Чуть ли не каждый, кто хотел, мог войти во дворец. Весь первый и второй этаж, кроме личных покоев принцессы, были приспособлены для приема продавцов и покупателей обоего пола. От терпкого запаха свежеоструганных пихтовых досок першило в горле, нигде невозможно было укрыться от стука молотков. Лакеи не знали, кого слушать. Аукционисты бегали потеряв голову.
На главном крыльце в окружении штаба спекуляторов стоял дворянин, разодетый в бархат, шелк и кружева; все пальцы его были унизаны перстнями, а на шее висела драгоценная цепь. То был господин де Пероль, наперсник, тайный советник и правая рука хозяина дома. Он не слишком постарел. Господин де Пероль был все такой же худой, желтый, сутулый, а его большие, с волчьим выражением глаза все так же взывали к моде на очки. У него уже были свои прихлебатели, и он вполне их заслуживал, поскольку Гонзаго весьма щедро платил ему.
Часов около девяти, когда сутолока немножко уменьшилась, поскольку даже у спекуляторов возникает обременительная потребность подкрепиться, в ворота вошли с небольшим интервалом два человека, мало похожие на финансистов. Хотя вход был свободный, оба визитера, судя по их виду, были не вполне уверены, имеют ли они на это право. Первый весьма неловко скрывал неуверенность под нарочитой бесцеремонностью; второй же, напротив, старался держаться как можно смиренней. У обоих на боку болтались шпаги такой длины, что уже за три лье чувствовалось, что люди эти – драчуны и забияки.
Надо, правда, признать, что этот тип уже изрядно вышел из моды. Регентство искоренило наемных убийц. Теперь ежели и убивали – даже среди знати, – то лишь каким-нибудь мошенничеством. Явный прогресс, что свидетельствует в пользу новых нравов!
Тем временем наши два храбреца вмешались в толпу – первый бесцеремонно работал локтями, а второй с кошачьей ловкостью проскальзывал между кучками спекуляторов, слишком занятых собственными делами, чтобы обращать на него внимание. У наглеца, чьи продранные локти все время приходили в соприкосновение с новыми кафтанами, были чудовищные усищи, на голове утратившая форму фетровая шляпа, поля которой свисали ему на глаза; одет он был в кожаный полукафтан без рукавов и штаны, первоначальный цвет которых теперь уже стал неразрешимой загадкой. Ржавая рапира была обернута в лоскут, оторванный от плаща с плеча самого дона Сезара де Базана[35]. Этот человек прибыл из Мадрида.
У второго же, скромного и робкого, под носом торчало несколько редких белобрысых волосков. Шляпа с оторванными полями накрывала его голову, точь-в-точь как гасильник накрывает свечу. Наряд его состоял из старого полукафтана, зашнурованного на груди кожаными шнурками, латаных-перелатаных штанов и сапог, давно уже просящих каши, и наряду этому куда больше соответствовала бы висящая на поясе и лоснящаяся от частого употребления чернильница, нежели шпага. Тем не менее у него висела шпага, и она крайне смиренно – под стать хозяину – хлопала его по лодыжке.
Они оба пересекли двор, почти одновременно оказались перед дверью в центральный вестибюль, краем глаза глянули друг на друга, и каждый подумал о другом:
«Этот бедолага пришел в Золотой дом явно не ради приобретения акций».
И оба они были правы. Нацепи Робер Макер и Бертран[36] шпаги времен Людовика XIV, они выглядели бы в точности как эти изголодавшиеся и оборванные наемные убийцы. Тем не менее Макер пожалел своего коллегу, чей профиль он не мог разглядеть полностью, поскольку тот поднял воротник, дабы скрыть от посторонних глаз отсутствие сорочки.
«Это же надо впасть в такое убожество!» – мысленно сказал он себе.
А Бертран, глядя на собрата, лица которого он не мог рассмотреть, потому что его скрывала грива взлохмаченных черных волос, в доброте своего сердца подумал:
«Бедняга совершенно дошел до ручки. Как горько видеть человека, носящего шпагу, в столь ничтожном состоянии! Я-то хотя бы внешне держусь».
И он с удовлетворением оглядел лохмотья, которые почитал своим нарядом. То же проделал в этот миг Макер и решил:
«Уж я-то, во всяком случае, не вызываю сочувствия у людей!»
