«Я дышу – и значит, я люблю!
Я люблю – и значит, я живу!»
Владимир Высоцкий
Лицей стал моей первой и самой большой любовью. Это я берусь утверждать уже сейчас, потому что сильнее любить отказываюсь во избежание непредвиденных катастроф: дальше весь персонал пятнадцатой больницы бессилен – сразу осиновый кол в сердце и в десятый морг.
Я давно заметила: мои желания сбываются всегда. Иногда даже кажется, что в какой-то упущенный момент я заключила договор с чокнутым магом-недоучкой и просто Великим шутником.
Отлично помню один солнечный весенний день, проведенный в гостях у подружки из «прошлой жизни» (со скалодрома). Сидели мы шумной, веселой компанией и играли в «я никогда не». Суть игры замечательна и проста. На двух руках десять пальцев – их положено «терять». Участники должны находиться в кругу и по очереди признаваться: «Я никогда не…» – и любое действие. Если кто-то из присутствующих (в том числе загадавший) это делал, он обязан загнуть палец. Как только пальцы кончатся, ты выбываешь. Побеждает тот, кто остается последним.
Не могу сказать, что была в восторге от этой игры, потому что постоянно в ней выигрывала. Повода для радости я здесь не наблюдала. Выходило, что другие в жизни успели попробовать куда больше (пускай я и оказалась одной из младших в компании – это не успокаивало). И вот, когда кончились все «я никогда не курила, не пила ничего крепче шампанского (и то на новый год), после девяти одна не гуляла, не целовалась ни с какими, подозрительными и не очень, субъектами» и в кругу, помимо меня, оставалась лишь тройка непробиваемых ЗОЖников ботанического разлива, настало время козыря:
– Я никогда не влюблялась.
Это была абсолютная правда, которая, меж тем, вызывала во мне немалое беспокойство. То, что прошлые «отношения» вышли несколько скоропостижными и глубины в них оказалось не больше, чем в редких, скучающих мыслях из серии «так что же такое любовь, и с кем ее едят», сомневаться не приходилось. И потому я, не без гордости за собственную «фригидность» отметила, что все оставшиеся игроки загнули пальцы. И тут же огорчилась. Мне ведь было целых пятнадцать лет! ЦЕЛЫХ ПЯТНАДЦАТЬ! Конечно, это могло означать только одно – жизнь почти прошла мимо, а из-за угла злорадно скалится одинокая старость, помахивая справочкой: совершенная асексуальность, полная аромантичность, безупречная невлюбляемость – абсолютный абсолют бесчувственности. Занавес. И на похоронах моих скажут, что никогда я не влюблялась ни в кого и никого не любила (только маму) и умерла от чахотки при виде Тургеневской девушки.
К несчастью, девчонок в компании было много. Со всех сторон тут же понеслось:
– Как тебе повезло!
– Да! Ты просто не представляешь. Любовь – такаааая мука! Очень завидую в этом плане…
Свои пять копеек вставила каждая, пока я сидела в полной убежденности, что это со мной что-то не так – поезд уже ушел, а вместе с ним и заветный последний вагон…
– Да хорош! – не выдержала я, – тоже мне, страдалицы! Слушать ваши мытарства, что безногому но-шпой лечиться! Влюбиться – это же так интересно! Неужели вы не понимаете? Хотя бы разочек, хотя бы капельку! Какое-то форменное издевательство: с кем ни заговорю, каждого, пускай единожды, протрясло! Я одна, как больная: мальчики, девочки – ноль эмоций – люди и люди. Мне, может, тоже пострадать охота, и чтобы мир ну хоть вокруг кого вертелся!
Я зачем-то посмотрела наверх, и на мгновение показалось, что меня услышали.
