«Наденьте маски, чтоб я не могла судить о ваших чувствах и читать ваши мысли по выражению ваших лиц и глаз!» – сказала «Радда-бай» неожиданно низким и глубоким голосом.
Большинство из сидящих в зале прислонили к лицам картонные маски с разрезами для глаз и узкой прорезью на месте рта. Печорин успел подумать, что все они стали похожи на господина Горшенкова. Только пара офицеров и гимназист-сосед остались с голыми лицами, так как легкомысленно оставили где-то выданные на входе в зал маски.
Леля начала делать пассы руками, затем, указывая в левый угол зала, изрекла:
–– Слышу и чувствую, как тут кто-то думает о письме, которое содержало печальное для нее известие!
Из левого угла послышался приглушенный женский вскрик.
–– А отсюда идут волны довольства и счастия, – маленькая факирша указала в направлении, где сидел Раевич. – Но вместе с тем ощущаю чувство тревоги о том, что судьба переменчива. И эта тревога, сдается мне, не напрасна!
–– А там – тут она показала рукой в сторону Печорина, стоявшего за стульями последнего ряда, – некто думает о том, что все кончилось и надо собираться в дорогу. Но некто ошибается – ничего еще не кончилось!
Печорин попытался снисходительно улыбнуться, но, по правде сказать, ему стало не по себе.
–– А оттуда, о великий Будда! – Леля указала в противоположную сторону последнего ряда, – я чувствую, как оттуда идут волны зла и мрака! Они были сильны, а сейчас слабеют, но остался посеянный ими страх и превеликий испуг. Здесь кто-то испытывает ужас от постоянного столкновения со страшным злом! – в этом месте мелодия фортепьяно, звучавшая до этого под сурдинку, перешла в крещендо.
В зале наступила напряженная тишина, один из безмасочных офицеров кашлянул и завозился, пытаясь разрядить эту мрачную атмосферу. Гимназист громко иронически хмыкнул, и все стали «отмирать», понимая, что перед ними разыгрывается просто еще одно забавное представление, да еще с маленькой девочкой в главной роли.
Но вдруг в заднем ряду один человек из публики стал сползать со стула и валиться на сидящего рядом. Княгиня Лиговская, на колени которой головой упала соседка, при падении потерявшая маску, громко вскрикнула. Двое офицеров с помощью слуг подняли бесчувственную госпожу Горшенкову и, наступая на ноги сидящим, вынесли из зала. Мери велела отнести ее в свою спальню и открыть все окна. Дождавшись, когда мужчины выйдут, она быстро расстегнула платье Горшенковой и смочила ей лоб водой, к счастью, оказавшейся на прикроватном столике.
В дверь постучали и послышался голос Печорина: «Господина Горшенкова мы не нашли, он, вероятно, ушел чуть раньше, но я привел доктора. Он может войти?»
–– Нет, нет, – вдруг открыла глаза пришедшая в себя Елизавета Николаевна, – не надо, не надо доктора, умоляю! Мне уже хорошо, я уже в добром здравии, это просто душно, душно было в зале! Здесь воздух и все прошло! – говоря это, она судорожно схватилась за ворот платья и принялась застегивать крючки. Но Мери успела заметить, что кожа под ключицами и на груди мадам Горшенковой была испещрена многочисленными шрамами и язвами.
«Вот почему она носит закрытые платья», – догадалась Мери.
–– Елизавета Николаевна, я думаю, вас непременно должен осмотреть доктор!
–– Нет-нет, обморок мой уже миновал, и я знаю, в чем причина этих знаков на моем теле, которые Вы успели увидеть. Я знаю, что это и как лечить, мне не надо новых советов докторов, со мной все хорошо.
Мери поняла, что госпожа Горшенкова стесняется своего телесного уродства и не хочет обнажать его перед мужчиной, будь он даже и доктором.
–– Ну хорошо, я сейчас велю Аглаше принести Вам свежей воды и уксуса, чтоб протереть виски. Вы полежите тут, а потом Вас кто-то из офицеров проводит домой.
