
Полная версия:
Рафаэль Каносса Михаил Палеолог, император Византии
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Рафаэль Каносса
Михаил Палеолог, император Византии
Глава 1. Дворец на берегу Мраморного моря
Повелитель Римской империи, василевс и автократор ромеев Михаил Палеолог стоял на огромном балконе своего роскошного дворца, выходившего прямо на Мраморное море, и наблюдал за прихотливой игрой солнечного света на морской воде, а также за кораблями, входящими в императорскую гавань Вуколеон.
Легкий теплый ветер, дувший со стороны моря, ерошил коротко подстриженные седые волосы на голове василевса и временами заставлял его опасливо щуриться – Михаил Палеолог боялся, что какая-то плохо различимая пылинка попадет ему в глаз, и тот начнет ощущать резь и слезиться.
Какая глупость… Теперь он опасался даже пылинок, кружащихся в воздухе. А когда-то он мог запросто сигануть с причала прямо в море, проплыть пару десятков «оргий», или саженей под водой, и потом вынырнуть, победно держа в руке ярко-красную морскую звезду или нежно-розовую перламутровую ракушку. Да и волосы его тогда были черными, как вороново крыло – и такими же толстыми и упругими. И когда он ерошил их своей рукой, или разглаживал перед зеркалом, то не верил, что его волосы могут когда-то поседеть, истончиться и начать исчезать на висках и на макушке, образуя все более заметные залысины.
Палеолог вцепился обеими руками в широкие мраморные перила балюстрады. Его отец Андроник, известный никейский военачальник и великий доместик, сурово подавивший на Родосе мятеж Льва Гавалы, решившего отложиться от империи, и потом присоединивший к ней Фессалоникское царство и большую часть Македонии, в конце жизни стал испытывать неизъяснимые мучения из-за того, что его волосы поседели и поредели. И чем только он ни занимался, чтобы вернуть им былой цвет и пышность – Андроник и красил их, и приклеивал на голый череп пряди чужих волос – так, как это делают женщины, и даже носил парики. Но если даже он и выглядел чуть лучше благодаря этому, то, откровенно говоря, это не стоило затраченных им трудов и понесенных мучений.
А с другой стороны, Михаил Палеолог сейчас понимал его даже лучше, чем прежде – ведь он и сам столкнулся с похожей бедой. И будучи богоизбранным правителем огромной империи, протянувшейся от Средиземного моря до Черного и Адриатического, верховным повелителем всех живущих на ней людей и владельцем всей находящейся в ее пределах земли, как городской, так и пахотной, и единственным из смертных, кто мог по праву носить традиционное пурпурное облачение, – он ничего не мог сделать со своими волосами.
И даже когда он поражал иностранных послов, садясь на свой трон Соломона, который под торжественные звуки органов начинал медленно подниматься вверх, пока император не оказывался выше всех в зале приемов Магнаврского дворца, он не был властен ни над собственной шевелюрой, ни над возрастом. Какие бы восторженные и полные подобострастия отчеты ни оставляли иностранные посланники и легаты об этой встрече, где они удостаивались чести лицезреть избранного самим Богом василевса римлян.
Михаил Палеолог устало закрыл глаза. Где-то вдалеке пронзительно кричали чайки – они, как всегда, дрались за жирных мокрых рыбин, которые наиболее удачливым из них удавалось вытащить из воды. В конце концов, всего этого могло не быть вообще. Ни переживаний по поводу седых волос, ни сожалений о том, что молодость – а вместе с ней и силы – безвозвратно уходят. Ведь еще когда он жил в Никее, в поместье своего отца, на него поступил первый в жизни донос. Но какой – расследовать сообщение о якобы учинённом им заговоре с целью захвата власти в Никее из Нового Рима прибыл сам каниклий, то есть «хранитель чернильницы» василевса Иоанна III, Константин Глика – в сопровождении комита банды копьеносцев Германа Метохия. А поскольку обвинения оказались совсем шаткими, Михаилу с ходу предложили пройти испытание «Божьим судом» – взять в руки раскалённое железо. Предполагалось, что если руки останутся целыми, обвиняемый невиновен. В противном же случае его признали бы преступником. И молниеносно расправились бы с ним – тем более, что его руки были бы сожжены раскаленным металлическим бруском и он, корчащийся от нестерпимой боли, не смог бы постоять за себя.