Забегая вперед, не показалось. Услышали и оперативно приняли к сведению. Где-то в небесной канцелярии человечки в белых халатах побросали все свои дела и дела остальных землян. Появилась важнейшая задача, которую требовалось выполнить в кратчайшие сроки! Поломники местного разлива, должно быть, толпились у высоких полупрозрачных ворот, обвитых плющом и облаками, и у каждого на шее висело по табличке: «Занимайтесь любовью, а ни войной, кризисом, санкциями, спекуляциями, апелляциями, уроками, работой, поливом комнатных растений и кормежкой ненасытных гуппи…Занимайтесь любовью!» и все они кричали: «Любви! Требуем любви! Куликова Варвара Константиновна достойна этого чувства! Что за безобразие! Протестуем! Против всего протестуем и против всех!» Потому как иначе объяснить молниеносность и точность, с которой было выполнено то нелепое пожелание, выше моих сил.
Очень скоро я просто взяла и влюбилась. Никаких стрел в сердце, глаз напротив и инфарктов миокарда – все постепенно и закономерно. В один момент во мне зародилось чувство, затем я поняла, что это оно, обрадовалась, потом загрустила, а после начался пожар. Наконец, все прогорело, но ничего не потухло. Откуда-то полился постоянный и теплый свет.
Так я полюбила Лицей. Начала, как полагается, с влюбленности, закончила любовью.
Конечно, я не отдавала себе в этом отчета вплоть до самого выпуска. Был найден «объект», через который я любила свой Лицей все теми же, описанными ранее, этапами. Но он – лишь одна из составляющих моего Лицея, одна из важнейших. Размышляя над прошедшим, сегодня я прихожу к выводу, что каждый, кто так или иначе связан с Лицеем, мне приятен. Мой Лицей – это гораздо больше, чем один человек и больше, чем все те, кто меня там окружал. Это целые пленки памяти, тома действий и слов, и да, конечно, люди.
Но тогда я еще не знала, на что подписалась. Мне нравилось обнаруживать у себя эмоции, которые до Лицея некоторое время уже казались атрофированными. Я бездельничала и была счастлива.
Николай Васильевич больше не пугал. Стало ясно, что относится Барс ко мне исключительно по-доброму, несмотря на «учебные прегрешения», и я вовсю этим пользовалась. И, если уж быть совсем откровенной, тогда, пожалуй, вообще ничего не пугало. Я была не в себе: я была в другом человеке. На лекциях я рисовала на полях рогатых нелюдЕй, и иногда даже, окончательно осмелев, переворачивала тетрадь: сзади обитали стихи. Не пугали ни причитания Евгении Александровны: «Варечка! Надо браться за ум. В Лицее не так просто остаться…», ни пророчества Николая Васильевича: «Варя! Ты не понимаешь! Никто никуда не проскочит! Ты вылетишь отсюда к черррртовой бабушке!» Иногда, впрочем, меня посещали «смутные сомнения», но они тут же отбрасывались. Не может кончиться плохо, то, что начинается так хорошо.
Моя голова исправно не допускала в мысли чего-то такого, чего выносить не хотела. Слова «расставание» и «разлука» в ней просто не уживались. Они перерастали в «еще есть время», будь то экзамен или предстоящий выпускной, вплоть до того момента, когда «время» вдруг (и это неизменно было мучительно и неожиданно) заканчивалось. Я никогда не видела «конца» Лицея, только чем меньше мне оставалось, тем больше нервничала, суетилась, металась. Это как знать наперед, что завтра наступит конец света – вроде и должно быть отчаянье, а вроде и вот он я – с руками и ногами, живой – разве меня может не быть? Мысли о том, что Лицей останется в прошлом, не пугали: не верилось, что то, что так крепко в меня вросло, в один момент исчезнет. В конце должно было быть чудо, какой-то завиток, чтобы все вечно повторялось, а с приближением черты, время бы вдруг остановилось, или, чем ближе я подходила, тем медленнее оно шло, а я…может, я гипербола?
«Штопаный-перештопаный, мятый, битый! Жизнь, – говорю я,– жизнь все равно прекрасна!»