И он выпрямился – черт побери! – расправив плечи, гордый, как Артабан[37] в те дни, когда этот изысканный герой носил новый наряд. Лакей с наглой и высокомерной физиономией предстал на пороге. Оба одновременно подумали друг о друге:
«Ну, беднягу не пропустят!»
Макер первым оказался у дверей.
– Я, голубчик, пришел покупать! – надменно бросил он, положив руку на эфес шпаги.
– Что покупать?
– Что душа моя пожелает, милейший. Ну-ка, взгляни на меня! Я друг твоего господина и денежный человек, прах меня побери!
С этими словами он взял лакея за ухо, повернул и прошел, бросив на ходу:
– Какого черта! Неужто не ясно?
Лакей вновь обернулся к дверям и оказался лицом к лицу с Бертраном, который, учтиво стащив с головы колпак, заговорщицким тоном сообщил ему:
– Любезный, я друг господина принца. Я пришел по делу… м-м… финансовому делу.
Лакей, еще не пришедший в себя, посторонился и пропустил его. Макер, уже прошедший в первую залу, бросал вокруг презрительные взгляды, бормоча:
– Неплохо. Тут живут, ни в чем не нуждаясь.
А Бертран, шедший сзади, пришел к такому выводу:
«Для итальянца господин Гонзаго устроился совсем недурно».
Оба они оказались в одном и том же конце залы. Макер заметил Бертрана.
– Вот так так! – воскликнул он. – Ни за что бы не поверил. Этот все-таки пробрался. Ризы Господни, что за вид!
И он рассмеялся от всего сердца.
«Честное слово, он смеется надо мной, – подумал Бертран. – Невероятно».
И, отвернувшись, он принялся хохотать, пробормотав:
– Он великолепен!
Макер же, видя, как тот смеется, нахмурился, и у него возникла мысль:
«Тут же ярмарка, торг. А вдруг это чучело прикончил на улице какого-нибудь откупщика? Вдруг у него полны карманы? Раны Христовы, что-то меня подмывает завязать с ним беседу».
А Бертран в это время размышлял:
«Сюда ведь приходит самый разный народ. Как известно, не ряса делает монахом. Кто знает, а ну как этот страшила вчера кого-нибудь ограбил? А ну как его карманы битком набиты добрыми экю? Что-то мне подсказывает, что неплохо бы с ним свести знакомство».
Макер сделал шаг вперед.
– Сударь… – произнес он, сдержанно поклонившись.
– Сударь… – одновременно с ним произнес Бертран, склоняясь почти до земли.
В ту же секунду они выпрямились, словно внутри них сработала пружина. Бертран был потрясен акцентом Макера, Макер вздрогнул, услышав носовой выговор Бертрана.
– Битый туз! – вскричал Макер. – Да никак это дорогуша Галунье!
– Плюмаж! Плюмаж-младший! – запричитал нормандец, чьи глаза привычно наполнились слезами. – Тебя ли я вижу?
– Ризы Господни, конечно меня! Обними меня, золотце мое!
И он распахнул объятия. Галунье бросился ему на грудь. Слившись в объятии, они смахивали на большую кучу тряпья. Они долго так стояли. Их чувства были искренни и глубоки.
– Ну хватит, – сказал наконец Плюмаж. – Скажи что-нибудь, чтобы я услышал твой голос, плутишка.
– Девятнадцать лет разлуки! – пробормотал Галунье, вытирая рукавом слезы.
– Убей меня бог! – воскликнул гасконец. – Да у тебя никак платка нету?
– Украли в этой толкучке, – безмятежно сообщил бывший его помощник.
Плюмаж принялся рыться в карманах, но, разумеется, ничего не обнаружил.
– Что за черт! – возмущенно бросил он. – Сколько же на свете ворья! Да, золотце мое, девятнадцать лет… Мы оба были молоды.
– Возраст любовных безумств! Увы, мое сердце еще не постарело.
– Да и я пью не меньше, чем тогда.
И они опять принялись разглядывать друг друга.
– Право же, мэтр Плюмаж, – с сожалением промолвил Галунье, – годы не украсили вас.
– Ежели честно, старина Галунье, – тут же парировал провансальский гасконец, – то как мне ни огорчительно говорить это, но должен признать: ты стал еще уродливей, чем прежде.