Тогда, в ответ на это безумное предложение Палеолог, у которого захватило дыхание от ужаса и зубы непроизвольно застучали, все же собрал последние силы и заметил присутствовавшему на допросе митрополиту Филадельфийскому Фоке: «Я – человек грешный и не творю чудес. Но если ты, как митрополит и человек Божий, считаешь, что мне стоит это сделать, то тогда своими святыми руками вложи в мои руки железо. И тогда я уповаю на Владыку Христа, что Он откроет истину чудесным образом». Митрополит, у которого тоже застучали зубы при мысли о том, что ему самому придется перекидывать на ладонях раскаленный до красна брусок, дрожащим голосом возразил, что это – варварский обычай, заимствованный римлянами из других стран, а потому он, как священник, не может в нём участвовать. Тогда Михаил ответил: «Если бы я был варвар и в варварских обычаях воспитан, то я по варварским законам и понёс бы наказание. А так как я римлянин и происхожу от римлян, то по римским законам пусть меня и судят!».
Хранитель чернильницы василевса Константин Глика едва не избил недалекого митрополита Филадельфийского своей тяжелой тростью – у него были совершенно другие инструкции, и они предусматривали, что молодой Палеолог не должен бы выпутаться из этой передряги живым. Не зря же Глику всюду преданно сопровождал отряд копьеносцев Метохия – ходивший за императорским посланцем, словно дрессированная собачка. Но все-таки дело происходило в Никее, где у Палеологов было много родственников, и разных верных людей – и хранитель императорской чернильницы быстро просчитал все возможные расклады, и, шипя себе под нос, словно пелопонесская гадюка, развернулся и укатил обратно в Новый Рим. Который многие по привычке называли Константинополем – по имени великого святого императора, который сделал его своей столицей, превратив бывшую захудалую греческую колонию Византий в гигантский величественный город, с огромным ипподромом и богатыми дворцами, храмами и площадями.
Тогда, на самой заре юности, его признали невиновным, сняв с него все обвинения. И он из вчерашнего живого мертвеца вновь – словно по мановению волшебной палочки – превратился в живого человека. И смог по совету отца начать строить военную карьеру – Андроник еще в раннем детстве Михаила заметил, что его сын весьма ловок и быстр, бесстрашно дерется на самодельных деревянных мечах и метает деревянное копье с тупым древком так, что едва не поражает на лету зазевавшихся голубей и ворон. Конечно, военная карьера была для него самым естественным поприщем.
Но, как оказалось, и самым опасным. Причем опасность, как обычно, пришла не с фронта, а приползла незаметной, еле слышно шипящей змеей из тыла. Когда Палеолог командовал войсками в Вифинии, он узнал, что уже новый император, сменивший Иоанна III – его единственный сын Феодор II Ласкарис, приказал схватить его и ослепить – по очередному обвинению в заговоре. А также насильно оскопить, превратив в евнуха. Или просто убить в ходе этой операции – известно же, что когда бывший соратник императора Льва V, Михаил Травл, зарубил его вместе с 7-летним сыном-соправителем Константином прямо во время рождественской службы в соборе Святой Софии, то потом он распорядился оскопить остальных четверых сыновей императора. Кастрация была выполнена настолько жестоко, что один из сыновей умер прямо во время операции, а другой от шока навсегда онемел.
Не желая себе подобной участи, Михаил тогда не стал раздумывать ни секунды – просто вскочил на своего гнедого жеребца Григороса, что означало «Быстрый», и ускакал к повелителю Конийского султаната Кейкавусу, дабы получить у него убежище. Тем более, что матерью Кейкавуса была гречанка Продулия – дочь христианского священника из Никомедии. А самого Кейкавуса, в отличие от его братьев Кылыч-Арслана и Кейкубада, считали тайным христианином.
Кейкавус не только принял полководца в своих владениях, но и поручил ему командовать отрядом своих греческих наемников, с помощью которых он боролся с монгольскими ордами хана Хулагу – родного брата Великого хана Мунке, который послал Хулагу на восток, чтобы он добыл для него и Анатолию. Аппетиты монголов не знали пределов и границ – им, уже покорившим огромные пространства от Китая до Кавказа, почему-то требовались и пустынные пределы Анатолии. В этом затянувшемся кошмаре противостояния с дикими монголами гибли греки, турки, персы, армяне, грузины, русы – все без разбору. Монголы походили на гигантскую воронку, неведомым образом появившуюся из Великой степи, чтобы поглотить все живое.