Мери поднялась, а Елизавета Николаевна, взяла ее за руку и умоляюще посмотрела своими прекрасными темными глазами:
–– Дорогая княжна, обещайте мне, поклянитесь мне, что Вы никому не раскроете моего секрета! Его знает только один человек – мой супруг, и вот теперь Вы.
–– Хорошо, хорошо, обещаю Вам твердо! – Мери решила, что она завтра зайдет навестить Елизавету Николаевну и осторожно попытается поговорить с ее мужем о том, что он должен уговорить жену показаться врачам.
Глава одиннадцатая. Примирение.
Несмотря на происшествие с мадам Горшенковой, которое помешало Леле вполне насладиться триумфом своего выступления, гости расходились, довольные вечером. Молодежь осталась танцевать в саду, а публика постарше отправилась по домам, обмениваясь приятными впечатлениями. Особенно поражались талантам маленькой Радды-бай, предрекая девочке большое и необычное будущее.
Печорин, который уже причислял себя к партии ветеранов, шел по бульвару, провожая коллег-докторов Вернера и Мойера. Последний спросил, продолжает ли поручик интересоваться формами безумия и типами безумцев.
–– Наверное, Ваш специальный интерес был вызван какими-то особыми обстоятельствами? – спросил доктор, но сразу перебил себя – Ну это я так, по-стариковски любопытствую, простите меня великодушно!
–– Да нет, Вы правы, обстоятельства были, но сейчас мой интерес стал уже чисто умозрительным. Я все думаю, доктор, – отчего же люди впадают в это моральное безумие, становятся маниаками? В детстве маменькой избалованы были или просто так им на роду написано?
–– Меня самого эта проблема очень интересует, она еще медициною мало исследована. Есть, вероятно, потомственная предрасположенность, а что касаемо маменьки, то, судя по тому, что я читал и наблюдал в своей практике, то скорей наоборот – у таких людей в детстве были родные или наставники, которые их мучили и испытывали от того удовольствие. И взрослые жертвы сих истязаний с одной стороны, мстят, а с другой, – подражают, хотят то же услаждение получить.
–– Но такие безумцы-маниаки все же, я полагаю, весьма редки, – вмешался в разговор доктор Вернер.
–– Не знаю, коллега, не уверен. Они же по большей части выглядят вполне нормальными и впадают в моральное помешательство только при схождении определенных условий. Думаю, часто их злодейства остаются неузнанными и не наказанными, и душегубы умирают своей смертью, оплаканные ничего не подозревающими домашними. Впрочем, вопрос этот еще совсем не изучен, кто знает. Но такой тип безумия весьма любопытен и многое говорит о природе человеческой. Может, когда-нибудь такие маниаки станут героями романов во французском духе, – рассмеялся Мойер, поднимая шляпу в прощальном жесте, – Спасибо, что проводили, покойной Вам ночи, господа!
Печорин, проводив и доктора Вернера до дому, зашел к Серафиме Михайловне и Варе, где застал Красинского, который собирался уже уходить. Посидев недолго и убедившись, что с сестрой и тетушкой все в порядке, Печорин вышел вместе с Красинским. Передвигаться тому приходилось еще медленно и осторожно, но он решительно отказывался от помощи и опеки.
–– Вы идите, господин поручик, не ждите меня, я плохой нынче попутчик, – сказал Станислав.
–-Нет-нет, господин Красинский, мне как раз хотелось прогуляться неспешно, тем более что я давно уже хотел поговорить с Вами и объясниться.
Некоторое время они шли молча по опустевшей улице под высоким звездным небом, потом Печорин продолжил:
–– Я помню хорошо нашу встречу несколько лет назад в Петербурге, я вижу теперь, что поведение мое тогдашнее было недостойным и Вы имели полное право ненавидеть меня и желать отмщения. Если Вы согласны принять мои извинения, спустя столько лет, я готов принести их Вам в любой форме.
