bannerbannerbanner
Спартак

Рафаэлло Джованьоли
Спартак

Полная версия

Глава II
Спартак на арене

Толпа бешено аплодировала и обсуждала происшедшее, наполняя цирк гулом ста тысяч голосов.

Мирмиллон удалился в темницы, откуда вышли Плутон, Меркурий, лорарий и крючьями вытащили с арены через Ворота смерти труп ретиария. Место, где осталась большая лужа крови, было посыпано блестящим и тончайшим порошком мрамора, принесенным в небольших мешках из соседних тиволийских карьеров, и оно снова засверкало на солнце, как серебро.

Толпа, аплодируя, наполняла цирк продолжительными криками:

– Да здравствует Сулла!

Сулла, обратившись к Гнею Корнелию Долабелле, бывшему два года тому назад консулом и сидевшему рядом с ним, сказал:

– Клянусь Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, вот подлый народ! Разве он мне аплодирует? Ничуть не бывало! Он аплодирует моим поварам, приготовившим ему вчера изысканные и обильные блюда.

– Почему ты не выбрал себе место на оппидуме? – спросил Суллу Гней Долабелла.

– Не думаешь ли ты, что это место сделало бы меня более знаменитым? – возразил Сулла и через минуту прибавил: – Кажется, недурной товар продал мне ланиста Акциан?

– О, ты щедр, ты велик! – сказал Тит Аквиций, сенатор, сидевший возле Суллы.

– Да поразит молния Юпитера всех подлых льстецов! – воскликнул экс-диктатор, с яростью схватившись правой рукой за плечо и сильно почесывая его, чтобы прекратить зуд, вызываемый укусами изводивших его отвратительных паразитов. – И спустя минуту он добавил: – Я отказался от диктатуры, вернулся к частной жизни, а вы все хотите видеть во мне господина. Презренные! Вы только и можете жить в рабстве.

– Не все, о Сулла, рождены для рабства, – смело возразил один патриций из свиты Суллы, сидевший невдалеке от него.

Этот смельчак был Луций Сергий Катилина. Ему было в это время около двадцати семи лет. Он был высок ростом, обладал могучей грудью, широкими плечами и мускулистыми руками. Масса густых черных волос покрывала его большую голову; смуглое мужественное энергичное лицо его расширялось к вискам; на его широком лбу большая и всегда набухшая кровью вена спускалась к носу; темно-серые глаза всегда сохраняли жесткое и страшное выражение, а пробегавшие по всем мускулам его властного и резкого лица нервные судороги обнаруживали перед внимательным наблюдателем малейшие движения его души.

Ко времени, когда начинается наш рассказ, Луций Сергий Катилина приобрел себе славу ужасного человека. Всех пугала его страшная вспыльчивость. Так, он убил спокойно проходившего по берегу Тибра патриция Гратидиана за то, что тот отказался дать ему под заклад имущества большую сумму денег, в которой он, Катилина, нуждался для уплаты своих огромных долгов, ибо, не уплатив их, он не мог получить ни одной государственной должности.

То было время проскрипций, то есть время, когда ненасытная свирепость Суллы затопила Рим кровью. Гратидиан не числился в проскрипционных списках, он был даже из партии Суллы; но Гратидиан был страшно богат, а имущество занесенных в проскрипционные списки конфисковалось. Поэтому, когда Катилина притащил труп Гратидиана к Сулле, заседавшему в курии, и бросил его к ногам диктатора со словами, что он убил Гратидиана как врага Суллы и отечества, то диктатор оказался не особенно щепетильным и закрыл глаза на убийство, но зато широко раскрыл их на огромные богатства Гратидиана.

Вскоре после этого Катилина поссорился со своим братом, оба обнажили мечи, но Сергий Катилина, помимо того что обладал необыкновенной силой, владел, как никто в Риме, искусством фехтования. Он убил брата и наследовал его имущество, чем спас себя от разорения, к которому его привели расточительность, кутежи и разврат. Сулла и на этот раз посмотрел сквозь пальцы на братоубийство: не стали придираться к нему поэтому и квесторы.