Юрий Левитанский
Чтобы перейти из девятого класса в десятый можно было пойти несколькими путями. Первый, мною не рассматриваемый, видимо, принципиально – быть хорошистом или отличником. Второй – сдать один из множества пробных экзаменов. Третий – МЦКО. И четвертый – последний шанс – набрать проходной по ОГЭ. Три первых пути я, предсказуемо, презрела, а пока «презирала» третий, успела по второму кругу сломать ногу. Как сейчас помню: закатное весеннее небо в розовом пухе и тот самый запах, за который я больше других люблю именно это время года, кажется, у меня уже даже в ушах. Наклонная пешеходная дорожка. Передо мной никого, за мной никого, а по левую руку перекрытая трасса. Пока она перекрыта, там, если взять с собой Яну и кого-нибудь еще, можно наделать классных фото, как будто бы мы сидим прямо посреди проезжей части и играем в шахматы…или делаем И.Д.З. – хотя тогда придется скорчить чуть более умные лица, чем у нас имеются…Я, игнорируя, что люди зачем-то придумали тормоза, ставлю правую ногу на землю, чтобы остановиться и издалека щелкнуть пустую магистраль, и розовые облака, и…и нога подворачивается под самокат. Боль непередаваемая – Та самая. И тот самый, слышимый, вероятно, только моему уху, хруст.
– Алло, мама, я сломала ногу. До дома могу добраться сама…
– Что ты сделала?!!! До остановки дойти сможешь???? Я сейчас на машине подъеду!!! Господи, ты где?!!!
Травмпункт. Рентген. Травмпункт. Гипс.
На этот раз я решила не упускать возможности, проявить свои «потрясающие» задатки дизайнера и разрисовала белого друга желтыми звездочками. К тому моменту костыли я уже освоила на более чем приличном уровне, равно как и навык улепетывания от вездесущей медсестры.
По Лицею я скакала в свободном болотно-зеленом платье, отвратительно электризовавшемся и шуршавшем, потому что ни одни штаны на гипс не натягивались. Само существование этого элемента женского гардероба среди моих вещей – чудо: мне было важно, чтобы другие воспринимали меня не девчонкой (подобное я расценивала снисхождением), а, желательно, хотя бы самой несгибаемой в мире мощью, заключенной волей случая в человеческую оболочку.
Но еще больше, чем казаться самой сильной, хотелось снова ходить. Впрочем, ни один гипс не мог испортить мое настроение. Наступила весна, я была влюблена, и одно питало другое. Все это, сливаясь, превращалось в бабочек, нет, не в животе – везде: в ушах, в легких, да и сама я чувствовала себя совершенно бабочкой и, глядя на меня в том нелепом зеленом платье, уместно казалось задаться вопросом: «Что случилось с крокодилом?».
Улетел.
Я носилась по Лицею, я без толики страха перебивала и всячески мучила Барса, таская его за уши и хвост, раз уж он не осаживал меня в силу, вероятно, глубокого сострадания к девочкам-инвалидам.
Близились праздники. Алеша и Тимофей натащили к выступлению гору реквизита и наотрез отказывались мне его показывать. Сюжет сценки каждого класса действительно должен был держаться в тайне. Не могу вспомнить точной причины такой строгости, но помню, что и сам Николай Васильевич не пускал детей из параллели на репетиции 9 «А», и наш 9 «Б» во время подготовки запирался в кабинете.
В сценке своего класса я, по обыкновению, не участвовала. Да и куда мне – гипс. Но и уйти сразу по окончании уроков не могла: мое передвижение за стенами дома и Лицея полностью зависело от мамы и времени, когда та могла подхватить меня на машине.
Вопрос, как проводить образовывавшиеся в хлипком «графике» дыры, не возникал никогда. Моя верная Яна всегда была поблизости. Вот и в тот день она по обыкновению задержалась в Лицее, но, увы, не ради меня, а ради сценки.
Николай Васильевич в дипломатии не разбирался и придерживался политики иерархической, где единственным всевластным был, конечно, он. Потому всем «ашкам» добровольно-принудительно приходилось участвовать в предстоящем мероприятии. Идти на репетицию своего класса не хотелось совершенно. Алиса по окончании уроков шла домой, а иных причин оставаться с «бэшками» я не видела, потому намерилась проникнуть в качестве злостного шпиёна на репетицию к Барсу.