Брат Галунье со сдержанным высокомерием улыбнулся и заметил:
– К счастью, дамы придерживаются иного мнения. И все же, постарев, ты сохранил великолепную осанку: шаг решительный, грудь колесом, плечи расправлены. Я, как только заметил тебя, сразу подумал: черт побери, вот дворянин важного вида!
– И я тоже, сокровище мое, и я тоже! – прервал его Плюмаж. – Увидел тебя, и моя первая мысль была: «Эк хорошо держится этот кавалер!»
– Что ж ты хочешь? – жеманясь, отвечал нормандец. – Ежели общаешься с прекрасным полом, приходится следить за собой.
– Да, а куда же ты делся после того дела?
– После дела во рву замка Келюс? – переспросил Галунье, невольно понизив голос. – Лучше не вспоминай. У меня до сих пор перед глазами пылающий взор Маленького Парижанина.
– Ризы Господни! Даже ночь не стала помехой. Видно было, как у него сверкают глаза.
– А как он дрался!
– Восемь трупов во рву!
– Не считая раненых.
– Ризы Господни, а какой град ударов! На это стоило посмотреть. И порой я думаю: если бы мы честно, как люди, сделали выбор, бросили бы в лицо Перолю деньги и встали рядом с Лагардером, Невер остался бы жив и судьба наша устроилась бы.
– Да, ты прав, – с тягостным вздохом согласился Галунье.
– Надо было не пуговицы надевать на острия шпаг, а защитить Лагардера, нашего любимого воспитанника.
– Нашего господина, – добавил Галунье, невольно сдернув с головы колпак.
Гасконец пожал ему руку, и некоторое время они задумчиво молчали.
– Ну, что сделано, то сделано, – наконец промолвил Плюмаж. – Не знаю, золотце, как сложилось у тебя, но мне это дело счастья не принесло. Когда ребята Каррига обстреляли нас из карабинов, я отступил в замок. А ты куда-то пропал. Пероль обещаний не сдержал и назавтра выпроводил нас под предлогом, что, мол, наше присутствие в тех краях только подкрепит уже возникшие подозрения. Что ж, все правильно. Нам заплатили не то чтобы хорошо, но и не плохо, и мы разбежались. Я перешел границу и на всем пути расспрашивал о тебе. Никаких известий! Сперва я устроился в Памплоне, потом в Бургосе, затем в Саламанке. Дошел до Мадрида…
– Все-таки хорошая страна!
– Кинжал там ценится больше, чем шпага. В этом она похожа на Италию, которая, не будь у нее этого недостатка, была бы сущим раем. Из Мадрида я отправился в Толедо, из Толедо в Сьюдад-Реаль, а потом, устав от Кастилии, где у меня без моей вины возникли неприятности с алькальдами, перебрался в королевство Валенсия. Ризы Господни! Я попил там доброго вина от Мальорки до Сегорбы. А прибыл я туда, чтобы услужить старому лиценциату, который хотел отделаться от одного своего родственника. Валенсия – стоящая страна. На всех дорогах между Тортосой, Таррагоной и Барселоной тьма-тьмущая дворян… но у всех пустые карманы и длиннющие шпаги. В конце концов без единого мараведи я перевалил через горы. Я почувствовал: меня зовет голос родины. Вот, голубок, вся моя история.
Гасконцу больше нечего было рассказать.
– Ну а ты-то, бродяга, как? – поинтересовался он.
– Я, – отвечал нормандец, – удирал от конников Каррига чуть ли не до Баньер-де-Люшона. Я тоже подумывал отправиться в Испанию, но встретил бенедиктинца, которому понравилась моя благообразная внешность, и он взял меня на службу. Он направлялся в Кель на Рейне, чтобы получить какое-то наследство по поручению своего монастыря. Кажется, я увел его чемодан и сундук, да и деньги, по-моему, тоже.
– Плутишка, – ласково прокомментировал гасконец.
– Пришел я в Германию. Вот уж разбойничья страна! Ты говоришь – кинжал? Но кинжал хотя бы стальной. А там они дерутся только пивными кружками. В Майнце жена одного трактирщика очистила меня от дукатов бенедиктинца. Она была прехорошенькая и так меня любила… Ах, друг мой Плюмаж, – вздохнул Галунье, – ну за что мне такое несчастье, почему я так нравлюсь женщинам? Не будь их, я мог бы купить себе домик в деревне, чтобы спокойно жить в старости, маленький садик, лужок, на котором цвели бы розовые маргаритки, ручеек, а на нем мельница…
– А на мельнице мельничиха, – ввернул гасконец. – Ты чересчур влюбчив.