В одном из первых боев с этими раскосыми степными всадниками едва не погиб и сам Палеолог. Василевс непроизвольно вздрогнул, когда эта старая жуткая картина вновь пронеслась у него перед глазами, как будто случилась вчера, хотя с той поры прошло больше тридцати лет. Несколько длинных стрел и дротик пронзили брюхо его коня, лишь чудом не задев его собственные ноги, конь захрипел, стал валиться на землю – и он лишь чудом успел в самый последний момент спрыгнуть с него и откатиться в сторону, чтобы не быть придавленным к земле всей умирающей тяжестью коня. Но в тот самый момент, когда ему это удалось, и он хотел хотя бы на секунду перевести дух, Михаил увидел мчавшегося на него во весь опор всадника с кривой саблей наперевес. Всадник что-то страшно кричал – гортанным, не человеческим, а каким-то звериным криком, от которого кровь стыла в жилах, и тянулся своей зазубренной саблей к его шее. Михаил тогда явственно увидел это заостренное лезвие, покрытое запекшимися пятнами чьей-то крови, которое неумолимо приближалось к нему. Он взмахнул в воздухе своим мечом, пытаясь отразить удар, но монгол легко перебросил саблю в другую руку – с артистизмом и грацией самой Смерти, и вложил в бросок всю свою силу, помноженную на скорость его коня – такого же приземистого, косматого и свирепо-злого, как и он сам.
Михаил Палеолог был уже слишком опытным и много повидавшим на своем веку воином на тот момент, чтобы мгновенно и остро понять, что быть бы и ему убитым – в той битве нукеры хана Хулагу накосили огромную смертную жатву. К ночи все поле битвы было усеяно мертвыми телами, обрубками рук и ног – монгольские сабли резали так же остро и безжалостно, как и скальпели опытных хирургов Константинополя.
Но в тот момент, когда он уже распрощался мысленно с жизнью и лишь возносил какие-то бессвязные жалкие мольбы к Христу – с просьбой не оставлять его душу, или что-то вроде того – на ярком анатолийском солнце блеснула еще одна стальная грань. Это была старая алебарда, которой еще вчера хвастался Радогор Всполох – рассказывал, что силой отобрал ее у оруженосца одного фламандского рыцаря год назад, да так и таскал с собой, наострив и начистив сталь до волшебного блеска.
Татарская сабля ударилась о край алебарды и остро зазвенела в бездонном небе. Ее кончик отломился и с бешеной силой полетел в сторону Палеолога. Будь он даже быстрый, как хорек или ласка, византиец все равно не смог бы увернуться. Острый металл вонзился ему в щеку, фонтаном хлынула кровь. Глубокий рубец обозначал это место до сих пор. И должен был сойти вместе с ним в могилу, а потом – когда-нибудь – его узрит и сам Господь Бог на Страшном Суде. И, возможно, спросит его, грешного человека – что же тогда произошло на поросшем колючим астрагалом, голубыми звездчатками и жестким качимом поле в районе сонного городка Кайсери?
В тот миг, когда острие сабли вошло в его плоть, Михаил не почувствовал боли. Он почувствовал лишь жар – невыносимый, сухой жар анатолийского полдня, который вдруг прорвался внутрь, смешавшись с солёным вкусом собственной крови. Ратибор Всполох, добродушный гигант с волосами цвета молодого льна, который приехал служить Кейкавуса из далекого русского города с непроизносимым названием Искоростень, обрушил свою алебарду на голову монгольскому коню с такой силой, что косматая тварь рухнула, погребая под собой всадника.
Но степняк с переломанной саблей вылез из-под своего коня с проворством, какое невозможно было представить – и началась кровавая каша, которую Михаил помнил лишь урывками. Ратибор бился с ним, как лев, орал и рычал на монгола, пытаясь достать его своей алебардой, но тот увертывался, как змея, и постоянно кружил возле лежащего на земле и залитого кровью Палеолога, норовя добить его еще одним, последним, хлестким ударом – понимал, кто из них двоих значит больше, и целил в потомка Палеологов и Комнинов так, словно от этого зависела судьба всего наследия Чингисхана. Мгновения томительно тянулись, сознание византийца периодически отключалось, а схватка двух людей, больше похожая на схватку каких-то обезумевших диких животных, продолжалась. И не было на поле под Кайсери – предсказанного в книге Откровений Ангела с острым серпом, который прекратил бы это кровавое животное состязание.
