя.
– Сохранить ему жизнь и держать его пленником где-нибудь было бы опасно, – заметил третий.
– Да и где мы могли бы его спрятать? – спросил четвертый.
– Итак, смерть? – спросил Крикс, обводя всех глазами.
– Теперь ночь…
– Улица пустынная…
– Мы его отведем на самый верх холма на другой конец этой улицы…
– Mors sua, vita nostra10, – заключил в виде сентенции Брезовир, произнося с варварским акцентом эти четыре латинских слова.
– Да, это необходимо, – сказал Крикс, сделав шаг к дверям кабака, но тут же остановился и спросил: – Кто же убьет его?
Никто не дал ответа, и только после минуты молчания один сказал:
– Убить безоружного и без сопротивления…
– Если бы у него был меч… – сказал другой.
– Если бы он мог или хотел защищаться, я бы взял на себя это поручение, – прибавил Брезовир.
– Но зарезать безоружного… – заметил самнит Торкват.
– Храбрые и благородные вы люди, – сказал с волнением Крикс, – и достойные свободы! Однако для блага всех кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить над этим человеком приговор, который изрекает моими устами суд Союза угнетенных.
Все наклонили головы в знак повиновения.
– С другой стороны, – продолжал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы не накрыли его в тайнике, он донес бы на нас через два часа. И мы все были бы брошены завтра в Мамертинскую тюрьму, чтобы через два дня быть распятыми на кресте на Сессорском поле.
– Правда, правда! – подтвердило несколько голосов.
– Итак, именем суда Союза угнетенных я приказываю Брезовиру и Торквату убить этого человека.
Оба гладиатора наклонили головы, и все с Криксом во главе вернулись в харчевню.
Сильвий Кордений Веррес, ожидая решения своей судьбы, не переставал дрожать от страха. Минуты ему казались веками. Он устремил взор, полный ужаса, на Крикса и его товарищей и побледнел – он не прочел на их лицах ничего хорошего.
– Ну что же… – произнес он со слезами, – вы меня пощадите?.. Оставите мне жизнь?.. Я… на коленях, жизнью ваших отцов, ваших матерей, ваших близких… смиренно вас заклинаю…
– Разве есть у нас теперь отцы и матери?.. – мрачно ответил Брезовир, лицо которого потемнело и стало страшным.
– Разве оставили нам что-нибудь дорогое? – прибавил другой гладиатор, глаза которого засверкали гневом и местью.
– Вставай, трус! – закричал Торкват.
– Молчать! – воскликнул Крикс и, обращаясь к отпущеннику Гая Верреса, прибавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этой маленькой улицы мы посовещаемся и решим твою судьбу.
Сделав товарищам знак вывести Сильвия Кордения, которому он оставил последний луч надежды, чтобы тот не поднял на ноги всю улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, потащивших отпущенника, более похожего на мертвеца, чем на живого человека. Он не сопротивлялся и не произносил ни слова.
Один гладиатор остался, чтобы расплатиться с Лутацией. Она среди этих вышедших двадцати гладиаторов и не заметила своего торговца зерном. Между тем остальные, повернув направо от харчевни, стали подниматься по грязной и извилистой улочке, которая оканчивалась у городской стены. Дальше начиналось открытое поле.
Придя сюда, они остановились. Сильвий Кордений, опустившись на колени, начал плакать, взывая к милосердию гладиаторов.
– Хочешь ты, подлый трус, сразиться равным оружием с одним из нас? – спросил Брезовир упавшего духом отпущенника.
– О, пожалейте… пожалейте… ради моих сыновей прошу вас о милосердии…
– У нас нет сыновей! – закричал один из гладиаторов.
– Мы осуждены не иметь их никогда!.. – прорычал другой.
– Неужели ты, – сказал в негодовании Брезовир, – умеешь только прятаться и шпионить?.. Честно сражаться ты не умеешь?..
– О, спасите меня!.. Жизнь… я вас умоляю о жизни!..