Пока класс «А» дожидался опаздывающих, чтобы начать, Николай Васильевич мое присутствие игнорировал. Зато Алеша с Тимофеем оживленно носились по классу, стараясь запрятать подальше весь реквизит, лишь бы я не дай бог ничего не увидела:
– Яна, скажи этой дуре, чтоб уматывала!
– Да, слышишь! Уходи! У нас репетиция! Ты тут лишняя!
Лишней я себя не чувствовала совершенно, и решила популярно разъяснить это мальчикам в доступной форме. Причем после моего импровизированного выступления Барс, наконец, прозрел и, повернувшись в нашу сторону, предупреждающе прорычал:
– Варечка…
Я решила от греха подальше не продолжать.
Янины ухожеры тоже как-то попритихли, но надолго их не хватило, и скоро страсти развернулись с новой силой. Алеша носился по кабинету, напоминая собой «ультравеник» и не переставал визжать. Если бы он родился девочкой и голос у него был повыше, я бы назвала его истеричкой. Впрочем, это я сделала и так, потому как гордое звание визгливого неуравновешенного человека может носить любой, кто ему соответствует. В ответ тот что-то сердито зашипел и пошел на второй круг непрерывных злостных причитаний, сопровождаемых спортивной ходьбой между партами.
Чтобы уж совсем не обижать Алешу, оговорюсь: в классе, на тот момент, было как минимум три истерички. И я, и оба Яниных ухожера что-то постоянно друг другу доказывали и ругались своими смешными детскими голосами, в спешке глотая добрую половину слов, а посреди этого хаоса восседал невозмутимый Барс и нервно подергивал хвостом.
– Тихо! – наконец раздался грозный рев и на секунду все действительно приумолкли. Но лишь на секунду…– Граждане, я смотрю, мы в полном сборе и можем начинать репетицию…
– Ты слышала, гном!? У нас репетиция, давай упрыгивай!
Просто уйти – значило оставить последнее слово за Алешей, а этого никак нельзя было допустить. Но положение мое оставалось бедственным, с какой стороны ни глянь. Главное – решимость: без боя не дамся! Буду сидеть до последнего и уж если и уйду, то послушавшись учителя, а ни этого…ультравеника…Но Барс молчал.
– Николай Васильевич, у нас репетиция! Пусть уходит! Она из другого класса!
– Не пойду я никуда! Тебе надо – ты и проваливай!
– А ну!.. Ладно, Варя, сиди. Только тихо!
И это сказал Барс!
Так я и провела полтора часа репетиции, раздувая ноздри от гордости, в подчеркнуто важном молчании. Я была ужасна довольна собой и своими «исключительными» привилегиями, хотя понимала, что единственный пропуск в 76 кабинет – гипс. Не мог Николай Васильевич согнать меня с насиженного места в коридор ждать, пока приедет мама. Всему виной проклятая толерантность к девочкам-инвалидам!
Пока шла репетиции, я чувствовала себя королевой. Время от времени Барс заходился жутким воем, то ли пытаясь заглушить тем самым шум, все нараставший и нараставший в классе, то ли не в силах вынести «актерские таланты» подопечных. Летали плиты, падали кирпичи, но все это было как бы в стороне: я оказалась зрителем. Я смотрела на Тимофея с головой коня и на Алешу в черном мундире, и это они получали на орехи, а мне оставалось, чинно усевшись сразу на два стула – один для меня, другой для загипсованной ноги, – наблюдать, иногда многозначительно переглядываясь с Яной, и гордо лыбиться во все 32 зуба.
Когда репетиция кончилось, Алеша был зол как черт. Зато Тимофей, на удивление, выглядел весьма воодушевленным – это меня несколько смутило и даже огорчило (я рассчитывала, что мое присутствие в качестве зрителя окончательно выведет обоих). Однако вскоре причина его судорожного блеска в глазах и трясущихся рук стала ясна:
– Николай Васильевич, можно?!