При смелых словах Катилины Луций Корнелий Сулла спокойно повернулся к нему и спросил:

– А сколько, ты думаешь, Катилина, есть в Риме граждан смелых, как ты, и обладающих, подобно тебе, величием души как в добродетели, так и в пороках?

– Я не могу, славный Сулла, – ответил Катилина, – рассматривать людей и вещи с высоты твоего могущества. Признаюсь, что я чувствую себя рожденным для любви к свободе и для ненависти к тирании, хотя бы прикрытой великодушием или лицемерно действующей во имя блага отечества. Должен сказать, что это благо даже при внутренних волнениях и гражданских раздорах было бы более прочным под властью всех, чем при деспотизме одного. Не входя в разбор твоих действий, я открыто порицаю, как и раньше порицал, твою диктатуру. Я верю и хотел бы верить, что в Риме есть еще много граждан, готовых на все муки, лишь бы снова не попасть под диктатуру одного человека, а тем более если этот человек не будет называться Луцием Корнелием Суллой и если чело его не будет увенчано, как у тебя, победными лаврами, приобретенными в сотнях сражений.

– Так почему же, – спросил Сулла спокойно, но с насмешливой улыбкой на губах, – так почему же вы не вызываете меня на суд перед свободным народом? Я отказался от диктатуры; так почему же не было предъявлено мне обвинение и почему вы не явились требовать от меня отчета в моих действиях?

– Чтобы не видеть вновь резни и междоусобий, которые в течение десяти лет терзали Рим… Но не будем говорить об этом, так как у меня нет намерения обвинять тебя; ты мог сильно ошибаться, но ты ведь совершил столько славных подвигов, память о которых днем и ночью волнует мою душу, жаждущую, подобно твоей, Сулла, славы и могущества. Но скажи, не кажется ли тебе, что в жилах нашего народа еще течет кровь великих и свободолюбивых предков? Вспомни, как несколько месяцев назад, когда ты в курии в присутствии Сената добровольно отказался от диктаторской власти, отпустил ликторов и уходил со своими друзьями домой, один юный гражданин начал тебя порицать за то, что ты отнял у Рима свободу, наполнил город резней и грабежами и сделался его тираном. О Сулла, согласись, что нужно быть человеком очень твердого закала, чтобы так поступить, – ведь за свои слова юноша мог бы в один миг поплатиться жизнью. Ты был великодушен – и знай, что я говорю не из лести, так как Катилина не льстит никому, даже всемогущему великому Юпитеру, – ты был великодушен и ничего ему не сделал, но ты должен согласиться со мной, что если встречается юноша неизвестного плебейского звания – жаль, что я не знаю его имени, – способный на такой поступок, то можно еще надеяться на спасение отечества и республики.

– Да, это был смелый поступок, и ради смелости, проявленной этим юношей, я, всегда восхищавшийся мужеством и любивший храбрецов, не пожелал отомстить за нанесенные мне оскорбления и перенес все его ругательства и брань. Но знаешь ли ты, Катилина, какое следствие имели поступок и слова этого юноши?

– Какое? – спросил Сергий, устремив любопытный и испытующий взгляд на счастливого диктатора.

– Отныне, – ответил Сулла, – тот, кому удастся захватить власть в республике, не захочет более от нее отказаться.

Катилина в раздумье опустил голову. Через мгновение он поднял ее и с живостью сказал:

– А найдется ли еще кто-нибудь, кто сумеет или захочет захватить высшую власть?

– Ладно, – сказал, иронически улыбаясь, Сулла, – ладно… Вот толпы рабов, – он указал на ряды амфитеатра, переполненные народом. – Найдутся и господа!

Эта беседа происходила среди гула нескончаемых рукоплесканий толпы, увлеченной кровопролитным сражением, происходившим между лаквеаторами и секуторами и быстро закончившимся смертью семи лаквеаторов и пяти секуторов. Шесть оставшихся в живых гладиаторов, покрытые ранами, в самом плачевном виде вернулись в темницы, а народ с жаром аплодировал.