– Так иди же в ад, трус! – вскричал Брезовир, вонзив свой короткий меч в грудь отпущенника.
– И пусть погибнут с тобой вместе все подлые, бесчестные рабы, – прибавил самнит Торкват, дважды ударяя упавшего.
Гладиаторы, сомкнувшись вокруг умирающего, стояли неподвижно с мрачными и задумчивыми лицами и молча следили за последними судорогами отпущенника.
Брезовир и Торкват несколько раз воткнули свои мечи в землю, чтобы стереть с них кровь раньше, чем она свернется, и затем вложили их обратно в ножны.
А потом все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима.
Восемь дней спустя после только что рассказанных событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги въехал через Капуанские ворота в Рим человек верхом на лошади, весь закутанный в плащ, чтобы хоть как-то укрыться от проливного дождя, который уже несколько часов заливал улицы города. Всадник и его породистый конь вспотели, задыхались от продолжительной езды и были покрыты грязью с головы до ног.
Вскоре лошадь доскакала до Священной улицы и остановилась перед домом, где жила Эвтибида. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток у двери, пару раз сильно ударил им. В ответ тотчас же послышался лай сторожевой собаки, непременной принадлежности римского дома.
Через несколько минут всадник услышал шаги привратника: тот торопился открыть двери и громко приказывал собаке замолчать.
– Да благословят тебя боги, добрый Гермоген. Я Метробий, приехал из Кум.
– С благополучным приездом!..
– Я мокр, как рыба… Юпитер, властитель дождей, пожелал позабавиться, показав мне, как хорошо работают его шлюзы… Позови кого-нибудь из слуг и прикажи ему отвести это бедное животное в конюшню соседней харчевни, чтобы его там приютили и дали овса.
Привратник, приставив средний палец правой руки к большому, щелкнул о ладонь – это был знак, которым вызывали рабов, – и, взяв лошадь за уздечку, сказал:
– Входи же, Метробий! Ты знаешь расположение дома: возле галереи ты найдешь Аспазию, горничную госпожи. Она доложит о твоем прибытии. О лошади я позабочусь, и все, что ты приказал, будет исполнено.
Метробий переступил порог входной двери, стараясь не поскользнуться, что было бы самым дурным предзнаменованием. Он вошел в переднюю, на мозаичном полу которой при свете бронзовой лампы, висящей на потолке, виднелась обычная надпись: salve11, это слово при первых же шагах гостя начинал повторять попугай в клетке, висящей на стене (таков был обычай того времени).
Минуя переднюю и атриум, Метробий вошел в коридор галереи и приказал служанке доложить Эвтибиде о своем приходе.
В это время куртизанка находилась в своей зимней приемной, благоухающей духами, украшенной драгоценной мебелью. Она была занята выслушиванием признаний в любви, которые расточал ей юноша, сидевший у ее ног. Она теребила дерзкой рукой его мягкие черные волосы, а он с пылающим страстью взглядом говорил ей о своих нежных чувствах. То был Тит Лукреций Кар.
С самого детства проникнутый учением Эпикура, он применял в жизни наставления своего учителя и не желал серьезной и глубокой любви, когда
…Возвращаются вновь и безумье, и ярость все та же,
Лишь начинает опять устремляться к предмету желанье.
И поэтому он искал любовь легкую и кратковременную,
…чтобы стрелами новой любви прежнюю быстро прогнать.
Но это ему не помешало кончить жизнь самоубийством в сорок четыре года и, как все заставляет предполагать, именно от безнадежной и неразделенной любви.
Лукреций – юноша привлекательный, очень талантливый, был богат и не скупился на траты для своих удовольствий. Он часто приходил провести несколько часов в доме Эвтибиды. Его, остроумного и приятного собеседника, она встречала с большей любезностью, чем других.
– Итак, ты меня любишь? – кокетливо говорила куртизанка юноше, продолжая играть его локонами. – Я тебе не надоела?