– Да можно, можно.
– Что, прям все?! – голос Тимофея дрожал от восторга.
Николай Васильевич равнодушно пожал плечами.
Тимофей подошел к шкафу, стоявшему у дальней стены кабинета, и тут я наконец увидела Причину. Нижняя полка была под завязку забита сочинениями Ленина.
«Лихой фонарь ожидания» с размаху огрел меня по затылку:
– Да ты серьезно? Ты Это все не допрешь!
– Допру! – Тимофей уже укладывал книги в две здоровые продуктовые сумки, – сдохну, но допру.
– Допрет, а потом сдохнет под звук лопающейся грыжи, – констатировал Алеша, – но допрет. Ты же знаешь: у него коммунизм головного мозга, который уже не операбелен.
Что правда, то правда. Про то, как все будет при коммунизме, каждый из нас слышал ежедневно хотя бы трижды – за завтраком, на обеде и в Изостудии или на допах. Пока Алеша в качестве хобби клеил модельки военной техники, Тимофей штудировал труды великих – Ленина, например, – а потом с новыми силами штурмовал наши неокрепшие мозги сыроватой, но очень искренней и оттого трогательной пропагандой.
В тот день я сделала миллион и одну фотографию счастливого Тимофея, бережно прижимающего к груди драгоценные книги и укладывающего их в огромные продуктовые сумки.
Выходили из Лицея целой процессией, гуськом. Впереди бежал неуемный «ультравеник», за ним порхала со ступеньки на ступеньку моя прелестная Яна, следом скакал тот самый крокодил, с которым явно что-то случилось, а замыкал процессию абсолютно довольный и счастливый (настолько искренне, что язык не поворачивался его поддевать) Тимофей, нагруженный двумя забитыми доверху сумками с полным собранием сочинений товарища Ленина.
«Учитель: Дети, запишите предложение:
"Рыба сидела на дереве".
Ученик: А разве рыбы сидят на деревьях?
Учитель: Ну… Это была сумасшедшая рыба».
Школьный анекдот.
Уперто у Стругацких.
«Ну и ладно. Больно надо! Зато небо голубое. Пух белый. Солнце желтое. Есть в этом что-то…»Во время учебы в Лицее я отчего-то полагала, вероятно, ошибочно, что ко мне Фокин относился настороженно, но, в любом случае, это было не взаимно. Здесь придется примкнуть к большинству: не любить Фокина сложно. Особенно он нравился мамам, в том числе и моей. Помню, как она возвращалась после очередного родительского собрания и с упоением рассказывала:
«…Ваши Барсиков с Щитко, как обычно, басни завели на 3 часа, все никак закруглиться не могли, вошли в раж и давай: кто кого переговорит …Впрочем, ты знаешь, те еще черти. Но родители теперь уже только переглядываются да улыбаются, когда эти двое за свое берутся. А то первые полгода, стоило Барсикову появиться, все по струнке вытягивались – сейчас начнется…Хотя «мама Вари Куликовой здесь?» – у меня до сих пор нервный тик вызывает, но в целом, нам не привыкать: они там умильно друг с дружкой гундят: «Как это…», «Понимаете, граждане» и т.д. и т.п., а мы уже и не напрягаемся, просто ждем, пока наговорятся. Мне иногда кажется: их с одной модели лепили. Ну, правда! Двое из ларца, одинаковых с лица!
Так вот, сидим мы, слушаем русский фольклор, переходящий в восточные сказки, когда дверь приоткрывается, а оттуда Фокин выглядывает:
– Николай Васильевич, Алексей Михайлович, можно? Я на пару слов! Просто забыл сказать, что «Б» класс у меня самый любимый!