Его все-таки сумел прекратить русский воин, Ратибор Всполох – в какой-то момент, изловчившись и воспользовавшись усталостью своего противника, он на непостижимую долю мига опередил его и вогнал свое короткое копье ему под кольчугу. Удар был и не сильный, и не точный – скорее, он был нанесен наугад и куда-то вскользь, но глаза монгола стали неожиданно туманиться, и он чуть качнулся на своих кривых ногах. И тогда русский подхватил валявшуюся в пыли на сухой земле алебарду, и ударил монгола так, как бьют топором охотники раненого медведя – бешено и наотмашь, пытаясь раскроить его толстенный череп.
Лезвие алебарды Ратибора пропахало глубокую борозду в железном шлеме монгола, разрезало его кожаную подкладку, нестерпимо вонявшую застарелым потом, и чуть-чуть задело череп. Но этого оказалось достаточно – темные узкие глаза монгольского воина мгновенно помутнели, из его легких словно вышел разом весь воздух, и он принялся оседать вниз, на пыльную землю, которую только что так уверенно и упруго попирал своими кривыми ногами.
Но в этот миг все внезапно помутилось и в голове Палеолога, и он почти не помнил, что с ним произошло дальше… Помнил лишь, как он полз по земле, цепляясь за корни чахлых деревьев, как чья-то тяжёлая рука – это был снова Ратибор! – затащила его в густую поросль шиповника, и как он лежал там, зажимая рану, пока солнце совершало свой неспешный путь по небосводу.
Тогда, в той засаде у Кайсери, он понял две вещи. Первая: смерть не имеет лица, у неё есть лишь запах – кислый, приторный, похожий на запах прелых листьев и старой меди, покрытой ядовито-зеленой патиной от непогоды. Вторая: чудо нельзя заслужить, его можно только украсть у судьбы, пока она отвлеклась на кого-то другого.
Василевс разжал побелевшие пальцы, вцепившиеся в мраморные перила балкона. На ладонях остались краснеть две неровные полосы – следы давления, словно он всё ещё сжимал рукоять меча или поводья того самого Григороса, давно сожранного степными волками. Глубокая вмятина на правой щеке – та самая мета, подаренная ему на всю оставшуюся жизнь отколовшимся наконечником монгольской сабли – саднила при каждой перемене погоды. Вот и сейчас, при ясном солнце и спокойном море, она заныла, напоминая о себе тупой, ночной болью.
«Глупец, – подумал он о себе, глядя на отражение своего седого, иссечённого морщинами лица в полированном мраморе колонны. – Когда-то ты боялся прокисшего вина, заговоров старой ворожеи, жившей в покосившемся деревянном домике по соседству, слишком громкого карканья ворон – а потом вырос и понял, что бояться надо лишь своих собственных желаний. Чтобы они не унесли тебя слишком далеко – туда, откуда нет возврата и не может быть прощения».
В ту зиму в султанате Кейкавуса не было ни хороших врачей, ни лекарств. Врачи давно разбежались – кому охота заниматься своей непростой, требующей кропотливого труда профессией в забытом Богом султанате, по которому то и дело прокатываются волнами разные завоеватели, оставляя после себя лишь валяющиеся на земле трупы и пепелища сожженных домов? А лекарства исчезли потому, что их было слишком опасно везти туда – и слишком мало тех, кто мог бы заплатить за них хотя бы пригорошню серебряных монет.
Была только Продулия, мать султана, та самая гречанка-христианка из Никомедии. Она собственноручно промыла его рану вином, разбавленным мёдом, и зашила её неровными нитками, вырезанными из высушенных кишок горного барана, которые каким-то чудом не сгнили в её походном сундуке. Она же, глядя в его единственный незаплывший глаз, сказала тогда: «Ты кричал во сне по-гречески. Ты просил не свободу себе вернуть, а вернуть тебя в Новый Рим. Берегись своих желаний, ромей. Боги – они ведь тоже любят посмеяться».