Галунье ударил себя кулаком в грудь.
– Страсти! – воскликнул он, возведя очи горе. – Страсти превращают жизнь в пытку и не дают молодому человеку отложить на черный день!
Высказав это здравое замечание, брат Галунье продолжал:
– Подобно тебе, я менял город за городом в этой плоской, жирной, глупой и нудной стране. Что я там видел? Худющих, желтых, как шафран, студентов, дураков-поэтов, завывающих при свете луны, ожиревших бургомистров, ни у одного из которых нету племянника, жаждущего, чтобы дядюшка преждевременно отошел в лучший мир, церкви, где не поют мессу, женщин… нет, не могу ничего худого сказать о представительницах прекрасного пола, чьи прелести усладили и сломали мою жизнь, наконец, жилистое мясо и пиво вместо вина.
– Битый туз! – решительно изрек Плюмаж. – Ноги моей никогда не будет в этой дрянной стране.
– Я повидал Кёльн, Франкфурт, Вену, Берлин, Мюнхен и еще множество других городов и всюду встречал компании молодых людей, распевающих заунывные песни. Точь-в-точь как ты, я вдруг ощутил тоску по родине, пересек Фландрию, и вот я здесь.
– Франция! – воскликнул Плюмаж. – Нет ничего лучше Франции, малыш!
– Благороднейшая страна!
– Родина вина!
– Отчизна любви! – Но тут Галунье прервал лирический дуэт, который они исполняли с одинаковым воодушевлением, и спросил: – Дорогой мэтр, а только ли полное отсутствие мараведи вкупе с любовью к отчизне заставило тебя пересечь границу?
– А тебя только ли тоска по родине?
Брат Галунье покачал головой, Плюмаж опустил глаза.
– Была и другая причина, – сказал он. – Как-то вечером, завернув за угол, я нос к носу столкнулся… Догадался с кем?
– Догадался, – ответил Галунье. – После такой же встречи я, смазав пятки, удрал из Брюсселя.
– Увидев его, дорогуша, я понял, что воздух Каталонии вреден для меня. Но свернуть с дороги Лагардера ничуть не стыдно!
– Стыдно или не стыдно – я не могу сказать, но благоразумно, это уж точно. Ты знаешь судьбу наших сотоварищей, участвовавших в деле у замка Келюс?
Задавая этот вопрос, Галунье опять же невольно понизил голос.
– Да, – кивнул гасконец, – знаю. Наш мальчик заявил: «Вы все умрете от моей руки!»
– Начало уже положено. В нападении нас участвовало девятеро, считая капитана Лоррена, вожака разбойников. О его людях я не говорю.
– Девять отменных шпаг, – задумчиво произнес Плюмаж. – И все они вышли из этого дела пусть раненые, с отметинами, залитые кровью, но живые.
– Штаупиц и капитан Лоррен погибли первыми. Штаупиц был из хорошего рода, хотя выглядел мужланом. Капитан Лоррен был военный, и испанский король дал ему полк. Штаупиц погиб у стен собственного замка под Нюрнбергом. Он был убит ударом между глаз.
И Галунье пальцем показал у себя на лбу куда.
Плюмаж инстинктивно повторил его жест и продолжал:
– Капитан Лоррен был убит в Неаполе ударом между глаз. Раны Христовы! Для тех, кто знает и помнит, это все равно что знак мстителя.
– Остальные преуспели, – подхватил Галунье, – потому что господин Гонзаго не оставил своими милостями никого, кроме нас. Пинто женился на даме из Турина, Матадор держал фехтовальную академию в Шотландии, Жоэль де Жюган купил дворянство где-то в глуши Нижней Нормандии.
– Да-да, – кивнул Плюмаж, – они были спокойны и довольны. Но Пинто был убит в Турине, Матадор был убит в Глазго.
– А Жоэль де Жюган, – продолжил брат Галунье, – был убит в Морле. И все одним и тем же ударом!
– Ударом Невера, черт возьми!
– Да, страшным ударом Невера!