– Нет, я тебя люблю все сильнее и сильнее, так как любовь – это единственная вещь, которая по мере обладания ею не насыщает, но только разжигает желание в груди.
В эту минуту раздался легкий стук пальцем в дверь.
– Кто там? – спросила Эвтибида.
Послышался негромкий голос Аспазии:
– Прибыл Метробий из Кум…
– Ах! – радостно воскликнула Эвтибида, стремительно встав с кушетки и заливаясь краской. – Он приехал?.. Проводи его в экседру… Я сейчас приду.
И обращаясь к Лукрецию, она торопливо заговорила прерывающимся, но очень ласковым голосом:
– Подожди меня… Я сейчас вернусь… и если известия, принесенные этим человеком, будут те, которых я страстно жду уже в течение восьми дней, если я утолю сегодня вечером ненависть желанной местью… мне будет весело, и часть этого веселья перепадет тебе.
С этими словами она вышла из приемной в сильном возбуждении, оставив Лукреция в состоянии изумления, недовольства и любопытства.
Покачав головой, он стал в глубоком раздумье ходить взад и вперед по комнате.
Буря бушевала, и частые молнии наполняли приемную мрачным сиянием, мощные раскаты грома потрясали дом; шум града и дождя слышался с необыкновенной силой между раскатами грома, а северный ветер, яростно бушуя, дул с пронзительным свистом в двери, окна, во все щели.
– Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая образцы своего разрушительного могущества, – прошептал юноша с легкой иронической улыбкой.
Походив еще некоторое время по комнате, Лукреций сел на кушетку и, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных в нем этой борьбой стихий, взял одну из навощенных дощечек, лежавших на маленьком изящном шкафчике, и стал быстро писать серебряной палочкой с железным наконечником.
Тем временем Эвтибида прошла в экседру; там уже находился Метробий, который, сняв плащ, печально осматривал его прорехи. Куртизанка крикнула рабыне, собиравшейся выйти:
– Ну-ка, разожги сильнее огонь в камине, приготовь одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться, и накрой в триклинии ужин получше.
И тотчас же, повернувшись к Метробию, она спросила:
– Ну как?.. Хорошие ты привез известия, мой славный Метробий?
– Хорошие из Кум, но самые скверные с дороги.
– Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись сюда, ближе к огню, – с этими словами она придвинула скамейку к камину, – и скажи мне поскорее, добыл ты желанные доказательства?
– Золото, прекраснейшая Эвтибида, как ты знаешь, открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…
– Оставь болтовню!.. Неужели ванна, которую ты принял, не отбила у тебя охоты разглагольствовать?
– Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие, сделанное в двери, видел несколько раз, как Спартак в час крика петухов входил в комнату Валерии.
– О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида с выражением дикой радости.
И с искаженным лицом теребя Метробия, похожая на разъяренную тигрицу, она стала спрашивать прерывистым и задыхающимся голосом:
– И… все дни… вот так… они… подлые бесчестят… честное имя… Суллы?
– Думаю, что в пылу страсти они ни разу не пропустили даже ни одного черного дня.
– О, теперь придет для них такой черный день! Я посвящаю, – воскликнула торжественно Эвтибида, – их проклятые головы богам ада!
И она сделала движение, чтобы уйти, но остановилась и, обращаясь к Метробию, добавила:
– Переоденься, потом пойди закуси в триклинии и жди меня там.
«Не хотел бы я впутаться в какое-нибудь скверное дело», – думал старый комедиант, идя в комнату для гостей, чтобы переменить мокрую одежду.
Но, переодевшись и пройдя в триклиний, где его ожидал роскошный ужин и фалернское вино, достойный муж постарался забыть о злополучном путешествии и о предчувствии какого-то тяжелого близкого несчастья.
Не успел он насытиться, как Эвтибида с бледным лицом, но спокойная, вошла в триклиний, держа в руке свиток папируса, то есть бумаги лучшего качества. Он был завернут в разрисованную снаружи суриком и обвязанную льняным шнурком пергаментную пленку, края которой были склеены воском с печатью кольца Эвтибиды. Печать изображала Венеру, выходящую из пены морской.