В то время как лорарии вытаскивали с арены двенадцать трупов и уничтожали следы крови, Валерия, посматривавшая на Суллу, который сидел невдалеке от нее, встала, подошла сзади к диктатору и вырвала нитку из его шерстяной хламиды. Удивленный Сулла обернулся, рассматривая ее своими сверкающими звериными глазами. Она коснулась его и сказала с очаровательной улыбкой:

– Не истолкуй моего поступка в дурную сторону, диктатор, я взяла эту нитку, чтобы иметь долю в твоем счастье!

Почтительно поклонившись и приложив, по обычаю, руку к губам, она пошла на свое место. Сулла, приятно польщенный этими любезными словами, проводил ее учтивым поклоном и долгим взглядом, которому постарался придать ласковое выражение.

– Это кто? – спросил Сулла у Долабеллы.

– Валерия, – ответил тот, – дочь Мессалы.

– А!.. – сказал Сулла. – Сестра Квинта Гортензия?

– Она самая.

И Сулла снова повернулся к Валерии, которая смотрела на него влюбленными глазами.

Гортензий, брат Валерии, ушел со своего места, чтобы пересесть к Марку Крассу, богатейшему патрицию, известному своей скупостью и честолюбием, качествами, столь противоположными друг другу, однако сочетавшимися в этом человеке в своеобразную гармонию.

Марк Красс сидел вблизи девушки редкой красоты. Эвтибида – таково было имя этой девушки, в которой можно было узнать по покрою платья гречанку, – отличалась высоким, гибким, стройным станом и такой изящной тонкой талией, что, казалось, ее легко можно было обхватить пальцами рук. Лицо девушки было очаровательно: белая, как алебастр, кожа, едва тронутая легким румянцем на щеках, правильный лоб, обрамленный тончайшими вьющимися рыжими волосами, огромные глаза миндалевидной формы, цвета морской волны, блестевшие и сверкавшие так, что сразу вызывали чувство страстного и непреодолимого влечения. Маленький, красиво очерченный, слегка вздернутый нос усиливал выражение дерзкой смелости, которым дышало это лицо.

Когда Гортензий подошел к Марку Крассу, тот был всецело поглощен созерцанием этого очаровательного создания. Эвтибида в ту минуту, очевидно от скуки, зевала во весь свой маленький ротик и правой рукой играла висевшей на груди сапфировой звездой.

Крассу было тридцать два года; он был выше среднего роста, крепкого, но склонного к полноте телосложения. На бычачьей шее сидела довольно большая, пропорциональная телу голова, однако лицо его бронзово-желтого цвета было очень худощаво. Мужественные и строго римские черты лица: нос – орлиный, подбородок – резко выдающийся. Желтовато-серые глаза временами необыкновенно ярко сверкали, временами же были неподвижны, бесцветны и казались угасшими.

 

Благородство происхождения, замечательный ораторский талант, громадные богатства, приветливость и тактичность завоевали ему не только популярность, но славу и влияние: ко времени нашего рассказа он уже много раз доблестно воевал на стороне Суллы в гражданских междоусобиях и занимал разные государственные посты.

– Здравствуй, Марк Красс, – сказал Гортензий, выводя его из оцепенения. – Итак, ты углубился в созерцание звезд?

– Клянусь Геркулесом, ты угадал, – ответил Красс, – эта…

– Эта… Которая?

– Эта красавица-гречанка… сидящая там… двумя рядами выше нас…

– А! Я ее видел… Это Эвтибида.

– Эвтибида? Что ты этим хочешь сказать?

– Я говорю тебе ее имя… Действительно, она – гречанка… куртизанка… – сказал Гортензий, усаживаясь рядом с Крассом.

– Куртизанка!.. У нее скорее вид богини!.. Настоящая Венера!.. Я не могу – клянусь Геркулесом! – представить себе более совершенное воплощение красоты. А где она живет?

– На Священной улице… недалеко от храма Януса Верхнего.