–– Да, Вы правы, я возненавидел Вас тогда всеми фибрами души моей, – после недолгого молчания ответил Красинский. – Я долго жил в озлоблении на Вас, придумывал самые изощренные планы мести. Вы стали для меня воплощением всего, что разрушило жизнь моего Отечества, моего рода, мою жизнь. Когда я встретил Варвару Александровну и узнал, что она сестра Ваша, я обрадовался, думая, что нашел рычаг, орудие мести. Но Варвара Александровна все перевернула, она обезоружила меня, она, как солнце, растопила весь лед ненависти, который забивал горло мое и мешал дышать, – голос Красинского задрожал и прервался.
–– Да что говорить, – возобновил он свою речь после минутного молчания. – Вы и сами знаете свою сестру, ее ангельскую душу. Я готов простить не только Вас, но и самого Сатану, только бы она была счастлива!
–– Но мне кажется, – Печорин остановился и пристально посмотрел на спутника, – она видит свое счастье в Вас и в жизни вместе с Вами.
–-О, я желал бы этого больше всего в жизни! – воскликнул Станислав. –Но разве это возможно?!
–– Но почему же нет? Вы не богаты и положение Ваше карьерное не блестяще, это правда, – Красинский попытался что-то возразить, но Печорин перебил его. – Да, возможно все это изменится, но даже если не так, то для Вари это не имеет большого значения, я знаю. У нее есть свое состояние и немалое, а блеск света и вся эта маскарадная суета, выставки тщеславия, – всего этого ей совсем не нужно – с Вами ли, без Вас ли. Если она Вас любит и примет Ваше предложение, я не буду возражать и тетушку уговорю благословить вас. Впрочем, – улыбнулся Печорин, – после Вашего давешнего подвига, Серафима Михайловна, мне кажется, уже и не нуждается в уговорах. А сейчас позвольте откланяться. Покойной Вам ночи.
Печорин протянул Красинскому руку. Тот ее крепко сжал, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и, быстро повернувшись, пошел к своему дому.
Глава двенадцатая. Развязка.
На следующее утро Печорин зашел к Фадеевым, чтоб пригласить дам и барышень на прогулку к Провалу. Но Катерина сказала, что Елена Андреевна заперлась в кабинете и пишет, а Мери обещала зайти к ним только после обеда, потому что сейчас она отправилась навестить госпожу Горшенкову. Катерина предложила Печорину выпить чаю на террасе, спросив не против ли он, чтоб к ним присоединились и девочки.
Леля с Надин были приглашены к взрослому столу и сидели первое время чинно, но Леля долго не выдержала роли благовоспитанной девочки и принялась болтать под столом ногами. Она совсем не напоминала ту проницательную и таинственную Радду-бай, которая произвела такой фурор на вчерашнем вечере, а было просто крупной и умненькой семилетней девочкой. Печорин выразил восхищение вчерашним ее выступлением и спросил, шутя, – неужели она на самом деле умеет читать мысли и чувства. «Мысли трудно читать, – серьезно ответила Леля, – а чувства легко, особенно если он сильные. Вот вчера там, где сидела мадам, которая потом в обморок упала, просто клубился страх и ужас. Там раньше черный человек стоял, он ушел, а страх остался.
–– Леля говорит, что над каждым человеком есть цветной купол. Говорит, что у тебя, Катя, он розово-голубой, а совсем черный только у одного человека, – встряла в разговор Надежда.
–-У кого же? – заинтересовалась Катерина.
–-Да у мужа этой обморочной дамы, того высокого господина, у которого еще рот, будто прорезь на нашей картонной маске. Он совсем-совсем черный, как чернильная клякса или как туча перед большой грозой.
–– Господин Горшенков? – иронически улыбнулась Катерина, – так ведь он такой преобыкновенный, скучный, скорее уж серый, чем черный.
–– О чем Вы так задумались, господин поручик? – обратилась Катерина к Печорину.
–– Нет-нет, ничего, спасибо за чай, милые дамы, – Печорин поцеловал руку Катерине, а потом Леле (Надин, застеснявшись руку спрятала за спину) и, попрощавшись, сошел с крыльца.