Тогда он не понял её слов. Или не захотел понимать.
Сейчас, стоя на балконе своего дворца, который называли чудом света, Михаил Палеолог услышал за спиной мягкие, почтительные шаги. Слуга – старый евнух из тех, что ещё помнили времена Ласкарисов – замер на расстоянии трёх оргий, не смея приблизиться.
– Повелитель, – голос евнуха дрожал, словно натянутая тетива. – Прибыл посол от Карла Анжуйского.
Василевс не обернулся. Он продолжал смотреть на море, на солнечных зайчиков, что плясали на волнах, словно золотые монеты в руках напившегося купца, решившего поразить своим богатством припортовый кабак – и сгрудившихся перед небольшой сценой полуголых танцовщиц. «Сицилийский сибарит, – мелькнула мысль. – Вечно голодный пёс, который хочет отгрызть мой Константинополь. И ради этого он готов подкупить папу, отравить моего соправителя и перессорить всех королей Европы».
– Пусть ждёт, – голос императора прозвучал глухо, почти равнодушно. – В приёмной зале. Там, где висят портреты его предшественников, которым мы отказали.
Евнух поклонился и исчез, рассыпаясь в тихой скороговорке подобострастных «аминь».
Михаил провёл ладонью по лицу, наткнувшись на тот самый рубец. Когда-то он ненавидел его, пытался сбривать наросшие вокруг него щетинистые волоски, заливал свинцовыми белилами. Но щетина росла снова – жёсткая, седая, колючая. Теперь он гладил этот шрам как память о том удивительном дне, когда смерть действительно посмотрела ему прямо в глаза и по какой-то своей степной прихоти сморгнула первой.
«Тогда, в Кайсери, мне удалось заключить сделку с судьбой, – вдруг подумал Палеолог. – И купить себе тридцать лет жизни. В течение которой мне посчастливилось стать императором».
Он посмотрел на свой золотой тавлион – нашивку в виде золотого ромба на императорском плаще. Под страхом немедленной смерти всем остальным подданным империи запрещалось иметь на своей одежде нечто подобное – ношение золотого тавлиона являлось исключительной прерогативой императора. Золотой ромб позволял византийским солдатам и морякам мгновенно определять императора во время битв – и спасать в случае необходимости его от вражеских копий и стрел.
– Золотой тавлион, – прошептал Палеолог и усмехнулся одними уголками губ. – Предмет вожделения любого взрослого ромея – если только он не погряз в пьянстве или обжорстве, и не превратился в законченного святошу, предпочитающего молитвы и распевание духовных гимнов всему остальному на свете. Итак, что же мне пришлось заплатить за него?
Ответ пришёл сам собой, холодный и вязкий, как вода в Босфоре в феврале.
Радость. Он отдал в виде платы простую человеческую радость. Способность хохотать без оглядки на возможных доносчиков. Возможность полюбить женщину так, чтобы сердце, а не политический расчёт подсказывало нужные слова. Он стал великим императором, но перестал быть живым человеком. Превратился в машину для удержания власти – такую же сложную, такую же блестящую и такую же бездушную, как органы в тронном зале Магнавра.
Было еще многое другое, чем ему пришлось пожертвовать ради власти. Сначала – ради ее захвата, потом – ради ее удержания. Цена была огромной, подчас безмерной, но он все-таки выплатил ее – и имел возможность платить и дальше.
А вот другие заплатили за его восхождение на престол своими жизнями. И первым на память приходил все тот же светловолосый гигант Ратибор Всполох. Когда Михаил пришел наконец в себя в доме Продулии и султана Кейкавуса, и его жар спал, и опасность смерти отступила, Ратибор вымолил разрешение навестить его – и смеялся и радовался, как ребенок. Он бурно вспоминал тот жутковатый бой с монгольским всадником и все грозил своим увесистым кулаком в сторону бескрайних степей, по которым скакали коротконогие всадники на своих косматых, не боящихся ни пронизывающего холода, ни обжигающего зноя лошадках: «Ничево, магистр, они еще узнают нашу силу!»
Причем это странное слово – «ничево» – Ратибор произнес по-русски. Словно все должны были знать его. Но откуда? Слово было очень своеобразным, не похожим на другие. У сербов, которые иногда нанимались служить у византийцев, бытовало похожее слово – «ништа» – но оно и звучало по-другому, и значило не совсем то, что русское «ничево». В греческом языке тоже был аналог, но весьма отдаленный, и звучал совершенно иначе – «кафолу».