Они разом замолкли. Плюмаж приподнял поникшие поля шляпы, чтобы стереть пот со лба.
– Остается еще Фаэнца, – наконец промолвил он.
– И Сальданья, – дополнил брат Галунье.
– Гонзаго много сделал для них. Фаэнца теперь шевалье.
– А Сальданья барон. Но придет и их черед.
– Немножко раньше, немножко позже наступит и наш, – прошептал гасконец.
– И наш, – вздрогнув, шепотом подтвердил Галунье.
Плюмаж приосанился.
– Знаешь, дорогуша, – произнес он тоном человека, примирившегося с судьбой, – перед тем как рухнуть на мостовую или на траву с дыркою между бровей – я ведь понимаю, что победить его не смогу, – знаешь, что я ему скажу? А скажу я, как когда-то: «Эх, малыш, пожми мне только руку и, чтобы я умер со спокойной душой, прости старика Плюмажа!» Ризы Господни, именно так я и скажу.
Галунье не смог удержаться от гримасы.
– Я тоже постараюсь, чтобы он хоть поздно, но простил меня, – сказал он.
– Желаю удачи, золотце. А пока что он изгнан из Франции. Можно быть уверенным, что в Париже мы его не встретим.
– Можно, – повторил Галунье, но не слишком убежденно.
– Одним словом, в мире это единственное место, где меньше всего шансов повстречать его. Поэтому я здесь.
– И я тоже.
– И еще я хочу напомнить о себе господину Гонзаго.
– Да уж, он кое-что нам задолжал.
– Сальданья и Фаэнца окажут нам протекцию.
– И мы станем важными господами, как они.
– Раны Христовы! Из нас с тобой получатся неплохие щеголи, дорогуша!
Гасконец крутанулся на каблуке, а нормандец весьма серьезно заметил:
– Мне идут роскошные наряды.
– Когда я пришел к Фаэнце, – сообщил Плюмаж, – мне объявили: «Господин шевалье отсутствуют». Отсутствуют! – повторил он, пожав плечами. – Господин шевалье! А я ведь помню те времена, когда он юлил передо мною.
– Когда я явился в дом к Сальданье, – подхватил Галунье, – здоровенный лакей презрительно смерил меня взглядом и процедил: «Господин барон не принимает».
– Эх, – крякнул Плюмаж, – когда у нас тоже появятся верзилы-лакеи, мой, черт побери, будет груб, как подручный палача.
– Ах, – вздохнул Галунье, – мне хотя бы домоправительницу!
– Все у нас будет, дорогуша, прах меня побери! Если я верно понимаю, ты еще не встречался с господином де Перолем?
– Нет, я хочу обратиться прямо к принцу.
– Говорят, у него теперь миллионы.
– Миллиарды! Ведь этот дворец называют Золотым домом. Я не гордый и готов стать, если нужно, финансистом.
– Ты что! Финансистом?
Этот вопль возмущения невольно вырвался из благородного сердца Плюмажа-младшего. Но он тут же спохватился и добавил:
– Да, это ужасное падение. Но если это правда, мой голубок, что тут делают состояния…
– Ты еще сомневаешься! – с энтузиазмом вскричал Галунье. – Неужто ты ничего не знаешь?
– Я много чего слышал, да только не верю в чудеса.
– Придется поверить. Тут сплошные чудеса. Тебе не доводилось слышать про горбуна с улицы Кенкампуа?
– Это о том, который предоставлял свой горб индоссантам[38] акций?
– Не предоставлял, а сдавал внаем в течение двух лет и, говорят, заработал на этом полтора миллиона ливров.
– Не может быть! – воскликнул гасконец и расхохотался.
– Напротив, может, и даже очень, потому что теперь он женится на графине.
– Полтора миллиона! – повторил Плюмаж. – И заработал горбом! Силы небесные!
– Ах, дружище, – порывисто произнес Галунье, – мы потеряли на чужбине лучшие годы и все же вовремя прибыли сюда. Здесь, представь себе, нужно только нагнуться, чтобы поднять. Это просто какой-то чудесный лов рыбы. Завтра луидоры пойдут по шесть су. По пути сюда я видел, как мальчишки играли в бушон[39] серебряными экю в шесть ливров.
Плюмаж облизал губы.