На самом деле он действительно задумался о господине Горшенкове. Обыкновенный, серый… Но ведь доктор Мойер говорил, что моральные безумцы в жизни как раз самые обычные, скучно-нормальные…
Что-то еще в том, о чем вчера говорил доктор, связывалось в памяти Печорина с Горшенковым. Мойер говорил о причинах морального безумия, про мучителя в детстве злодея. Ну да, конечно, мне и тогда показалось, что я нечто подобное слышал! Петербургские слухи и разговоры о несчастном детстве и строгой матери Горшенко! Или не матери, а мачехе?
В памяти возник вдруг явственно облик Горшенкова четырехлетней давности еще не солидно-величественного «сановника», а суетливого пролазы, который хвастался удачными своими «негоциями».
–– Mon Dieu! – Печорина, как молнией, пронзило воспоминание о том, как Горшенков хвастает подарком от нижегородского губернского чиновника, которому помог в трудном кляузном деле, показывает золотые запонки в виде мундирной пуговицы нижегородской губернии и сам сверкает от успеха, как бриллианты на запонке.
Горшенков?!! Горшенков – тот злодей и маниак, которого они искали?! Не может быть! А почему, собственно, нет?! Надо сейчас же собрать наш триумвират для совета! Надо зайти за Мери к Лиговским и вместе идти к Вернеру… Но Мери куда-то ушла, – сказала Катерина. Боже, так она же пошла к Горшенковым! Нет! – и Печорин почти бегом припустил по бульвару к дому, где квартировали Горшенковы.
Но в доме было пусто. Словоохотливая прислуга рассказала, что к Елизавете Николаевне зашла княжна Лиговская справиться о здоровье барыни. Она хотела переговорить с барином и тот пригласил ее прогуляться, но барыня Лизавета Николаевна ни за что не захотела отпускать их вдвоем, а увидев, что господин надевает свой любимый прогулочный сюртук, совсем расстроилась, почти поссорилась с барином, а потом они все же сговорились и все втроем поехали в шарабане на прогулку. Даже кучера не взяли, барин сам захотел править.
–– Куда, куда они поехали? – еле дослушал говорливую служанку Печорин.
–– Да тудой, кажись, – неопределенно махнула та рукой! – А, вспомнила, барин сказал, – на Утес поедут на горы глядеть. А что на них глядеть, не уразумею, они кажинный день все те же…
Но Печорин уже не слушал рассуждения служанки о бессмысленности ландшафтных созерцаний. Утесом называли место перед крутым ущельем неподалеку от города, откуда открывался чудный вид на горную гряду.
Печорин выбежал на бульвар. Увидев, что возле Офицерского дома привязано несколько оседланных лошадей, он подбежал, под удивленные взгляды прохожих отвязал одну из них и, вскочив в седло, поскакал в сторону Утеса.
Чета Горшенковых и Мери между тем доехали в легком шарабане, запряженном одной послушной лошадкой, до начала площадки, или, можно сказать, поляны, которую называли «Утесом». Тропинка вела к обрыву, где недалеко от его края была вкопана скамейка, сидя на которой желающие любовались открывавшейся взору великолепной горной панорамой. Горшенков вылез из коляски и помог выйти княжне, а сам замешкался. Мери пошла по тропе к скамейке, слыша за спиной, как супруги опять начали вполголоса, но бурно разговаривать с друг другом. Слов нельзя было разобрать, но ясно было, что Елизавета Николаевна о чем-то умоляет супруга, а он отвечает ей довольно резко, если не сказать грубо. Мери дошла до скамейки, уселась на нее, раскрыв зонтик, и оглянулась назад. Горшенков шел по тропе, Елизавета стояла в шарабане на месте кучера, что-то крича ему в спину, какой-то всадник галопом приближался к поляне.
Печорин увидел, как Горшенков идет по тропе к сидящей на скамье Мери, и понял, что не успеет, как ни погоняй он своего скакуна. Он не сомневался, что к княжне приближается жестокий убийца и с ужасом думал, что эта смерть произойдет на его глазах и навсегда останется на его совести.