Мы там всем родительским коллективом поплыли…»
Про Щитко скажу отдельно. Я у него не училась: в десятом классе он вел алгебру у другой подгруппы. Хотя мамино, сказанное про Николая Васильевича и Алексея Михайловича «двое из ларца одинаковых с лица», мне понравилось очень, но согласиться с этим, честно говоря, не могу. Вплоть до 11 класса, когда я со стороны слушала рассказы ребят из «Б1», казалось, что так оно и есть – Барсиков номер два, только шуму поменьше. Помню, как однажды, перед Турслетом, который проводился в десятом классе, вступила в полемику с девочкой-выпускницей, раньше учившейся у Николая Васильевича. Яна стояла неподалеку и ждала, пока мы наговоримся:
–…Да, Николай Васильевич у вас хороший, не спорю.
– Хороший! – гордо кивала я, словно это не Барсикова нахваливали, а меня, – самый лучший!
– Ну на счет «самый лучший» не знаю… Как минимум, еще Алексей Михайлович есть, он такой крутой, кого не спроси…
– Да ну! Может, и крутой, а может, и всмятку, – отмахнулась я, – слышала от ребят из другой подгруппы: все от него в восторге, но я вот что скажу. Николая Васильевича ругают многие, и вообще он иногда бывает…своеобразным, но, чтобы кто-то из тех, кто знаком с этим товарищем, оставался к нему равнодушен, таких не встречала. Он либо очень нравится, либо очень не нравится…А Щитко…не знаю.., наверняка, хороший…но, понимаешь, Николай Васильевич все равно самый лучший – для меня так.
Собеседница как-то странно покосилась в мою сторону, но промолчала.
Минут через 15, когда мы с Яной остались одни, подруга решила наконец-таки меня проинформировать:
– Кстати, Варюш, а ты знала, что вот эта девочка, которая сейчас ушла, дочка Алексея Михайловича?..
Годы идут, а главный враг мой – по-прежнему язык.
За ту историю стыдно. По правде, я не считаю, что в Лицее кто-то может быть лучше или хуже. Невозможно сравнивать между собой людей, а сравнивать тех, кого я повстречала в стенах Лицея, – откровенная глупость. Все они настолько самобытные, индивидуальные, неповторимые: каждый – отдельная планета. Так вышло, что с одними мне суждено было столкнуться (нелегкая судьба метеорита, при всех ее достоинствах, вроде насыщенной приключениями жизни, несет в себе некоторые сотрясения мозга и прочие глубинные метаморфозы благодаря отдельным встречам), с другими – нет, третьи задели меня мимоходом, но и этого хватило.
В то же время, когда я нахожу что-то, что кажется мне удивительным, потрясающим, и неважно, о чем идет речь: о человеческих качествах, о двух строчках из попсовой, в общем-то, песни, о разноцветных окатанных стеклышках с побережья Крыма (вот уж чего нормальные дети насобирались на жизнь вперед годам к десяти, но я-то ЭТО впервые увидела в 18)…или о сочных грушах с рынка – все, что могу, как запасливый грызун, тащу в норку – домой, к друзьям, близким, и мне всегда до икоты хочется, чтобы мою находку оценили. Наверное, это одно из самых приятных ощущений, когда ты делишься «чем-то добытым» и видишь неподдельный восторг.
То же и с людьми. Когда я «нахожу» в другом человеке что-то, что на мой, сорокин взгляд, красиво, ценно, хочется, чтобы и в этом меня абсолютно понимали. Я начинаю бесконечно пересказывать все, что связано с понравившимся человеком и никак не могу понять, почему одних «драгоценных» людей, незнакомых с «другими драгоценными», совершенно не интересуют эти «другие», сколько не распинайся.
Пару слов об Алексее Михайловиче: мне не жаль, что я у него не училась, ведь тогда метеорит «Варвара» пролетел бы планету «Николай Васильевич», а это можно считать трагедией. При том я осознаю: мимо меня прошло нечто совершенно другое, но не менее масштабное.
Пока же читателю добровольно-принудительно рекомендуется сделать следующие выводы:
Первый: автор, помимо словоблудия, страдает много чем еще, в числе прочего максимализмом, и пусть это служит ему каким-никаким оправданием на протяжении всей книги. Второй: сравнивать героев категорически запрещается – можно только любить, даже автора.
