Краткий телефонный разговор с незнакомым молодым человеком из Филадельфии – и я стал думать о Скеле. О нем, а не об Империи. Это ему выпало с самого начала схватить ее своей волей, держать своей мыслью, а потом выронить ее из разжавшегося кулака и смотреть, как она покатится черным затвердевшим комком вниз, за край его ранней памяти. Один мой друг четверть века читал в разных странах и городах свой доклад «Четвертый Рим – последняя Империя». Тот Рим навек останется его прошлым. Прошлое – это то, что ты берешь с собой. А если налегке? Рассуждая о Скеле, я порой находил его отвращение ко всякому багажу – вещам, книгам, одежде – суеверием или неврозом («Он хорошо устроился», – заключил бы о нем мой друг, занимающийся Четвертым Римом). Но что тогда делать с языком?
Чтобы писать об Истории, мне надо было отказаться от московского жаргона детства и юности и освободиться от привычного стиля повествования о событиях и людях имперской эпохи. Язык и стиль – две совсем разные вещи. Они различны, как природа и воля. Сменить стиль столь же трудно, как изменить раз и навсегда принятому решению.
Рассказ будет с многочисленными отступлениями; сейчас, когда то время ушло, а это время так быстро проходит, что и не заметишь, как тоже уйдет, ничего, кроме отступлений, вроде и не остается. Фигурирующие здесь народы, юэли и прозы с их обстоятельствами и перипетиями их политической истории, – только предлог для рассказа о молодом (он и теперь еще не старый) человеке по имени Скела. Без него никаких юэлей и прозов просто нет, да никогда и не было. Он – то мгновенное сгущение сознания, через которое я вижу вспыхивающий и меркнущий мир, тот экран, без которого нет ни режиссера с кинозвездами, ни киномеханика, ни публики.
По дороге домой Скела забежал в библиотеку, где его ждал заказанный накануне томик Ругада. Никогда до того поэтов XVII века он не читал. Почти ничего не читал, кроме работ по теоретической механике и геометрической топологии. В школе ему выставили тройки с минусом по литературе и истории в аттестате зрелости, чтобы районный гений и урод попал в университет. Потом было велено экстренно протащить его через пять курсов мехмата, чтобы воткнуть раз и навсегда в теоретический отдел Института механики тяготения, умеренно секретного учреждения, раньше носившего имя Талакана. Институт был в десяти минутах ходьбы от дома, библиотека – в пяти и прежде также носила то же имя.
Сверстники Скелы не задавались вопросом, почему рядовая районная библиотека была снаружи облицована белым мрамором, а ее интерьер представлял собой сочетание стилей главных переходов центрального метрополитена с плюшевой роскошью лож и уборных Большого правительственного театра. Но этому были свои причины.
На четырнадцатом году правления Талакана местный краевед Сонда открыл, что именно на том месте, где теперь стоит библиотека, в подвале маленького полуразвалившегося кирпичного домика, зажатого между бензоколонкой и пекарней, пятьдесят лет назад скрывался от преследователей Саликан, великий предшественник и наставник Талакана. Талакан сам приехал посмотреть место. Стужа стояла адская. «Как, вы думаете, будет лучше всего увековечить это знаменательное событие?» – спросил он у одного из сопровождавших его второразрядных руководителей Империи. «Мой скромный совет, – дрожа от холода отвечал тот, – будет построить здесь прекрасную библиотеку. Великий Саликан с раннего детства любил читать книги».
Два года спустя, когда новая библиотека, в роскоши далеко превосходящая Главную, была выстроена и укомплектована новыми и старыми книгами, конфискованными у расстрелянных и посаженных министров, генералов и профессоров, отец Скелы, придя домой, сообщил, что на последнем заседании Центрального совета Империи было принято решение о его снятии со всех занимаемых им постов и что его, наверное, в ближайшее время расстреляют по обвинению в шпионаже или, как минимум, отправят в далекий северный концлагерь. Однако ни того, ни другого не произошло. Он был просто уволен на пенсию, и ему даже разрешили остаться в прежней квартире. Бывшие коллеги объясняли эту неслыханную милость тем, что Талакан не забыл того морозного дня и совета построить библиотеку. В нем было известное великодушие.