Вдруг он увидел, как шарабан двинулся с места и поехал, нет, понесся вперед, нагоняя Горшенкова, который уже почти подходил к скамье. Мери, услышав звук колес, обернулась, вскочила и отпрыгнула в сторону. Не замедляя бега, лошадь сбила Горшенкова с ног, и поволокла его по земле, но это не успело затормозить движение шарабана и, совершив какой-то кособокий, нелепый прыжок, обезумевшая лошадь утащила в пропасть шарабан, Елизавету Николаевну и страшно кричавшего Горшенкова, зацепившегося за ось коляски. Человеческий вопль и жуткое лошадиное ржание слились в какой-то дикий, немыслимый вой, потом раздался удар и все стихло.
Печорин доскакал до скамьи, спрыгнул с лошади и помог подняться княжне, осевшей на траву. Она прижалась к его груди и минуту оба стояли молча, слыша бешеный стук сердца в груди друг друга. Потом они, взявшись за руки, осторожно подошли к краю пропасти. Далеко внизу была видна бедная лошадь, лежавшая на спине, копытами вверх. Шарабан придавил ее сверху. Труп Горшенкова виднелся искореженный между колес шарабана, а тело Елизаветы Николаевны, выброшенное при падении из коляски, лежало в стороне на боку, в неожиданно естественной позе, будто она прилегла отдохнуть.
Печорин похлопал по морде чужую лошадь, сослужившую ему службу в трудную минуты, взял ее под уздцы, и они с княжной пешком отправились в город, чтобы сообщить коменданту о трагическом происшествии.
Какое-то время они шли молча, потом княжна повернула голову к Печорину и спросила:
–– Что это было?
–– Я думаю, нет, я уверен, что Горшенков и был наш маниак, он хотел убить Вас, а Елизавета Николаевна этому помешала, пожертвовав собой.
–– Думаете, она знала? О, господи, он и ее, должно быть, мучил! – воскликнула княжна, вспомнив шрамы на груди Горшенковой.
–– Но теперь мы никогда об этом не узнаем наверняка, – ответил Печорин. Однако он ошибся.
Глава двенадцатая. Дневник.
Вечером того же дня, когда все общество сидело в гостиной у Лиговских и, конечно, обсуждало происшествие с Горшенковыми (Мери в нем фигурировала в роли случайной свидетельницы, как и Печорин, нечаянно выбравший для прогулки именно площадку Утеса). Все сходились на том, что с бедной Елизаветой Николаевной случилось внезапное помешательство, жалели ее, лошадь и господина Горшенкова. Хотя последний и не был симпатичен, но такой смерти и врагу не пожелаешь.
В гостиную вошла Аглаша и доложила, что пришла служанка Горшенковых, спрашивает барышню или Варвару Александровну Печорину. Мери и Варя спустились в палисадник, а когда вернулись, в руках у Варвары Александровны был сверток.
–– Вот, Матрена сказала, что Елизавета Николаевна просила нам передать, если с ней что-то случится.
Раздались общие возгласы любопытства:
–– Что это? Покажите нам! Давайте развернем и посмотрим! Что это значит? Какой-то тут секрет!
–– Но тут написано, что это строго конфиденциально княжне Лиговской и госпоже Печориной в собственные руки, так что мы сейчас не будет открывать посылку, – твердо заявила Варвара.
–– Варя, пойдем к тебе, – предложила княжна.
Печорин поднялся, чтоб идти с ними.
–– Грег, ты, если хочешь можешь нас проводить, но мы и тебе не покажем, что в этом свертке, пока сами не узнаем, – сказала сестра.
Посылка, как выяснилось, содержала дневник Елизаветы Николаевны, сначала Негуровой, потом Горшенковой.
Первые записи были обыкновенной девичьей болтовней с «милым другом-дневничком:
1827 год. 15 мая
Сегодня мне минуло, увы, 20 лет! О, Боже, как я стара, но что делать! Я решила снова начать писать дневник и записывать в нем всю жизнь мою.
Нынешний день был хорош. Еще когда я одевалась, я получила несколько подарков. Я сошла вниз. Все поздравляли меня. Я благодарила, смеялась, шутила и была очень весела. Поехали к обедне и, возвращаясь, нашли сидящим на камне милого В. Он поспешил мне помочь выйти из коляски. «Я совсем соскучился без Вас, – сказал он. – как долго Вы были в церкви!»