В то время как они беседовали о гречанке, а Сулла, за несколько месяцев перед тем потерявший свою четвертую жену Цецилию Метеллу, рисовал себе идиллическую картину любви с прекрасной Валерией, звук трубы подал сигнал к сражению, начинавшемуся в этот момент между тридцатью фракийцами и тридцатью самнитами. Разговоры и шум прекратились. Все взоры устремились на сражающихся.

Первое столкновение было ужасно: металлические удары щитов и мечей резко прозвучали среди глубокой тишины, воцарившейся в цирке; вскоре по арене полетели перья, осколки шлемов и куски разбитых щитов; возбужденные гладиаторы, тяжело дыша, яростно теснили и поражали друг друга.

Не прошло и пяти минут, как кровь уже текла по арене; три умирающих гладиатора были обречены на мучительную агонию под ногами бойцов, топтавших их тела. Нервное напряжение, с которым зрители следили за кровавыми перипетиями этого сражения, трудно не только описать, но и вообразить, – ведь по меньшей мере восемьдесят тысяч из числа всех зрителей держали пари за пурпурно-красных фракийцев или за голубых самнитов, кто на десять сестерций, кто на двадцать и пятьдесят талантов, смотря по состоянию.

По мере того как ряды гладиаторов редели, все чаще раздавались аплодисменты, крики и поощрительные возгласы зрителей.

Через час битва приближалась к концу. Пятьдесят гладиаторов, обагряя кровью арену, громко стонали в предсмертных судорогах.

Зрители, державшие пари за самнитов, были уже уверены в выигрыше. Семеро самнитов окружили и теснили трех оставшихся в живых фракийцев; те, прислонившись спинами друг к другу, образовали треугольник и оказывали отчаянное, упорное сопротивление превосходящим численностью победителям.

В числе этих трех фракийцев был Спартак. Его атлетическая фигура, удивительная сила мускулов, поразительная гармония всех форм тела, неукротимая и несокрушимая храбрость привлекали внимание всех зрителей. Эти качества, несомненно, должны были выдвинуть его из ряда обыкновенных людей именно в ту эпоху, когда главными достоинствами человека считались сила рук и энергия. К тому же он отличался образованностью, необычной возвышенностью мыслей, благородством и величием души.

Спартаку в то время было около тридцати лет. Длинные белокурые волосы и густая борода обрамляли его прекрасное, мужественное, правильное лицо. Большие голубые глаза, полные жизни, чувства и блеска, придавали его лицу, когда он был спокоен, выражение мягкой доброты. Но не таково оно было теперь, когда он, полный гнева, со сверкающими глазами и страшным видом, сражался.

Спартак родился в Родопских горах во Фракии. Он сражался против римлян, когда они напали на его родину. Попав в плен, он благодаря своей силе и храбрости был зачислен в легион, где проявил необыкновенную доблесть и затем так отличился в войне против Митридата, что был назначен деканом, то есть начальником отряда в десять человек, и получил почетную награду – гражданский венок. Но когда римляне снова начали войну против фракийцев, Спартак дезертировал и стал сражаться за свое отечество против римлян. Раненый и снова взятый в плен римлянами, он вместо полагавшейся ему смертной казни был осужден служить гладиатором и поэтому продан одному ланисте, у которого его потом купил Акциан.

Прошло два года с тех пор, как Спартак стал гладиатором; с первым ланистой он объездил почти все города Италии, принимал участие более чем в ста сражениях и ни разу не был тяжело ранен. Как ни сильны и мужественны были другие гладиаторы, Спартак настолько превосходил их, что выходил из любой схватки победителем, создав себе громкую славу своими подвигами в амфитеатрах и цирках Италии.

Акциан купил его за очень высокую цену – двенадцать тысяч сестерций – и, хотя владел им уже шесть месяцев, еще ни разу не выпускал его в амфитеатрах Рима, потому ли, что очень ценил как учителя фехтования, борьбы и гимнастики в своей школе, или потому, что Спартак ему стоил слишком дорого, чтобы рисковать его жизнью в сражениях. Плата в случае его смерти не возместила бы ланисте убытков.