Метробий, несколько смущенный этим появлением, спросил:
– Да… прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы… Кому адресовано это письмо?
– Ты еще спрашиваешь?.. Луцию Корнелию Сулле.
– Ах, клянусь маской бога Мома, не будем спешить с нашими решениями, дитя мое…
– Нашими?.. При чем здесь ты?..
– Но да поможет мне великий всеблагой Юпитер!.. А если Сулле не понравится, что вмешиваются в его дела?.. Если вместо того, чтобы обидеться на свою супругу, он обидится на доносчиков?.. И если – что еще хуже, но вероятнее всего – он решит обидеться на всех?..
– А что мне до этого?..
– Но… то есть… вот… моя девочка… если для тебя ничего не значит гнев Суллы… он очень важен для меня…
– Да кто о тебе думает?
– Я, я, Эвтибида прекрасная, любезная людям и богам, – сказал с жаром Метробий, – я, так как я очень крепко люблю себя!
– Но я не упомянула твоего имени… и во всем, что может произойти, ты будешь совершенно в стороне.
– Понимаю… очень хорошо… но видишь, моя девочка, я задушевный друг Суллы уже тридцать лет.
– О, я знаю это… даже более задушевный, чем это нужно для твоей доброй славы…
– Это не важно… я знаю этого зверя… то есть человека… и при всей дружбе, которая меня связывает с ним столько лет, я знаю, что он вполне способен свернуть мне голову, как курице… Я уверен, что он прикажет почтить меня самыми пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов вокруг моего костра. Однако, к несчастью для меня, я уже не буду в состоянии наслаждаться всеми этими зрелищами…
– Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – с тобой не случится никакого несчастья.
В эту минуту вошел в триклиний раб в дорожном костюме.
– Помни мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до Кум.
Слуга взял из рук Эвтибиды письмо, положил его между курткой и рубашкой, привязав его веревкой вокруг талии, затем, поклонившись госпоже, завернулся в плащ и вышел.
Эвтибида успокоила Метробия, который решил снова заговорить о своих опасениях. Сказав ему, что завтра они увидятся, она вышла из триклиния и вернулась в приемную. Там Лукреций, держа в руке дощечку, собирался перечитать то, что написал.
– Извини, что я должна была оставить тебя одного дольше, чем хотела… но я вижу, что ты не терял времени. Прочти мне эти стихи, ведь твое воображение может проявляться только в стихах… и притом в великолепных стихах.
– Ты и буря, свирепствующая снаружи, внушили мне эти стихи… Поэтому я должен прочесть их тебе… Возвращаясь домой, я их прочту буре.
…Ветер морей неистово волны бичует,
Рушит громады судов и небесные тучи разносит
Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем,
Мощные валит стволы, неприступные горные выси.
Лес, низвергая, трясет порывисто: так несется
Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным.
Стало быть, ветры – тела, но только незримые нами.
Море и земли они вздымают, небесные тучи
Бурно крушат и влекут внезапно поднявшимся вихрем.
И не иначе текут они, все пред собой повергая,
Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится
Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней,
Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады,
Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев.
Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором
Вод неспособны: с такой необузданной силой несется
Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи.
Опустошает он все, грохоча: под водою уносит
Камней громады и все преграды сметает волнами.
Так совершенно должны устремляться и ветра порывы,
Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую
Сторону, гонят они все то, что встречают и рушат,
Вновь налетая и вновь; а то и крушащимся смерчем
Все захвативши, влекут и в стремительном вихре уносят.
Эвтибида – мы уже говорили – была гречанкой, и она не могла не почувствовать восхищения от силы и изящества этих стихов, тем более что латинский язык был еще беден и, за исключением Энния, Плавта, Луцилия и Теренция, не имел знаменитых поэтов.