«Право? Я думала, что Вам будет нескучно в таком милом обществе», —сказала я, смеясь, и хитро посмотрела на Александру, которая тут была и про красоту коей он мне часто говорил. Ответом мне был укорительный взор.
1927 год. 21 мая
Вчера, когда несносный фразер Львов пошел со мной и Александрой гулять, В. подошел к нам. Львов отошел тогда к маменьке, чтобы сказать ей какой-то сентиментальный вздор о сажаемых ею цветах. «Не стыдно ли Вам было, – спросила я В. – сердиться на меня вчера?» –«Ах, Елизавета Николаевна, Вы меня не понимаете, могу ли я сердиться на Вас? Ваши слова дошли до глубины моего сердца…» Я покраснела и не продолжила разговора» 24 .
Варя и Мери, склонившиеся над дневником, переглянулись: все это было им так знакомо, они и сами марали страницы такими девичьими пустяками.
Пропустив несколько страниц, они натолкнулись на длинные, сбивчивые. полные зачеркиваний и вымарываний записи зимы 1833, содержащие рассказ о романе (как думала Елизавета) с Печориным, обернувшемся для барышни, которую Жорж просто использовал в своей светской игре, разочарованием и унижением. Варя, покраснев, посмотрела на Мери:
–– Давай пропустим это! Грег теперь совсем другой человек, он глубоко раскаивается, поверь мне!
–– Верю, верю, да и не для чтения этой давней истории мадам Горшенкова послала нам свой дневник, я думаю.
После описания событий зимы 1833 следующая запись была помечена
1834 год 16 мая
Поздравь меня, верный друг моего девичества, милый дневник! Я замужем! Я теперь госпожа Горшенкова, и никто не смеет более смотреть на меня как на «увядающую или отцветшую прелесть» и говорить колкости за моей спиной! Супруг мой человек достойный, приличный, в обществе принятый, и что из того, что он не так красив или не так богат, как кому-то хотелось бы! Добродетель человека не в том состоит, а в его моральных достоинствах. Я верю, что ими мой муж наделен сверх всякой меры.
Следующие записи были полны уверений в собственном счастии и прекрасных свойствах души благоприобретенного супруга, но чем настойчивее автор журнала уговаривала себя в этом, тем яснее становилось, что живется ей не так замечательно, как она об этом записывает. Несколько записей были густо замазаны чернилами. Потом следовала запись от 31 декабря 1835 года
В новом наступающем году жду я скоро рождения сына моего и верю, что с появлением его в свет, все в жизни моей изменится! Укрепи меня, господи, в этой вере!
Следующая запись была помечена 20 января 1835.
Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежди живота вечнаго новопреставленных рабов Твоих Николая, Екатерину, Сергея, Дарью, Николая, Елену, Агриппину, Феодора, Филиппа,…» – вторая половина записи не читалась, так как, по всей вероятности, была залита слезами.
После этого записи возобновились только за день до гибели Елизаветы Николаевны.
1837 год, 28 июня, Пятигорск
После долгого перерыва решилась я сделать записи здесь, в своем дневнике, который сохранил мои милые девичьи мечты и надежды. Я читаю его и плачу, плачу о той Элизе, которой давно уже нет. Она умерла, как и все эти глупые грезы и смешные разочарования. Когда я записывала, какие рубцы на моем сердце вырезал жестокий Жорж Печорин, что я знала о жестокости и рубцах! Не знаю, достанет ли у меня сил рассказать все, что я выстрадала, мне тяжело вторично воспоминанием почувствовать былое, но я чувствую себя должной сделать эти записки.
Я боялась писать свой дневник, боялась, что он найдет его и прочтет, вспоминая, как однажды, заподозрив меня, он открыл мой стол, перешарил все в моей шкатулке, перелистал все мои тетради и книги, но не нашел тогда этой тетради. Впрочем, в ней тогда и не было ничего для него опасного, но теперь я хочу записать все, мне страшно от мысли, что я могу умереть, а этот человек (но он не человек, нет!) будет продолжать жить и наслаждаться своими злодействами.