В этот день Акциан впервые выпустил Спартака в кровопролитном сражении в цирке: щедрость Суллы, который заплатил за сто гладиаторов, назначенных сразиться в этот день, круглую сумму в двести тысяч сестерций, покрыла расходы за Спартака, даже если бы он был убит.

Но все же Акциан, прислонившись к одной из дверей темниц, стоял с бледным и тревожным лицом, весь поглощенный последними моментами битвы; и если бы кто-нибудь внимательно наблюдал за ним, то, наверно, заметил бы, как он тревожился за Спартака. За каждым ударом, нанесенным или отбитым им, он следил с живейшим участием, так как оставшиеся в живых после сражений гладиаторы, кроме тех, которым народ дарил жизнь, возвращались в собственность ланисты.

– Смелее, смелее, самниты! – кричали тысячи зрителей, которые держали пари за самнитов.

– Бейте их, рубите этих трех варваров! – поощряли другие.

– Задай им, Небулиан, бей их, Крикс, вали их, вали, Порфирий! – кричали зрители, державшие в руках таблички с написанными на них именами гладиаторов.

Раздавались и не менее громкие возгласы сторонников фракийцев; у них осталось уже очень мало шансов, но тем не менее они надеялись на победу Спартака: Спартак, еще не раненный, с неповрежденным шлемом и щитом, как раз в этот момент проколол одного из семи окружавших его самнитов. Громы рукоплесканий раздались в цирке, и за ними последовали тысячи громких возгласов:

– Смелее, Спартак! Браво, Спартак! Да здравствует Спартак!

Два других фракийца были тяжело ранены; они медленно наносили удары и вяло их отражали, – силы их уже были исчерпаны.

– Защищайте мне спину! – крикнул Спартак, размахивая с быстротой молнии своим маленьким мечом, которым он должен был одновременно отражать удары всех мечей самнитов, дружно атаковавших его. – Защищайте мне спину… еще момент… и мы победим.

Голос его прерывался, порывисто подымалась грудь, по бледному лицу катились крупные капли пота, а в сверкающих глазах горели жажда победы, гнев и отчаяние.

Вскоре другой самнит, получив удар в живот, упал недалеко от Спартака, покрывая арену кровью, испуская в предсмертной агонии дикий крик, страшную ругань и проклятия. В ту же минуту один из двух фракийцев, стоявших за спиной Спартака, рухнул с разбитым черепом.

Рукоплескания, крики и возгласы поощрения наполнили цирк шумом и гулом; глаза зрителей были прикованы к сражающимся. Луций Сергий Катилина, державший пари за фракийца, не дышал, не видел ничего, кроме этой кровавой битвы, и не сводил глаз с меча Спартака, как будто к этому мечу была прикреплена нить его существования.

Третий самнит был поражен Спартаком в сонную артерию как раз в тот момент, когда фракиец, единственная поддержка Спартака, пронзенный несколькими ударами, упал без стона мертвым.

Гул, похожий на рев, пробежал по всему цирку; затем настала глубокая тишина, такая, что можно было ясно слышать тяжелое прерывистое дыхание гладиаторов. Нервное напряжение всех зрителей было так велико, что едва ли оно могло быть сильнее, если бы от этой битвы зависела судьба Рима.

Благодаря непостижимой ловкости и искусству фехтования Спартак в этом продолжительном, длившемся более часа сражении получил только три легкие раны, скорее даже царапины; теперь он оказался один против четырех сильных противников, хотя и получивших ранения и истекавших кровью, но все же страшных именно тем, что их было четверо.

Как ни храбр и силен был Спартак, однако при виде падения последнего своего товарища он счел себя погибшим.

Но внезапно его глаза засверкали: ему пришла в голову мысль – применить старинную тактику Горация против Куриациев.

И он бросился бежать. Самниты стали его преследовать.