– А сколько может стоить, – поинтересовался он, – в эти благословенные времена удар шпагой, нанесенный точно, умело и по всем правилам искусства?
Плюмаж выпятил грудь, громко притопнул правой ногой и сделал глубокий выпад. Галунье скосил глаз.
– Тише! – сказал он. – Не шуми. Люди идут. – И, склонившись к уху Плюмажа, прошептал: – Думаю, что и сейчас недешево. Надеюсь не позже чем через час узнать цену из уст самого господина Гонзаго.
Зала, где мирно беседовали нормандец и гасконец с примесью провансальца, находилась в центре главного здания. Ее окна, затянутые тяжелыми фламандскими гобеленами, выходили на узенькую полоску травы, огражденную трельяжем, которая отныне получила пышное название «личный сад госпожи принцессы». В отличие от других помещений первого и второго этажа, уже наводненных рабочими, здесь пока еще ничто не подверглось переделке.
То была парадная гостиная княжеского дворца, обставленная богатой, но строгой мебелью. Гостиная, которой пользовались только для празднеств и представлений, о чем свидетельствовало находящееся напротив гигантского камина черного мрамора возвышение, застеленное турецким ковром; из-за этого возвышения зала приобретала совершенно судебный вид.
И действительно, здесь в те времена, когда знать решала судьбы королевства, не раз собирались представители прославленных домов – Лотарингского, Шеврёз, Жуайёз, Омаль, Эльбёф, Невер, Меркёр, Майеннского, Гизов. И только полным смятением, царящим во дворце Гонзаго, можно объяснить то, что наши два храбреца сумели пройти сюда. И надо сказать, тут они оказались в самом тихом и спокойном месте.
До завтрашнего дня зала эта должна была оставаться нетронутой. Сегодня тут состоится торжественный семейный совет, и только завтра она будет отдана на растерзание плотникам, которые выстроят в ней клетушки.
– Да, кстати, о Лагардере, – заговорил Плюмаж, когда шум потревоживших их шагов отдалился. – Когда ты встретился с ним в Брюсселе, он был один?
– Нет, – ответил Галунье. – А ты, когда столкнулся с ним в Барселоне?
– Тоже нет.
– С кем он был?
– С девушкой.
– Красивой?
– Очень.
– Интересно. Когда я встретил его во Фландрии, он тоже был с очень красивой молоденькой девушкой. А ты не помнишь, каковы были манеры, лицо, наряд той девушки?
Плюмаж ответил:
– Лицо, манеры, наряд прелестной испанской цыганки. А у твоей?
– Манеры скромные, ангельское личико, наряд благородной девицы.
– Интересно, – в свой черед произнес Плюмаж. – А сколько ей могло быть примерно лет?
– Столько же, сколько было бы унесенному ребенку.
– Второй тоже. Но ведь мы с тобой, золотце, кое о чем позабыли. К тем, кто ждет своей очереди, то есть к нам обоим, к шевалье Фаэнце и барону Сальданье, мы не причислили ни господина де Пероля, ни принца Гонзаго.
Отворилась дверь, и Галунье успел только бросить:
– Ежели доживем, увидим.
Вошел слуга в пышной ливрее, сопровождаемый двумя рабочими с измерительными инструментами. Он был до того озабочен, что даже не обратил внимания на Плюмажа с Галунье, и те сумели незаметно скользнуть в нишу окна.
– Поторопитесь! – распорядился лакей. – Наметьте все для завтрашней работы. Четыре фута на четыре.
Рабочие тут же принялись за дело. Один измерял, второй проводил мелом линии и писал номера. Первым был поставлен номер 927, а далее шло по порядку.
– Дорогуша, кой черт они тут делают? – поинтересовался гасконец, выглянув из укрытия.
– Ты что, не знаешь? – удивился Галунье. – Эти линии показывают, где будут поставлены перегородки, а номер девятьсот двадцать семь говорит, что в доме господина Гонзаго продана уже почти тысяча клетушек.
– А для чего эти клетушки?
– Чтобы делать золото.
Плюмаж широко раскрыл глаза. Брат Галунье растолковал ему, какой драгоценный подарок недавно сделал Филипп Орлеанский своему сердечному другу.
– Как! – ахнул гасконец. – Каждая из этих каморок стоит больше, чем ферма в Босе или в Бри?[40] Друг мой, друг мой, мы просто должны примкнуть к достойнейшему господину Гонзаго!