Михаил Палеолог покачал своей крупной головой, крепко посаженной на сильную мускулистую шею. Русь была совершенно не похожа на другие страны – и все, что было связано с ней, или происходило оттуда, тоже было окружено туманом, загадкой, играло не одним, а сразу несколькими смыслами. Даже православная вера, которая пришла на Русь из Римской империи, превратилась со временем в нечто иное – неуловимо отличное. Хотя все священнослужители, которые утверждали православие на Руси, были ромеями, поданными византийских василевсов – как и все русские церкви, и церковная утварь, и иконы в них. Вначале на Руси вообще было принято носить византийские монеты с христианскими изображениями как маленькие нательные иконы. При Михаиле IV в Киев был направлен митрополит Феопемпт, ставший Митрополитом Киевским и всея Руси. Великий русский повелитель Ярослав Мудрый очень любил его и специально для него обновил и расширил Собор Святой Софии, в котором стал служить Феопемпт.
Но уже как два индиктиона подряд, после взятия Киева монголами хана Батыя, столица Руси и сам Софийский собор были безжалостно разграблены, и русская митрополия в Киеве прекратила свое бытование. По крайней мере, последний русский митрополит Кирилл, который ездил в Никею к Константинопольскому патриарху Мануилу II для официального поставления на Киевскую митрополию, из Киева уехал, не в силах выдерживать гонения от татарских безбожников.
Палеолог прищурился, стараясь вспомнить поточнее. Что говорил ему об этом Великий логофет – Logothetes tou dromou, ведавший дипломатией и внешними сношениями Римской империи? Да, вроде бы митрополит Кирилл подался к новгородскому князю Александру, сумевшему сохранить под своей властью остатки Руси на севере страны, и стал служить ему. И вроде бы достаточно успешно – поскольку, по какой-то своей странной прихоти, татары согласились не трогать ни самого Новгорода, ни уцелевших там остатков православной церкви. Только переписали жителей для более точного сбора дани.
Михаил Палеолог вновь усмехнулся. Что и говорить, эти татаро-монголы были весьма прагматичны. Весьма! Когда надо – штурмовали огромные города и сравнивали их с землей, когда надо – оставляли в покое. Тот же Хулагу, взяв Багдад, не стал сразу лишать жизни багдадского халифа аль-Мустасима – сначала он долго и изощренно пытал его, пока тот не показал тайные казнохранилища Аббасидских правителей. Лишь после этого, убедившись, что халиф ничего не утаил от него, он распорядился переломать ему позвоночник. А затем Хулагу приказал немедленно восстановить Багдад, очистить город от убитых и мёртвых животных и вновь открыть базары.
Впрочем, Ратибору Всполоху это не помогло. Или тогда монголы были менее прагматичны, и больше жаждали крови своих противников? Ратибор был убит в очередной стычке через месяц после того, как Михаил Палеолог вылечился и вновь встал в строй. В русского богатыря тогда вонзились сразу три монгольские стрелы, одна сломалась и застряла в его теле, когда Всполох пытался вытащить ее, а затем ему на голову обрушился град камней из монгольской камнеметной машины, которую те притащили из далекого Китая. Византийцы тогда отошли назад, укрылись за естественным гребнем холма, и пережидали, пока на них перестанет лететь град камней из машины. Палеолог приказал вытащить Ратибора с поля боя и пытался понять, можно ли его спасти – перевязав раны и дав ему целебное питье.
– Ничево, – прошептал тогда русский. – Значит, пора мне…
На его широкой груди тускло блестел старый бронзовый крестик.
– А я думал еще долго воевать с тобой, магистр, – через силу улыбнулся Ратибор. – У тебя это хорошо получается. Но не судьба, значит. Ничево…
Да, он еще тогда разглядел в нем великое будущее, этот полуграмотный русский воин Ратибор. И хотел идти за ним верно служить ему. Если бы он не погиб тогда, то быть бы ему турмархом, или даже стратилатом. Но этого не случилось, ибо на его пути встали несколько монгольских стрел – и дурацкий камень, точно запущенный хитроумной китайской машиной.