Спартак, не пробежав и пятидесяти шагов, внезапно повернулся, напал на ближайшего к нему самнита и вонзил ему в грудь кривой меч. Самнит закачался, взмахнул руками, как бы ища опоры, и упал; между тем Спартак, настигнув второго врага и отразив щитом удар меча, уложил его на месте. Раздались восторженные крики зрителей, которые теперь почти все были на стороне фракийца.

В это время приблизился третий, весь покрытый ранами самнит. Спартак ударил его щитом по голове, не считая нужным прибегнуть к мечу и не желая, очевидно, убить его. Оглушенный ударом самнит дважды повернулся на месте и упал. Последний из его товарищей, выбившийся из сил, поспешил к нему на помощь. Спартак энергично напал на него, но, не желая смерти противника, несколькими ударами обезоружил его. Затем прижал самнита к себе и повалил на землю, прошептав на ухо:

– Мужайся, Крикс, я надеюсь тебя спасти.

С этими словами он стал одной ногой на грудь Крикса, а коленом другой – на грудь самнита, оглушенного ударом щита, и в этой позе ожидал решения народа.

Раздались продолжительные, единодушные рукоплескания, оглушительные, как гул подземного грома; почти все зрители подняли вверх указательный и средний пальцы, и жизнь обоих самнитов была спасена.

– Какой сильный человек! – сказал Сулле Катилина, по лбу которого текли крупные капли пота. – Какой сильный человек! Он должен был родиться римлянином!

Между тем сотни голосов кричали:

– Свободу храброму Спартаку!

Глаза гладиатора засверкали необыкновенным блеском; его лицо стало еще бледнее, чем было, и он прижал руку к сердцу как бы для того, чтобы сдержать его бешеное биение.

– Свободу, свободу! – повторяли тысячи голосов.

– Свобода! – прошептал приглушенным голосом гладиатор. – Свобода!.. О боги Олимпа, не допустите, чтобы это было сном! – И он почувствовал, что ресницы его увлажнились слезами.

– Он дезертировал из наших легионов! – раздался громкий голос. – Нельзя давать свободу дезертиру!

И тогда многие граждане, потерявшие благодаря мужеству Спартака свои ставки, закричали злобно:

– Нет, нет, он дезертир!

Лицо фракийца страшно передернулось, и он резко повернул голову в ту сторону, откуда раздался первый крик обвинения против него. Глазами, сверкающими ненавистью, он искал того, кто крикнул.

Но тем временем тысячи голосов кричали:

– Свободу, свободу, свободу Спартаку!

Невозможно описать чувство, которое испытывал бедный гладиатор. Для него решался вопрос более серьезный, чем сама жизнь, и страшная тревога отражалась в этот момент на его бледном лице. Движение мускулов и блеск глаз ясно обнаруживали борьбу между страхом и надеждой. И этот человек, сражавшийся полтора часа со смертью, не обнаруживший ни малейшего признака страха тогда, когда он один остался против четырех противников, – этот человек почувствовал, что колени под ним подгибаются, и, чтобы не упасть без чувств среди цирка, он оперся о плечи одного из лорариев, пришедших очистить арену от трупов.

– Свободу, свободу!.. – продолжала кричать толпа.

– Он ее действительно достоин, – сказал Катилина на ухо Сулле.

– И он будет ее достоин! – воскликнула Валерия, которой Сулла в эту минуту восхищенно любовался.

– Хорошо, – сказал Сулла, вопросительно смотря в глаза Валерии, которые, казалось, с нежностью, любовью и состраданием молили о милости гладиатору. – Хорошо… пусть будет так!..

И Сулла наклонил голову в знак согласия. Спартак стал свободным под шумные рукоплескания зрителей.

– Ты свободен, – сказал лорарий Спартаку. – Сулла тебе даровал свободу.

Спартак не отвечал и не двигался. Глаза его были закрыты, и он не хотел их открывать, боясь, как бы не исчезла мечта, которую он так долго лелеял и в осуществление которой не решался поверить.