Поэтому она выразила Лукрецию свое восхищение в словах, полных искреннего чувства, на которые поэт, поднявшись и прощаясь с ней, с улыбкой ответил:
– Ты заплатишь за свое восхищение этой дощечкой, которую я забираю с собой…
– Но ты мне сам вернешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.
Когда Лукреций ушел, Эвтибида направилась в сопровождении Аспазии в свою спальню, желая еще раз обдумать все, что сделала, и насладиться радостью мести. Однако, к ее великому изумлению, удовольствие, которого она так страстно желала, не стало столь приятным, как она думала; ей даже казалось непонятным, почему она испытывала такое слабое удовлетворение.
Она размышляла над тем, что написала, и над последствиями, которые вызовет ее письмо; может быть, разъяренный Сулла постарается скрыть свой гнев до глубокой ночи, проследит за любовниками, захватит их в объятиях друг друга и убьет обоих.
Мысль о том, что она вскоре услышит о смерти и позоре Валерии, этой самоуверенной и надменной матроны, которая, несмотря на то что была сама порочна, смотрела на нее сверху вниз; мысль о том, что она узнает о смерти этой лицемерной и гордой женщины, наполняла ее грудь радостью и смягчала муки ревности, которую она все еще продолжала испытывать.
Но по отношению к Спартаку Эвтибида испытывала совсем другие чувства. Она старалась простить ему его проступок, и ей казалось, что несчастный фракиец был гораздо меньше виноват, чем Валерия. В конце концов, ведь он был бедным рудиарием: для него жена Суллы, хотя бы даже совсем некрасивая, должна быть больше, чем богиня; эта развратная женщина, наверно, возбуждала его ласками, чаровала и дразнила, так что бедняжка не в силах был сопротивляться… Так именно и должно быть, иначе как осмелился бы какой-то гладиатор поднять дерзкий взор на жену Суллы? Затем, завоевав однажды любовь такой женщины, бедный Спартак, естественно, настолько был увлечен ею, что уже не мог думать о любви к другой женщине. Поэтому смерть Спартака стала теперь казаться Эвтибиде несправедливой и незаслуженной.
И, ворочаясь с боку на бок, Эвтибида не могла заснуть, обуреваемая столь различными и противоречивыми чувствами. Однако время от времени она под влиянием усталости погружалась в дремоту.
Но вдруг Эвтибида со стоном ужаса вскочила с ложа и прерывистым, плачущим голосом закричала:
– Нет… Спартак, не я тебя убиваю!.. Это она… Ты не умрешь!
Вся охваченная одной мыслью, Эвтибида во время этого короткого забытья была потрясена каким-то сновидением; ее сознанию, вероятно, предстал образ Спартака, умирающего и молящего о сострадании.
Вскочив с постели, накинув широкий белый плащ и вызвав Аспазию, она приказала тотчас же разбудить Метробия.
Мы не станем описывать, чего ей стоило убедить комедианта в необходимости немедленно выехать, догнать Демофила и помешать тому, чтобы письмо, написанное ею три часа назад, попало в руки Суллы.
Метробий был утомлен поездкой, разоспался от выпитого в большом количестве вина, согрелся пуховыми одеялами, и потребовалось искусство и чары Эвтибиды, чтобы он спустя два часа был в состоянии поехать.
– Демофил, – сказала девушка комедианту, – теперь впереди тебя на пять часов, ты должен не ехать, а лететь на своем коне…
– Да, если бы он был Пегасом, я бы, пожалуй, заставил его лететь…
– В конце концов, это будет лучше и для тебя…
Несколько минут спустя топот лошади, скакавшей бешеным галопом, разбудил некоторых из сыновей Квирина. Прислушавшись к топоту, они снова закутывались в одеяла, наслаждаясь теплом, и чувствовали себя хорошо при мысли о том, что в этот час много несчастных находится в поле, в пути, под открытым небом, испытывая на себе яростные порывы пронзительно завывавшего ветра.