Отец был типичный юэлъ, упорный и упрямый. Придя к мысли, что он незаслуженно пострадал – многие люди его поколения и положения не видели особой разницы между снятием с должности и расстрелом в тюремном подвале, – он про себя в этом обвинял всех и прежде всего свою семью. Каждое утро он, как и раньше, поднимался в шесть, делал зарядку, пил чай, клал в карман бутерброд и уходил в библиотеку. Днем он приходил, быстро ел, час отдыхал и снова в библиотеку, где оставался до десяти вечера, как прежде в своем министерстве. Тогда он еще разговаривал с домашними, редко, но разговаривал. Скеле было пять лет, когда отца сняли, но он хорошо помнит его тяжелую зимнюю смушковую шапку, подаренную каким-то генералом из Южного Округа, и немногие сухо произносимые слова, когда отец уходил в библиотеку. У Скелы появилось отвращение к этой библиотеке и вообще к чтению.
Тем временем Талакан старел и ситуация с юэлями резко ухудшалась. Начались разговоры, странные, обрывочные и страшные в своей определенности. Скела слышал, как их сосед, профессор Богуд, всегда выходивший курить на лестничную площадку, говорил другому соседу, полковнику Косуду, что пришло наконец время, и Правительство поставит юэлей на свое место, и что нетрудно догадаться, каким будет это место. В ответ полковник покашливал и слегка касался тугого воротничка под кителем. В особенности страшило радио. Оно сообщало об аресте и предании суду самого популярного в стране джазового ансамбля в полном составе за передачу шпионской информации, закодированной в передаваемой по радио любовной песенке «Я – твой цветок». О юэлях в сообщении не было сказано ни слова, но все знали, что в джазе были одни юэли. Были сняты все учителя-юэли, работавшие в правительственной школе, куда Скелу сначала приняли по старой памяти, но почти сразу же, по неведомому приказу, перевели в обыкновенную, вполне демократическую школу рядом с домом. В классе были одни прозы, и его появление было встречено надписью на доске: «Прозские мальчики! Не дадим юэлям ебать наших девочек!» Он не знал слова «ебать» (сказывалась привилегированность семьи), но спрашивать не стал. Ему было очень плохо. Вокруг шептались, что развязка близка, и ждали передовой в центральной газете: «Историческая необходимость – основная категория талаканизма». Скела совсем ничего не понимал, но ни о чем никого не спрашивал. Он терпеть не мог спрашивать и с какого-то времени, наверное со второго класса, стал не любить и презирать прозов. Юэлей он тоже не любил.
Талакан умер, и развязки не произошло. Скеле тогда было одиннадцать лет, и он перерешал все математические задачи лет на пять вперед и совершенно не знал, что ему делать. Отец, после смерти Талакана надеявшийся на возвращение ему министерского портфеля, очень переживал, когда этого не произошло, но самое худшее было впереди. В годовщину смерти великого основателя Империи, Саликана, газета «Будущий день» опубликовала статью «Деталаканизация как условие прогресса», в которой он наряду с несколькими другими оставшимися в живых коллегами был назван «беспринципным карьеристом» и «талакановским прихвостнем». Смерть была бы лучше. Отец не ел и не пил почти неделю и двадцать дней не ходил в библиотеку. Он полностью перестал говорить с кем бы то ни было. Эта способность уже никогда к нему не вернулась.
К пятнадцати годам отвращение к задаванию вопросов превратилось у Скелы в болезнь, точнее – в одну из болезней, развившихся у него к этому времени. Однажды он остался в школе после уроков, чтобы «довывести» уравнение Максвелла, для чего ему была нужна большая доска. Он с утра не ел, его немного тошнило, но идти домой не хотелось. Из-за скрипа мела по доске он слишком поздно услышал легкие шаги и, обернувшись, увидел Сенема, совсем еще молодого преподавателя математики в десятом классе (сам он был в девятом). Он удивился и очень тихо сказал: «Если вам нужен класс, то я готов его немедленно освободить». (Про себя подумав: «Чего он от меня хочет, этот прозский выродок?») Сенем, помедлив, сказал: «Мне не нужен класс. Давай поговорим, если, конечно, у тебя есть время». Скела сказал: «Чего ты от меня хочешь, прозский выродок?» Голос у него звенел, как у подростка после первой поебки. Сенем улыбнулся, сел на парту, закурил и, пуская серо-голубые колечки дыма, ответил низким бархатистым голосом, мягко убеждающим и полным веры в абсолютный смысл дела или разговора, затеянного его хозяином: «Во-первых, ты не прав, называя меня прозским выродком, – во мне нет ни капли прозской крови, как, впрочем, и юэльской. Во-вторых, ты чудовищно невежлив, называя меня выродком. Даже если это и правда, людям неприлично напоминать об их врожденных недостатках. В-третьих, твоя невежливость особенно отвратительна из-за того, что ты считаешь, что твое положение школьного гения дает тебе право быть невежливым. В-четвертых, у тебя ошибка в левой части раскладки, и если бы я ее не заметил, ты бы промудохался здесь еще добрых два часа».