 

– Своей храбростью ты разорил меня, злодей! – пробормотал чей-то голос над ухом гладиатора.

При этих словах Спартак очнулся. Перед ним стоял ланиста Акциан. Действительно, последний пришел с лорариями на арену, чтобы поздравить Спартака, так как еще думал, что Спартак останется его собственностью. Но теперь он уже проклинал храбрость Спартака. Глупая, по его мнению, жалость народа и неуместное великодушие Суллы обошлись ему в двенадцать тысяч сестерций.

Слова ланисты убедили фракийца в том, что он не грезит; он поднялся во всем величии своего гигантского роста, поклонился сначала Сулле, затем народу и ушел с арены под новый взрыв рукоплесканий толпы.

– Нет, не боги создали все вещи, – говорил в эту минуту Тит Лукреций Кар, возобновляя продолжительную беседу, которую он вел с маленьким Кассием и юным Гаем Меммием Гемеллом, своим лучшим другом. Ему Лукреций посвятил впоследствии свою поэму «О природе вещей», которую он уже в это время задумал.

– А кто же создал мир? – спросил Кассий.

– Вечное движение материи и сочетание невидимых молекулярных тел. Ах! Ты видишь на земле и на небе массу возникающих тел и, не понимая скрытых производящих причин, считаешь, что их создали боги. Ничто не могло и не сможет никогда произойти из ничего.

– Но что же тогда Юпитер, Юнона, Сатурн?.. – спросил ошеломленный Кассий.

– Это создание человеческого невежества и человеческого страха. Я познакомлю тебя, милый мальчик, с единственно верным учением великого Эпикура, который, не страшась ни гремящего неба, ни землетрясений, наводящих ужас на землю, ни могущества богов и их воображаемых молний, осмелился проникнуть в наиболее сокровенные тайны природы и таким образом открыл происхождение и причину вещей.

В эту минуту воспитатель Кассия стал убеждать его уйти из цирка. Мальчик согласился и встал; за ним поднялись Лукреций и Меммий. Они проходили мимо места, где сидел сын Суллы Фавст, перед которым стоял, ласково беседуя с ним, Помпей Великий. Кассий остановился и сказал, обращаясь к Фавсту:

– Я хотел бы, чтобы ты, Фавст, перед столь знаменитым гражданином, как Помпей Великий, повторил безумные слова, произнесенные тобой третьего дня в школе, что твой отец хорошо поступил, отняв свободу у римлян и став тираном нашего отечества. Я хотел бы этого потому, что в присутствии Помпея я побил бы тебя еще сильнее, чем третьего дня, когда я расшиб тебе лицо кулаками – следы этих побоев видны до сих пор.

Кассий тщетно ожидал ответа от Фавста. Тот склонил голову перед удивительным мужеством мальчика, который из пламенной любви к свободе не побоялся ударить сына властителя Рима.

И Кассий, почтительно поклонившись Помпею, ушел из цирка с Меммием, Лукрецием и воспитателем.

В это же время из ряда, что находился над Воротами смерти, встал со своего места молодой человек лет двадцати шести. Он обладал величественной, внушающей уважение внешностью, несмотря на нежное болезненное лицо.

– Прощай, Галерия, – сказал он, целуя руку красивой молодой женщине.

– Прощай, Марк Туллий, – ответила Галерия, – и помни, что я тебя жду послезавтра в театре Аполлона на представлении «Электры» Софокла с моим участием.

– Я приду, будь уверена.

– Будь здоров, прощай, Туллий! – воскликнуло сразу много голосов.

– Прощай, Цицерон, – пожимая руку молодому человеку, сказал красивый мужчина лет пятидесяти пяти, очень серьезный, с мягкими манерами, нарумяненный и надушенный.

– Да покровительствует тебе Талия, искуснейший Эзоп, – ответил Цицерон, пожимая руку великому актеру.

Приблизившись к очень красивому человеку лет сорока, сидевшему на скамейке близ Валерии, Цицерон протянул руку и сказал:

– И над тобой да реют девять муз, неподражаемый Квинт Росций, друг мой любимый.