В первое время моего замужества Сергей Семенович казался мне человеком только скучным, часто неприятным в своем деловом пронырстве, но меня мало интересовали его, как он говорил, «негоции», я наслаждалась полученным наконец положением. В обществе его считали человеком дельным и полезным и потому мне часто льстили и делали комплименты моей красоте и неувядающей молодости. Я ездила в свет, музыка гремела, зала блистала огнем, нарядами, все казались счастливыми, и я сама была весела и за то я готова была прощать мужу некоторые его странности.
Он становился иногда мрачен, беспокоен, будто не находил себе места. Однажды поздним вечером, увидев, что дверь в его кабинете приоткрыта, я захотела зайти, чтоб пожелать ему покойной ночи, и увидела, что он сидит в креслах при свече с ножом в руке и будто режет этим ножом другую руку свою. Я окликнула его и подошла ближе. Он был беспокоен, будто пьян (но он почти никогда не пил!). Он схватил меня за руку, придвинул к себе, и стал колоть мои плечи и грудь острым своим ножом, нанося раны быстро-быстро —одну за другой. Мне было больно, но еще более страшно. Я пыталась вырваться, но он удерживал крепко и бормотал: «Не бойся, это игра, тебе потом тоже будет сладко. Смотри, – он указал рукой на миниатюру, висевшую у него в кабинете над столом. Это был портрет белокурой женщины с большими серо-голубыми глазами. Она была бы красива, если бы не какой-то странный, неприятный выгиб губ ее. «Это моя матушка Дарья Петровна. Это она так велела себя называть – матушкой. Она со мной маленьким так «в ножички» играла. Сначала очень больно было, а потом сладко, сладко!» – и он опять принялся мелкими уколами колоть мне грудь и руку. Я заплакала и стала умолять его о пощаде. Он отпустил меня, сказав: «Пойди пока, потом еще поиграем».
В эту грустную ночь я не могла ни на минуту сомкнуть глаз. Я истощила все средства, чтоб найти причины его странного поведения – и не находила. Удивительно, как в ту ночь я не выплакала все сердце свое и осталась в своем уме.
«Игры» эти повторялись, хоть и не часто. В те дни я носила сына моего и верила, что с его рождением жизнь моя переменится. Но произошло ужасное несчастье: в огне погибли все мои родные, я выкинула и долго была нездорова. Горшенков все то время не мучил меня и был со мной даже нежен. Я стала богата, положение наше в обществе изменилось к лучшему, мужу уже не надо было ездить по мелким поручениям и заводить свои негоции, и я уверовала, что мы заживем как другие люди – если не хорошо, то и не очень худо.
Но через которое время «игра в ножички», как он это называл, продолжились. Раны мои не успевали заживать, я боялась показаться врачу и лечила их, как крестьянки в деревне – медом и водкою.
Через некоторое время муж получил должность, которая требовала от него разъездов. Я была так рада его отлучкам! Я была покойна без него, и он приезжал из своих вояжей какой-то умиротворенный, будто сытый.