Третий: не все золото эта «сорока» (я) разглядела сразу…
Но вернемся к Фокину. Фокин, вчерашний выспускник университета, нам, детям, нравился за «близость» поколений, родителям за отношение к детям. К тому же, о нем ходили слухи. Относительно «новая» фигура в Лицее, учитель истории, совсем еще молодой – потрясающая почва для посева оригинальных и не очень теорий заговора! Из дошедшего до меня: «прятки от армии за ученическими спинами», классический пасьянс «кто с кем спит», компьютерная игра «что скрывают социальные сети».
Помню, как однажды на уроке истории в кабинет зашла симпатичная студентка: приглашала поступать в ее университет, и Фокина угораздило выйти за дверь вместе с ней. Пару часов после этого наши мальчики-отличники обсуждали, многое ли могло произойти за те пять минут, что Виктор Владимирович провел наедине с девушкой, и куда же он, бедный, записал ее номер, если телефон впопыхах забыл на столе.
С социальными сетями Фокин допустил промах, да еще какой, на первом же занятии заявив: «…И не надо искать меня во всех этих ваших ВК и ломиться в друзья. Моя личная жизнь, мои дорогие, уже не ваше дело» и тем самым сам себе подписал приговор. Промолчи он – отделался бы стандартной процедурой: нашли страничку, посмотрели, успокоились. Но подобные высказывания для детей – не что иное, как призыв к действию… Каждое 14 февраля Лицейские купидоны исправно доставляли нашему учителю стопки валентинок. Думаю, половина была от восхищенных мам, а вторая от самих купидонов – по акции.
Общий настрой Фокинских уроков сохранили Лицейские цитатники:
– Сейчас пишем контрольную. Увижу телефон…Я кому говорю! Пашенька, телефончик убери, будь добр, а не то я тебе его знаешь куда засуну…?…В портфель…
Виктор Владимирович говорил интересно, много знал, часто отходил от школьной программы, рассказывал что-то свое – про архитектуру на примере тех мест, где бывал сам, показывал фотографии, фильмы. Но в девятом классе меня интересовало только, как незамеченно пройти мимо всего, чему нас пытаются научить «против воли», а после стало не до истории… Сегодня я бы слушала и историю, и даже химию, но не только потому, что во мне вдруг проснулась «такая уж сильная тяга к знаниям». Я бы многое отдала, чтобы вернуться в Лицей ученицей.
Хорошо помню, когда в один из солнечных дней «переломанная», на костылях выбралась во дворик. С неба летел тополиный пух. Я его любила за то, что он красивый, замечательно горит и, к моему счастью, мне жить не мешал никогда.
Задрав голову, я стояла у лестницы во дворик, и смотрела, как кружатся крупные тополиные снежинки. Лучи рассекали снежинки на пушинки, я видела каждое зернышко, белую вату прошивало солнце. Было хорошо. Уроки кончились, и ничто не мешало наслаждаться одним из моментов счастья. Мне нравился дворик, нравилось, что я в Лицее и что вокруг тишина, нарушаемая разве только птичьим воркованием, нравилось, как солнце разбивается о пушинки и ресницы, нравились мягкие лучи на коже, нравилось синее небо, нравился теплый тополиный снег.
За спиной хлопнула дверь. Я знала, что на меня смотрят, и знала, кто, но решила не оборачиваться и делать вид, будто не замечаю. Я подумала, что, наверное, сейчас выгляжу очень круто: образ хоть куда, прямо пиратский капитан, сюда бы только еще трубку в зубы да кортик за пояс…
– На что это ты там смотришь?
– На пух.
– Ясно.
И дверь снова хлопнула. Фокин ушел.
«Эх, не понял он моего старого капитана..,» – подумала я и заулыбалась еще шире: «И ладно. Морскому волку не до пониманья: у него пух летит, а спичек нема». Я распахнула глаза и уставилась на свет: «Не буду щуриться. Смогу не щуриться…» – и тут же чихнула.