А измерения и разметка тем временем шли своим чередом. Лакей заметил рабочему:
– Номера девятьсот тридцать пять, девятьсот тридцать шесть и тридцать семь вы сделали слишком большими. Не забывайте, каждый дюйм стоит золота.
– Рай и святители! – пробормотал Плюмаж. – Что же, эти бумажки и впрямь так дорого стоят?
– Настолько, – отвечал Галунье, – что золото и серебро скоро не будут стоить ничего.
– Презренные металлы! И поделом им, – мрачно произнес гасконец и тут же изрек: – Черт побери, видно, у меня неистребимая привычка, но я сохраняю слабость к пистолям.
– Номер девятьсот сорок один, – объявил лакей.
– Осталось только два с половиной фута, – сообщил отмерявший рабочий. – На полную не хватает.
– Ничего, – заметил Плюмаж, – клетка пойдет какому-нибудь тощавому.
– Плотники придут сразу после совета.
– Какого еще совета? – удивился Плюмаж.
– Попытаемся узнать. Когда знаешь, что происходит в доме, считай, что дело здорово продвинулось.
Выслушав это безмерно справедливое высказывание, Плюмаж ласково потрепал Галунье по подбородку, подобно любящему отцу, обнаружившему, что его сынок начинает проявлять сообразительность.
Лакей и рабочие вышли. Но тут же из вестибюля донесся громкий, нестройный хор голосов, выкрикивающих:
– Мне! Мне! Я записался! Давайте по справедливости!
– Ну вот, – буркнул Плюмаж. – Опять что-то новенькое.
– Успокойтесь! Ради бога, успокойтесь! – прозвучал на пороге залы властный голос.
– Господин де Пероль! – шепнул брат Галунье. – Не высовываемся!
Они еще глубже втиснулись в нишу окна и задернули занавеску.
Господин де Пероль вступил в залу, сопутствуемый, а верней будет сказать, стиснутый толпой просителей – просителей весьма редкой и драгоценной породы, которые умоляли взять у них золото и серебро в обмен на дым.
Одет господин де Пероль был исключительно богато. В волне кружев, скрывающих его тощие руки, сверкали бриллианты.
– Господа! Господа! – повторял он, обмахиваясь платком с каймой из алансонских кружев. – Держитесь подальше. Вы, право же, утрачиваете почтение.
– Ах, плут! Он просто великолепен, – вздохнул Плюмаж.
– Жох! – определил его одним словом Галунье.
Да, тут мы согласны. Пероль был жох. Своей тростью он пытался раздвинуть толпу живых, ходячих денег. Справа и слева от него шли два секретаря с неимоверных размеров записными книжками.
– Да блюдите хотя бы собственное достоинство! – с укоризной произнес он, стряхивая с мехельнского жабо крошки испанского табака. – Неужто вы не можете сдержать страсть к наживе?
И он сделал такой жест, что наши мастера шпаги, разместившиеся, подобно истинным ценителям искусства, в закрытой ложе, едва удержались от рукоплесканий. Однако торговцы, окружавшие господина де Пероля, не сумели в той же мере оценить его.
– Мне! – продолжали кричать они. – Я первый! Теперь моя очередь!
Пероль остановился и изрек:
– Господа!
Все тотчас смолкли.
– Я просил вас успокоиться, – продолжил он. – Я представляю здесь особу господина принца Гонзаго. Я его управляющий. Однако я вижу, что кое-кто позволил себе остаться в шляпе.
В тот же миг все шляпы словно ветром сдуло.
– Вот так-то лучше, – одобрил Пероль. – Господа, я имею сообщить вам следующее…
– Тихо! Тихо! – раздались голоса.
– Конторки в этой галерее будут построены и распределены завтра.
– Браво!
– Это все, что у нас осталось. Больше ничего нет. Все прочее, кроме личных покоев монсеньора и покоев госпожи принцессы, уже занято.
И Пероль поклонился.
Хор опять завел:
– Мне! Я записан! Черт возьми, я не позволю обойти себя!
– Да не толкайтесь!
– Вы задавите женщину!
Да, там были и женщины, прабабушки нынешних уродливых дам, что в наши дни пугают в два часа пополудни прохожих на подходах к Бирже.
– Наглец!
– Невежа!
– Нахал!
Затем раздались проклятия и визг дам-финансисток. Похоже, они вот-вот должны были вцепиться друг другу в волосы. Плюмаж и Галунье высунулись, чтобы лучше видеть свалку, но в этот миг двери за возвышением распахнулись настежь.
– Гонзаго! – шепнул гасконец.
– Миллиардер! – дополнил нормандец.
И оба машинально обнажили головы.
Действительно, на помосте появился Гонзаго в сопровождении двух молодых дворян. Он был все так же красив, хотя ему уже шел пятый десяток. При высоком росте он сохранил поразительную гибкость. На лбу его не было видно ни единой морщины; густые, черные как смоль волосы ниспадали кудрями на черный же бархатный кафтан самого простого покроя.
Богатство его наряда не имело ничего общего с богатством наряда Пероля. Его жабо стоило пятьдесят тысяч ливров, а бриллианты на орденской цепи, которая едва выглядывала из-под голубого атласного камзола, – не меньше миллиона.
Молодые дворяне, что сопровождали принца, шелапут де Шаверни, его родственник по линии Неверов, и младший де Навайль, были в пудреных париках и с мушками на лице. То были очаровательные молодые люди, чуточку женственные, немножко уже утомленные, но, невзирая на ранний час, успевшие поднять дух капелькой шампанского; шелка и бархат они носили с великолепной небрежностью.
Де Навайлю было уже лет двадцать пять, маркизу де Шаверни недавно исполнилось двадцать. Они остановились, взглянули на толкотню и разразились искренним смехом.
– Господа, господа, – сняв шляпу, уговаривал Пероль, – имейте хотя бы уважение к его светлости принцу!
Толпа, готовая уже схватиться врукопашную, затихла как по мановению волшебной палочки; все кандидаты на обладание клетушками дружно склонились в поклоне, все дамы присели в реверансе. Гонзаго приветствовал их, помахав рукой, и бросил:
– Поторопитесь, Пероль, мне нужна эта зала.
– Ну и образины! – промолвил маленький Шаверни, в упор лорнируя толпу.
Навайль расхохотался так, что у него слезы выступили на глазах, и только и смог повторить:
– Образины!
Пероль подошел к принцу.
– Они уже доведены до белого каления, – шепнул он, – и заплатят, сколько мы пожелаем.
– Пустите на торги! – закричал Шаверни. – Вот будет потеха!
– Помолчите, сумасброд! – одернул его Гонзаго. – Мы здесь не за столом.
Однако предложение показалось ему удачным, и он сказал:
– Ну что ж, торги так торги. Какую назначить цену?
– Пятьсот ливров в месяц за четыре фута на четыре, – ответил Навайль, убежденный, что это безумная цена.
– Тысяча в неделю, – перебил его Шаверни.
– Пусть будет полторы тысячи, – решил Гонзаго. – Начинайте, Пероль.
– Господа, – обратился тот к жаждущим, – поскольку эти места последние, и притом лучшие, мы предоставим их тем, кто больше предложит. Итак, номер девятьсот двадцать семь, полторы тысячи ливров!
По толпе прошел ропот, но никто не принял цены.
– Черт побери, кузен, – бросил Шаверни, – придется мне вам помочь. – И он крикнул: – Две тысячи ливров!
Претенденты с тоской переглядывались.
– Две с половиной! – во все горло выкрикнул Навайль.
Солидные кандидаты были потрясены и растеряны.
– Три тысячи! – раздался сдавленный голос толстого торговца шерстью.
– Принято! – поспешно сказал Пероль.
Гонзаго бросил на него разъяренный взгляд.
Да, Перолю недоставало полета ума. Он боялся, что у человеческого безумия есть предел.
– Ну и ну! – пробормотал Плюмаж.
Галунье стоял, молитвенно сложив руки. Он смотрел и слушал.
– Номер девятьсот двадцать восемь, – назвал управляющий.
– Четыре тысячи ливров, – небрежно произнес Гонзаго.
– С ума сбрендить! – ахнула перекупщица в туалете, купленном за двадцать тысяч луидоров, в котором ее племянница недавно венчалась с графом. Деньги эти она нажила на улице Кенкампуа.
– Беру! – крикнул аптекарь.
– Даю четыре с половиной! – надбавил торговец скобяным товаром.