Но интересы службы потребовали от него как-то раз взять в поездку супругу. Мы должны были присутствовать на торжественном обеде и вечере у предводителя губернии. Я старалась исполнить свою роль с усердием и заслужила комплименты. Губернаторша похвалила мои украшения и предложила пройти в будуар, чтоб посмотреть ее, недавно выписанные из Парижа. Ей прислуживала очень красивая высокая девушка со светло-русою косой и большими серыми глазами. Я еще подумала, что она похожа на мачеху Горшенкова на кабинетной миниатюре, только улыбка у Ариши была приятной и, когда она улыбалась, на щеках делались ямочки. После вечера супруг отвез меня в гостиницу, а сам куда-то удалился. Я усталая, легла спать и не слышала его прихода. На следующее утро мы, уже собравшись к отъезду, заехали попрощаться к губернатору. Но там нас ждала страшная весть: служанку Аришу нашли поутру мертвой, заколотой ножом в шею. Какая-то недобрая и тревожная мысль шевельнулось тогда во мне, но я не дала себе разрешения додумать эту мысль до конца. Но когда после очередной служебной отлучки мужа, его сослуживец, зашедший к нам с визитом, рассказал о том, что после их отъезда из Твери, там нашли заколотой дочь местного чиновника, белокурую гимназистку, я не могла не посмотреть на мужа. Он сидел довольный, умиротворенный и кивал мне, как бы подтверждая мои догадки. И скоро я поняла, что так оно и есть, – когда Горшенков не «играет» со мной, он убивает, – вернее сказать, он не «играет», зарезав очередную белокурую девицу, он удовлетворен, сыт и не нуждается в живой «иголочнице», куда можно втыкать не иголки, но нож. Стыжусь признаться, но на какое-то время я стала будто соучастницей его злодейств – не то, чтобы я хотела, чтоб он убивал, но я была рада, что после этого он надолго оставляет в покое меня. О, простите, простите меня, грешницу, несчастные жертвы чудовища, который был моим мужем!
Горшенков понял, конечно, что я все знаю, и иногда даже пытался рассказывать мне о своих душегубствах. Но я затыкала уши и заливалась слезами, что злило его: он хотел, чтоб я разделяла с ним радость мучителя.
Этой весной он предложил мне ехать на воды – ради твоего и моего здоровья, как сказал он. Я согласилась. Вернее, согласия моего и не требовалось: я была в полной его власти, я страшилась его безумно, я благодарила бога за каждую минуту, которую могла провести без него. Я думала, что на водах, где жизнь более простая и открытая, я смогу чаще быть в обществе, среди нормальных людей. Но в Пятигорске почти сразу по приезде Горшенков сделал знакомство с дьяконом здешнего храма отцом Кириллом. И после разговора с ним он пришел совершенно окрыленный. Дьякон внушил ему уверенность, что, убивая – он спасает: невинным девицам позволяет остаться безгрешными и, стало быть, отправиться прямиком в рай, а успевшие нагрешить дамы мученической кончиной своей смывают свои прегрешения перед Господом. Горшенков возомнил, что убивать – это будто не зло, а добро, даже долг его как христианина. Но я думаю, что ему и не нужно было никаких оправданий – он просто любит убивать и мучить. Мне кажется иногда, что и в смерти моих родных он повинен, – прости Господи, если возвожу напраслину!
Он и здесь все время ездил в какие-то важные поездки, а на самом деле – убивать – девицу Корнееву, казачку в станице, а потом он уже стал убивать здесь в городе – девицу Песцову, княгиню Галахову. Он даже сшил себе особенный прогулочный сюртук, где был карман, куда он вкладывал нож, как в ножны. Я с ужасом смотрела каждый раз – не надел ли он сюртука.
Я не знаю, почему я продолжаю жить с ним и не раскрываю его злодейств. Нет, знаю – я боюсь его до дрожжи, я немею в его присутствии, я чувствую себя его соучастницей. Если он должен быть наказан, то и я тоже. Я давно уже думаю о том, чтоб убить себя, эта мысль давно сроднилась с моей душою. Но разве возможно мне умереть, зная, что он останется жить! Я придумаю что-нибудь! Простите меня! Господи, спаси мою душу грешную!»
Закончив читать записки покойной, Мери и Варя обнялись и горько заплакали.
Глава тринадцатая. Отъезд.
На следующий день Мери прочитала доктору Вернеру и Печорину последнюю запись из тетради госпожи Горшенковой. Они в своих расследованиях шли в правильном направлении, но не разгадали, к кому же в конце концов ведет этот путь.
Долго совещались, довести ли всю историю до сведения коменданта, но потом решили не делать этого – ради памяти Елизаветы Николаевны. Общество уже успокоилось, убийства приписали черкесам или так и канувшему в неизвестность Лжедмитрию Ларину. Многие из водяного общества уехали или собирались отъезжать, для новых приезжих летние убийства представлялись историей, почти романической.