Цицерон тихо и вежливо пробирался среди толпы.

Одаренный проницательнейшим умом, поразительной памятью и врожденным красноречием, Цицерон усидчивым, страстным и упорным трудом достиг к двадцати шести годам огромной славы и как философ, и как оратор, и как известнейший поэт.

Цицерон, пройдя ряды, отделявшие его от Катона и Цепиона, подошел к ним и начал беседовать с Катоном, к которому питал глубокую симпатию.

– Правда ли то, что рассказывают о тебе? – спросил он юного Катона.

– Правда, – ответил мальчик. – Разве я не был прав?

– Но как случилось, что…

– В связи с ежедневными убийствами, – сказал Цицерону воспитатель, – совершавшимися по приказанию Суллы, я должен был с этими двумя мальчиками посещать диктатора приблизительно раз в месяц для того, чтобы он относился к ним благосклонно и милостиво, занес их в число своих друзей и чтобы ему никогда не могла прийти безумная мысль сослать их. Однажды, выйдя из его дома и проходя через Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…

– И я спросил у Сарпедона, – прервал Катон, – кто это кричит. «Граждане, убиваемые по приказу Суллы», – ответил он мне. «А за что их убивают?» – спросил я. «За преданность свободе», – ответил мне Сарпедон…

– И тогда этот безумец, – подхватил Сарпедон, прерывая в свою очередь Катона, – и тогда этот безумец страшно изменившимся голосом, который был услышан окружающими, воскликнул: «О, почему ты не дал мне меч для того, чтобы я раньше убил этого злого тирана отечества?..»

– То, что я сказал, я подтвердил бы в присутствии этого человека, заставляющего трепетать всех, но не меня – мальчика, клянусь всеми богами Олимпа! – сказал, нахмурив брови, Катон.

И спустя минуту, в течение которой Цицерон и Сарпедон в изумлении смотрели друг на друга поверх головы мальчика, последний с силой воскликнул:

– О, если бы я носил уже мужскую тогу!..

– А что бы ты хотел сделать, безумец? – спросил Цицерон, сейчас же прибавив: – Помолчи-ка лучше!

– Я бы хотел вызвать на суд Луция Корнелия Суллу, обвинить его перед народом…

– Замолчи же, замолчи! – сказал Цицерон. – Разве ты хочешь подвергнуть нас всех опасности? Ведь, к сожалению, страх оледенил древнюю кровь в жилах римлян, и Сулла действительно счастливый и всемогущий.

– Вместо того чтобы называться или быть счастливым, он бы лучше старался быть справедливым, – прошептал Катон. Повинуясь настоятельным увещаниям Цицерона, он, поворчав, успокоился.

Тем временем андабаты развлекали народ фарсом – фарсом кровавым и ужасным, в котором все двадцать несчастных гладиаторов должны были расстаться с жизнью.

Сулле уже наскучило это зрелище. Занятый одной мыслью, завладевшей им несколько часов назад, он встал и направился к месту, где сидела Валерия. Любезно поклонившись и лаская ее долгим взглядом, который он старался сделать, насколько мог, нежным, покорным и приветливым, Сулла спросил ее:

– Ты свободна, Валерия?

– Несколько месяцев назад я была отвергнута моим мужем, но не за какой-либо позорный проступок с моей стороны, напротив…

– Я знаю, – возразил Сулла, на которого Валерия смотрела приветливо черными глазами, выражавшими расположение и любовь.

– А меня, – прибавил экс-диктатор, немного помолчав и понизив голос, – а меня ты полюбила бы?

– От всего сердца, – ответила Валерия с нежной улыбкой, потупив глаза.

– Я тебя тоже люблю, Валерия, и думаю, никогда я так не любил, – сказал Сулла с дрожью в голосе.

Наступило непродолжительное молчание, потом бывший диктатор Рима поцеловал руку красивой матроне и добавил:

– Через месяц ты будешь моей женой.

И в сопровождении своих друзей он ушел из цирка.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru