bannerbannerbanner
Анук, mon amour…

Виктория Платова
Анук, mon amour…

Полная версия

Запах моей собственной крови, сочащейся из носа.

Именно здесь меня и поджидает главное унижение, главное разочарование: моя кровь пахнет только кровью. Кровью, и больше ничем: ни миндалем, ни ванилью, ни смородиной, ни гибискусом. Анук умерла бы со смеху. Или влепила бы мне что-нибудь похожее на: «Я так и знала, ничего интересного в тебе нет…»

– Я так и знала, – говорит Анук.

Я не вижу ее глаз, скорее всего, они рассеянно прыгают по строчкам книги, лежащей у нее на коленях. Когда Анук не шляется по окрестностям, не отирается на бойне, не отсиживается на чердаке, – ее почти всегда можно застать здесь, на веранде, с этой чертовой, поблекшей от старости, книгой в руках. Книга всегда открыта ровно посередине, и я уже успел зазубрить ее название: «Ключ к герметической философии». Из всех слов мне понятно лишь одно-единственное – «ключ». И это слово как нельзя более подходит самой Анук.

Она и есть ключ. Ключ ко всему, Анук, моя девочка.

– Я так и знала, что тебе когда-нибудь расквасят физиономию…

– Тогда спроси у меня из-за чего…

– И спрашивать не буду. Потому что ты – это ты.

– Нет. Потому что ты – это ты. Дура дурацкая.

Анук пожимает плечами. Ее нисколько не волнуют мой распухший нос, синяк под глазом и багровая шишка на лбу. И только теперь я понимаю, что Анук не нужна верность, а предательство она и вовсе счастливо не заметит.

– Может, я и дура, но морду начистили тебе, – веселится Анук. – Зачем ты только ходишь туда?

– Ни за чем…

Она делает это ровно за секунду до того, как я решаюсь об этом подумать: срывает цветок гибискуса и мнет его в пальцах. А потом бросает сморщенные лепестки в книгу и с шумом захлопывает ее.

– Ты и читать-то не умеешь! – наконец-то выпаливаю я давно заготовленную фразу. – И вообще – ты сумасшедшая. Все так говорят.

– А ты? Ты тоже так говоришь? – Анук совершенно спокойна.

– Нет… – почему-то страшно пугаюсь я. – Нет! Ты что…

Фиалковые глаза смотрят на меня. Нет, не так: фиалковые глаза смотрят сквозь меня. И это самый рассеянный взгляд из всех рассеянных взглядов Анук.

– А ты скажи то же самое. Правда, скажи…

– Нет… Ты что?!.

Анук легко огибает меня, легко касается шрама на затылке и уходит – унося с собой запах гибискуса. И все остальные запахи заодно. Нет, не так: запахи устремляются за ней подобно отаре глупых овец, устремляющихся за вожаком. Потом, не догнав Анук, они все же возвращаются – нехотя, хромая на обе ноги, ворча и ругаясь. И мне на долю секунды кажется, что они грызутся между собой за право обладать Анук, за право присвоить ее себе. И мне на долю секунды кажется, что за право присвоить ее себе я и сам отдал бы все на свете.

Но обладать Анук невозможно, как невозможно больше терпеть издевательства одноклассников и запах собственной крови, удручающе однообразный. Все меняется в тот день, когда я, сжав зубы, следую совету Анук.

– У нее и правда не все дома, и кончит она в психушке.

Капитуляция происходит все там же, у навязшей в зубах стены – в дальнем углу школьного двора. Она вовсе не выглядит унизительной, к тому же условия, на которых отныне существует побежденная сторона, можно назвать идеальными: я перестаю быть изгоем. Я становлюсь таким, как все. Таким, как все.

Что уж тут поделать – либо ты выбираешь Анук, либо ты выбираешь все остальное.

Выбрав остальное, я сразу же получаю свору приятелей; футбол на пустыре – у западной оконечности поселка; казаков-разбойников в роще из пиний – у южной оконечности поселка. Я получаю право подкладывать кнопки на стулья, натирать доску воском, курить в туалете, измерять линейкой член, мочиться на географические карты (это получается у меня лучше всего, по дальности струи и точности попадания мне нет равных).

Я больше не думаю о запахах, я больше не вспоминаю об «Arsmoriendi», вернее – я стараюсь не думать и не вспоминать. И у меня почти получается. Почти – но только до тех пор, пока я не натыкаюсь на Анук. Именно так: на Анук я могу только наткнуться. Мы не видимся днями, иногда – неделями, хотя по-прежнему спим в одной комнате. Я не знаю (теперь уже не знаю), что снится Анук. Мои же сны больше похожи на кошмары, они всегда начинаются и заканчиваются одинаково: с чайной жестянки, украшенной лирохвостами. Иногда я сижу в ней – в позе зародыша, скрючившись, сгорбившись, свернувшись в тугую петлю. Иногда я разбиваю лоб о тонкие стенки: в кошмарах они вовсе не кажутся тонкими и сложены из тех же красноватых камней, что и бойня. Иногда я пытаюсь попасть в жестянку, но крышка не поддается, а роза ветров в левом верхнем углу причудливо меняет очертания: ее лучи становятся похожи на лезвие дедова ножа. И я знаю, знаю, куда нацелено лезвие!.. По лабиринтам кошмаров я брожу в полном одиночестве – в полном одиночестве, среди вещей, значение которых мне непонятно. Но все они как-то связаны с Анук. Или со снами самой Анук… Ну да, это вещи из снов Анук, они просачиваются в мои кошмары сквозь узкую щель шрама на затылке. Жаль, что я понимаю это слишком поздно. Я понимаю это лишь тогда, когда Анук исчезает.

Она умеет исчезать как никто – Анук, моя девочка.

Я смутно помню день, из которого исчезает Анук. Он теряется в засаленной колоде таких же дней: трефовая десятка – мы с моим дружком Нодаром с упоением дрочим в пиниевой роще на невесть как попавший в наши края журнал «Плейбой» (Нодар погибнет чуть позже, на войне, в которой потонул и наш поселок, – но это совсем другая карта). Семерка пик – я на спор целую толстуху Мириам, дочку директрисы (и по совместительству – химички), я целую ее и даже не получаю за это по морде. Бубновый валет – нашего историка (и по совместительству преподавателя физкультуры), светлоглазого красавца Тельмана, находят повесившимся в собственном сарае; веревка перекинута через толстую балку, на которой сидят нахохлившиеся куры…

И, наконец, дама червей.

Дама червей – день, из которого исчезает Анук. Хотя для этого события больше подошел бы джокер. Тот самый, его вытянул напоследок Диллинджер – за несколько десятилетий до рождения Анук…

Я понимаю, что ее больше нет, когда возвращаюсь домой: в сумерках, насквозь пропитанных инжиром, туманом и козьим молоком. Дом выглядит как обычно, сад выглядит как обычно, – необычной кажется лишь навалившаяся на меня странная пустота. Она приходит ниоткуда и сосет, сосет мне сердце. Я бессильно опускаюсь на ступеньки веранды и прижимаю ладонь к шраму на затылке. От него-то – горящего, растерянного, – я и узнаю: Анук больше нет.

Анук больше нет, она ушла, она бросила меня – оставила, покинула.

Она не взяла из Дома, в котором прожила неполных шестнадцать лет, ровным счетом ничего. Или – почти ничего: старый свитер, шерстяная юбка и «Ключ к герметической философии» не в счет. Спустя пару дней я обнаруживаю пропажу дедова ножа, сверчки и раковины так и не смогли расстаться с Анук. Но, в конце концов, она имеет право на этот нож, что уж тут поделаешь…

Исчезновение сумасшедшей Анук занимает умы жителей поселка гораздо меньшее время, чем самоубийство Тельмана, – всего-то пару месяцев на стыке поздней весны и раннего лета. Ранним летом появляется новая пища для разговоров: а ну как между двумя этими событиями существует связь? Находятся даже свидетели, которые видели Тельмана и Анук вместе: у заброшенной плотины, у пиниевой рощи, у ручья при бойне. Свидетелям – слепому на один глаз Автандилу и толстухе Мириам (безответная любовь к Тельману так и не заставила ее похудеть) – верят безоговорочно. Настолько безоговорочно, что мне приходится отдуваться за Анук: поселковый милиционер Ваха снимает показания с меня и с деда, единственных родственников пропавшей. Все заканчивается кувшином вина, – дед и Ваха распивают его на веранде. Тем самым кувшином, который дед закопал в саду в день, когда сверчки с раковинами отделили нас с Анук друг от друга. Тем самым кувшином, который должен был стоять на столе в день нашего шестнадцатилетия.

Это означает лишь одно: дед больше не верит в возвращение Анук.

Никто не верит в возвращение Анук.

Я тоже не верю в возвращение Анук, но я, во всяком случае, знаю, что она – жива. Я знаю это точно. Если бы было по-другому – шрам сиамского братца шепнул бы мне об этом.

Как бы то ни было, лето проходит в тоске по Анук.

Эта неясная, саднящая тоска ссорит меня с Нодаром: чертов сукин сын как-то проговаривается, что жалеет лишь об одном – он не трахнул Анук. Переспать с ненормальной – не самая хреновая сексуальная фантазия… Ты ведь не был бы против, Гай? Дурацкий вопрос стоит моему приятелю зуба, а мне – ребра. И нам обоим – многолетней дружбы, Анук бы этого никогда не оценила.

Не оценила бы она и того факта, что (благодаря усилиям Автандила, Мириам и завсегдатаев поселкового магазинчика, в котором оптом и в розницу отпускаются слухи) имя ее становится почти легендарным. Ей приписывают двухлетней давности падеж скота, прошлогодний сход селевого потока в тридцати километрах от поселка, лунное затмение, случившееся в январе. Ей приписывают смерть не только Тельмана, но и смерть братьев Костакисов, Яниса и Тео, хотя давно известно, что оба бесшабашных грека свалились в пропасть на своей раздолбанной старой «Татре». И даже в смерти любимой коровы слепого на один глаз Автандила виноватой оказывается Анук.

Но исчезновение Анук имеет и свои положительные стороны: мне перестают сниться кошмары. Мне вообще перестает что-либо сниться: пустые коридоры снов оказываются восхитительно стерильными, в них больше нет вещей Анук, а своими я так и не успел обзавестись. Или – не смог. В любом случае смириться с этим гораздо легче, чем с потерей самой Анук.

И я смирился, я перестал надеяться, что они вернутся – мои сны, – хотя все время ждал их возвращения. И они вернулись. Спустя несколько лет, когда я и думать забыл о поселке, в котором провел большую часть своей жизни. И который – вместе с дедом и всеми его обитателями – оказался погребенным под руинами маленькой южной войны в маленькой южной республике.

 

Я не задумываясь сменил юг на север; на пару лет позже, чем это сделала Анук, – но сменил. За эти пару лет я успел прибавить в росте тринадцать сантиметров и остановился на классических ста восьмидесяти пяти. Я успел нагулять мышечную массу и кубики на животе; я успел обзавестись тошнотворно-неотразимым подбородком с ямкой, классической легкой небритостью, выгодно подчеркивающей скулы, и – своей собственной тайной. Тайна выглядит несколько легкомысленно и вполне умещается в толстой тетради – в клетку, с добротным коленкоровым переплетом, таких больше не выпускают. В этой тетради я классифицирую запахи и их описания. Эта тетрадь – моя единственная, пусть и иллюзорная, связь с Анук. Справедливости ради, запаха гибискуса я больше не встречал: север беднее юга, во всяком случае, так мне кажется поначалу. Не встречал я и запаха «Arsmoriendi» (в моей тетради он занимает последнюю страницу и снабжен жирным вопросом – на эту страницу я почти не заглядываю). Не встречал, потому что не мог встретить: по прошествии стольких лет «Arsmoriendi» кажется мне страшной сказкой, рассказанной на ночь, – не более. В нее нельзя поверить до конца, но и отвязаться от нее невозможно. Первые записи в тетради – наивные, больше похожие на плохие стихи – датированы югом. Север привносит в них жесткость и снабжает формулами: я учусь в химико-технологическом, Анук умерла бы со смеху.

В свободное от института время (его оказывается гораздо больше, чем можно было предположить) я подрабатываю моделью в агентстве со лживым названием «All Stars». Никаких особых звезд на его небосклоне не сияет, так – молодое мясо для показов модных коллекций, массовка для клипов и безликие физиономии для рекламы продукции местных производителей.

Я специализируюсь на компьютерной технике, энергетических напитках и амплуа неверных любовников: безмозглые поп-дивы в своих безмозглых поп-клипах любят пострадать. И эти целлулоидные, наспех зарифмованные страдания выглядят так же нелепо, как страдания какого-нибудь гамбургера или хот-дога. Впрочем, я так их и называю – хот-доги с сиськами. Время от времени хот-доги проявляют ко мне нешуточный интерес и даже предлагают «сделать это по-быстрому», но подобные кавалерийские наскоки заканчиваются ничем. Уж я-то знаю, что за спиной каждого хот-дога маячит монументальная фигура бойфренда, которому ничего не стоит состряпать из меня сырковую массу и размазать ее по стене.

Девушки у меня нет.

Я и сам отдаю себе отчет, что выглядит это не вполне нормально: здоровый двадцатилетний парень не может не иметь таких же здоровых потребностей, но… Никто до сих пор не тронул меня по-настоящему. Стоит мне только завести знакомство с девушкой – дальше чашки кофе в кофейне или бокала вина в клубе дело не идет. Ничьи глаза не могут сравниться с давно забытыми фиалковыми глазами Анук, в них не хватает чего-то самого главного. Чего – я так и не могу объяснить. А она…

Она умеет напоминать о себе в самый неподходящий момент, Анук, моя девочка.

И тогда – за чашкой кофе или за бокалом вина – я начинаю думать о ней. Какая она сейчас? Вернее, какой она могла бы стать… Странно, но я не могу представить рядом с ней никого, ни один мужчина не попадает в поле моего внутреннего зрения. Только запахи. Запахи, которые она притягивает, – целая свора запахов. Девушки, частенько сидящие напротив меня, тоже обладают запахом: прямолинейным и безыскусным запахом парфюма – дорогого и не очень. И это тоже мешает мне увлечься хоть кем-нибудь по-настоящему. Все то время, на протяжении которого очередная претендентка о чем-то весело щебечет, меня не покидает ощущение фальши происходящего: капли духов, стягивающие запястья или повисшие на ключицах, как будто призваны скрыть пустоту, обвести вокруг пальца, надуть меня. Но надуть меня, сиамского братца с глазастым шрамом на затылке, невозможно.

Все меняется, когда я встречаю Мари-Кристин.

Marie-Kristine Sauvat, совладелицу модного дома «Sauvat & Moustaki». Далеко не самого раскрученного, но достаточно амбициозного. Наша первая встреча проходит совершенно незаметно для меня – на неделе prêt-a-porter, такие радости у нас тоже случаются. Мари-Кристин (имя ее дома по замыслу организаторов должно украсить происходящее и придать ему необходимый масштаб) представляет коллекцию «Vareuses», до которой мне нет никакого дела. Я занят в показе совсем другого модельера, совсем в другой день и одержим единственной здравой мыслью: на что бы потратить причитающиеся мне сто пятьдесят баксов.

Но ста пятьюдесятью баксами дело не заканчивается: на пати, венчающем неделю, нас представляют друг другу. Как раз в тот самый момент, когда я пожираю тарталетку с икрой и запиваю его полувыдохшимся шампанским. Появлению Мари-Кристин в моей жизни предшествует именно это: бокал шампанского и тарталетка, которой я едва не подавился. Еще не видя Мари-Кристин, а только предчувствуя ее приближение, я понимаю: в ней гораздо больше настоящего, чем в ком бы то ни было.

Никакого компрометирующего запаха духов я не улавливаю.

Но токи, исходящие от нее, неожиданно кружат мне голову. Несколько секунд уходит на то, чтобы справиться с головокружением и пропихнуть остатки икры в желудок.

Первый же вопрос, заданный на вполне сносном русском, повергает меня в недоумение.

– Вы не гей?

– Нет. А надо? – я даже не нахожусь, что ответить.

Она вовсе не торопится продолжить беседу, она просто рассматривает меня, как рассматривают экзотическое животное прежде, чем снять с него шкуру. Ну что ж, сыграем в вашу игру, madame. Наши взгляды сталкиваются на полпути и имеют разнонаправленные заряды: я банально раздеваю ее, а она… Она одевает. Шерстяная матроска мне бы, безусловно, пошла, равно как и двубортная куртка: денди-минималист, почему нет? А может, что-нибудь в стиле киногероев раннего Марлона Брандо – кожаная кепка, вылинявшие джинсы и пояс, сдвинутый набок?..

Определить, сколько ей лет – невозможно. Ясно только, что она намного старше меня: я вполне допускаю, что именно на те самые двадцать лет, которые я уже прожил.

– Хотите работать у меня? – спрашивает Мари-Кристин.

– Хочу, – не раздумывая ни секунды, отвечаю я.

– Отлично. Завтра подписываем контракт.

– А сегодня?

Мари-Кристин смеется: очевидно, моя щенячья наглость ее забавляет.

– Сегодня я свободна. Хотите показать мне город?

– Хочу, – не раздумывая ни секунды, отвечаю я.

– Сначала уйду я, а затем вы…

Я проницательно улыбаюсь: madame хочет поиграть, ну что ж. Но покинуть канареечное пати сразу не удается. Мари-Кристин задерживает кто-то из ее знакомых, я же предупредительно отхожу в сторону и с самым независимым видом подхватываю с подноса еще один бокал: на сей раз не шампанского, а бренди. И тотчас же забываю о Мари-Кристин и о приключении, которое еще не началось. А все из-за неожиданно ударившего мне в нос запаха гибискуса. Я чувствую его так же остро, как и много лет назад, у бойни. Запах исходит от группы девочек-моделей, непринужденно позирующих заджинсованному прощелыге-фотографу. Через неделю все эти безупречные, как банковские купюры, личики появятся в какой-нибудь глянцевой мути – плотно зажатые между рубриками «Стиль жизни» и «10 мнений о женском оргазме». Но меня интересует только запах из детства – именно на него я и иду. И стоит мне подойти поближе, как он приобретает четко очерченные границы. И они самым непостижимым образом совпадают с границами тонкого силуэта девушки – в коктейльном платье с набивным рисунком из роз. Я знаю эту девушку, с ней мы отработали несколько показов. Ее зовут… ее зовут то ли Лия, то ли Лила, она этническая брюнетка, ей идут свитера с высоким воротом из толстой шерсти, а в шифоне она и вовсе неподражаема.

Лила отделяется от группы в тот самый момент, когда запах гибискуса перехватывает мне дыхание. Перецеловав всех подружек и послав воздушный поцелуй фотографу, Лила направляется к выходу. Я, как сомнамбула, следую за ней и спустя пару минут оказываюсь на улице. С глупым бокалом бренди в руках. И с еще более глупым выражением лица. Мне остается лишь наблюдать, как Лила и тянущийся за ней шлейф из гибискуса садятся в двухместный красавчик «Порше» с тонированными стеклами. Издав короткий рык, «Порше» исчезает в смуглых сумерках.

– Я же сказала, что первой ухожу я, – раздается голос за моей спиной.

Это Мари-Кристин.

– Инициатива наказуема? – я слегка трясу головой, чтобы избавиться от наваждения. И – избавляюсь.

– Только не сегодня, – Мари-Кристин улыбается мне. – Что это у вас?

– Бренди. Хотите?

– Хочу…

Она вынимает бокал у меня из рук и залпом выпивает.

– Говорят, у русских есть примета: если выпить из чужого бокала, обязательно узнаешь чужие мысли.

– Ну-у… Я не совсем русский… – Мари-Кристин нравится мне все больше.

– Не совсем?

– Во всяком случае – наполовину точно не русский. Я родом из Абхазии. Это юг.

– Я люблю южан. – Мари-Кристин касается моей щеки кончиками пальцев, холодных и властных. – Южане мечтательны и красиво лгут. О, это большое искусство – красиво лгать…

– Хотите, чтобы я солгал вам?

– Не сейчас… Вы еще успеете это сделать. – Мари-Кристин нравится мне все больше, Мари-Кристин нравится мне чертовски, и мне почему-то совершенно наплевать на разницу в возрасте.

– Хотите, я покажу вам город?

– Хотите, я покажу вам город? – Мари-Кристин делает многозначительное ударение на «я». – Он прекрасно смотрится из окон моего номера.

…Города из окон ее номера мы не видим: кровать стоит у противоположной стены. Тело моей первой женщины нельзя назвать безупречным, но именно несовершенство и делает ее живой. И волнует меня.

– Ты красивая, – я осторожно наматываю на палец прядь ее волос, слегка тронутых сединой. Бесстрашные волосы бесстрашной женщины, которой наплевать на время. – Ты красивая…

– Я знаю. Расскажи мне о своем детстве, Ги.

– О детстве? – я на секунду задумываюсь. – В нем не было ничего интересного.

– А твои родители, где они?

– Они умерли.

– Прости. – Мари-Кристин нежно целует меня в лоб. От шестнадцатилетней девчонки, которая так и не успела побыть нашей с Анук матерью, я бы такой нежности не дождался. Наверняка.

– Ничего. Это было давно. Я не помню своих родителей. Откуда ты знаешь русский?

– Моя бабушка эмигрировала из России. У тебя были женщины? До меня?

– Нет. Ты первая.

– Но почему? Такой красивый мальчик… – Она осторожно наматывает на палец прядь моих волос. Трусливые волосы трусливого сиамского братца, разом отказавшегося от Анук.

– Так получилось…

– Ты не пользуешься парфюмом, Ги. Почему? Все молодые люди твоего возраста…

– Ты тоже не пользуешься…

Мари-Кристин улыбается мне – я вижу, как в смуглых сумерках поблескивают ее зубы.

– Надеюсь, мы пришли к этому разными путями…

Конечно разными, Мари-Кристин. Я бы очень удивился, если бы оказалось иначе.

– Ты ведь когда-нибудь расскажешь мне, Ги?

– Когда-нибудь расскажу…

– Откуда у тебя этот шрам? – С хладнокровным любопытством естествоиспытателя Мари-Кристин изучает мой затылок.

– Это старый шрам, – я на секунду задумываюсь. – Стукнулся головой о камень. Еще в детстве.

– А ты говоришь, что в нем не было ничего интересного, – уличает меня Мари-Кристин. – Ты ведь когда-нибудь расскажешь мне?

– Когда-нибудь расскажу…

Как там говорила Мари-Кристин? Южане умеют красиво лгать? Еще лучше у них получается лживо помалкивать.

Утром следующего дня я подписываю контракт с «Sauvat & Moustaki». А вечером узнаю о смерти Лилы. Об этом мне сообщает ее подруга, любительница ароматов от Живанши, – последняя в списке тех, кто не смог заарканить меня. Ее голос в телефонной трубке подрагивает и срывается, а слова жмутся друг к другу, как слепые котята: «ты даже не представляешь что случилось Гай ты ведь знаешь Лилу хорошенькая такая кореяночка ну вспомни так вот ее нашли сегодня с перерезанным горлом господи какой кошмар я поверить не могу это ужасно ужасно с перерезанным горлом в собственной постели может мы увидимся на днях Гай?..»

С перерезанным горлом… в собственной постели… запах гибискуса… «Порш» с тонированными стеклами… вязкая струя в желобе, идущем от бойни… запах гибискуса… в конце концов…

В конце концов, мне нет до этого никакого дела. Жалко девчонку, но лучше не забивать голову фантазиями, порожденными давно исчезнувшей Анук.

Последующие две недели я стараюсь не думать о Лиле, последующие две недели я занят Мари-Кристин: она задерживается в России, но не из-за меня – Мари-Кристин ведет переговоры об открытии бутика. И получает заказ на создание фирменного стиля и униформы для персонала недавно открывшегося пятизвездочного отеля.

 

В Париж мы летим вместе.

Париж, – Анук умерла бы со смеху, если бы знала, что существует Париж…

Мари-Кристин живет в зажиревшем и высокомерном шестнадцатом округе, я явно туда не вписываюсь. Я – всего лишь каприз преуспевающей madame. Каприз, который придает пикантность ее существованию, – во всяком случае, нам обоим хочется думать именно так. Но и на роль жиголо я бы никогда не согласился: Мари-Кристин не содержит меня, она платит за работу. За дневную, а не за ночную. Деньги не бешеные, но они позволяют мне снимать небольшую квартирку на рю де ла Гранж и время от времени обедать с Мари-Кристин в «Ле Режанс».

Я предпочитаю менее изысканную кухню – маленькие бистро у площади Аббатис или североафриканские забегаловки в пряном Бельвиле. Не то чтобы Париж так уж нравился мне, но он забивает все поры. И окрашивает кожу в перламутр – с самыми разнообразными оттенками: голубыми, розовыми, желтоватыми. Точно такие же облака – голубые, розовые, желтоватые – проплывают над каналом Сен-Мартен, Анук наверняка заночевала бы именно здесь, на какой-нибудь барже…

А я иногда – совсем не часто – ночую у Мари-Кристин.

Мари-Кристин обожает окна без штор, старые американские фильмы с субтитрами и Бадди Гая. Наши ночи пронизаны его бесконечными блюзами и такими же бесконечными россказнями Мари-Кристин о его первой гитаре: оказывается, он сам склепал ее из металлической коробки из-под сигар, бедный негритянский малыш. Я не сразу понимаю, почему Мари-Кристин так одержима полузабытым блюзменом – именно одержима, никак иначе. А ларчик открывается просто – следующая ее коллекция посвящена именно Бадди Гаю, воспоминаниям о Бадди Гае, ощущениям от Бадди Гая.

– Блюз – это как путешествие вниз по реке, – нежно вколачивает в меня Мари-Кристин. – Это – как путать право и лево. Это – как обнаружить в своих снах чужие сны…

Свежая мысль, но это совсем не блюз, Мари-Кристин.

Мягкие фетровые шляпы с бесформенными краями, шелковые рубашки и галстуки, широкие фланелевые брюки и жилетки с меховым подбоем – это и есть «Riffin», путешествие вниз по реке. Путешественники – в основном блондины с нордическим профилем: именно такой типаж предпочитает старый педрила Азиз Мустаки, старший партнер Мари-Кристин. Я – вызывающе брюнетистый, плохо выбритый и длинноволосый – принадлежу к тем немногим, кого он даже не пытается погладить по заднице. К тому же я нахожусь под покровительством Мари-Кристин.

За «Riffin’ом» следует коллекция, навеянная «Мальтийским соколом» и Хамфри Богартом: жилетки сменяют твидовые пиджаки, а шелковые галстуки – галстуки из шерсти.

Шляпы (несколько видоизмененные) – остаются.

Темы следующих коллекций возникают в самых непредсказуемых местах, по которым любит таскаться Мари-Кристин: старые кинотеатры, заброшенные пакгаузы, автомобильные свалки, рыбный рынок в Дьеппе – там Мари-Кристин целый час, как зачарованная, стояла возле корзины с ракушками святого Иакова, а потом еще два часа тянула сидр с владельцем корзины.

Я люблю сопровождать Мари-Кристин и люблю наблюдать за ней. Сначала я еще пытаюсь уловить момент озарения, которое заставляет Мари-Кристин брать в руки карандаш и набрасывать силуэты на мелованных листах бумаги, обратной стороне счетов или салфетках. Но со временем теряю интерес и к этому: только дураку нравится изучать творческий процесс со стороны. Оставив в покое Мари-Кристин, я полностью сосредотачиваюсь на себе: вернее, на своей тетради в коленкоровом переплете. Ее необходимо пополнять. В поисках новых запахов я прочесываю Париж – квартал за кварталом, округ за округом. Я сижу в турецких кофейнях, гроздьями свисающих с Фобур-Сен-Дени, я наматываю километры в Чайна-тауне у площади Италии и дежурю у центра дервишей-суфиев неподалеку от рынка Монтрей. Ничего сверхъестественного, ничего запредельного до сих пор обнаружить не удалось, хотя мускус, иланг-иланг, амбра, индийский жасмин и бобы то́нка уж точно не застанут меня врасплох. Я не знаю, зачем я собираю все эти запахи и откуда вообще взялась подобная застенчивая страсть – я знаю только, что все строки, все клетки в чертовой тетради должны быть заполнены. Вплоть до последней страницы; а это значит, что от «Arsmoriendi» мне все равно не отвертеться.

На то, чтобы добраться до конца, у меня уходит около четырех лет.

За это время почти ничего не меняется: разве что наши отношения с Мари-Кристин становятся чуть более сдержанными. Еще каких-нибудь полгода-год – и она потеряет ко мне всякий интерес, и тогда придет черед нового брюнетистого счастливца. Но я по-прежнему (в пику тупоносым норманнским любимчикам старшего партнера) считаюсь ведущей моделью «Sauvat & Moustaki» и в этом качестве скачу по самым разнообразным подиумам Европы.

Коридоры моих снов по-прежнему стерильны.

Я так привык к их стерильности, что засыпаю с самым скучающим видом: даже если держу в руках изученное до последней родинки тело Мари-Кристин.

Но в ту субботу (или это была пятница?) все происходит совсем иначе. Впервые за восемь лет я натыкаюсь во сне на что-то давно забытое. Кажется, это та самая жестянка с лирохвостами. Она не пугает меня, как бывало в детстве, она лишь меланхолично покачивается у меня перед глазами. Я не могу точно сосчитать, сколько граней, сколько углов насчитывает жестянка, и стоит только слегка приоткрыться крышке – просыпаюсь в холодном поту. Простынь подо мной сбита и тоже пропитана потом, а шрам на затылке горит. Чтобы хоть как-то остудить его, я отправляюсь в душ и сижу под плотными прохладными струями несколько часов. Самые странные, самые удивительные мысли пасутся в моей голове – и все они касаются Анук. Задвинутой в самый дальний угол памяти, но совсем не забытой Анук.

Подстегиваемый этими мыслями, я звоню Мари-Кристин и отказываюсь от поездки в Ле-Трепор, она была запланирована еще неделю назад: моей сдержанно-эксцентричной модельерше просто необходимо посетить тамошнюю гавань, набитую катерами и местной камбалой «соль». Мари-Кристин вежливо выслушивает мои сбивчивые, маловразумительные объяснения («отвратительно себя чувствую, озноб и температура, даже не знаю, что делать, дорогая…») и – после непродолжительного молчания – так же вежливо советует залезть в постель и не высовываться оттуда до ее приезда.

Я клятвенно обещаю так и поступить.

Я почти не вру Мари-Кристин – меня действительно колотит озноб, а температура поднялась до тридцати восьми.

Целый день я не подхожу к телефону, целый день я тупо валяюсь перед телевизором и щелкаю кнопками пульта. А к вечеру, устав от самого себя, отправляюсь на бютт Шомон[2]. Мне почему-то кажется, что если я и должен встретить Анук, то встречу ее именно там, в патриархальных улочках, увитых жасмином и сиренью. Именно там, на брусчатке, сквозь которую пробивается трава, мне явственно слышится стук ее ботинок. Шрам сиамского братца не может меня обмануть.

Он не может меня обмануть – и обманывает.

Анук нигде нет.

Но сны продолжают подкидывать мне сюрпризы. Теперь я брожу в них по щиколотку в воде, то и дело натыкаясь на россыпи странных монет. Я же ищу одну-единственную – ослепительно-желтую, с дыркой посередине и корабликом сбоку. Монет становится все больше, и они, в конце концов, образуют холм, схожий очертаниями с бютт о’Кайль[3], я был там всего лишь пару раз… Продраться на вершину не так-то легко: для этого мне приходится перескакивать с монеты на монету. Они прямо на глазах увеличиваются в размерах, но разве это имеет значение для сна? И (трусливый даже во сне) я стараюсь не смотреть себе под ноги; на поверхности монет то и дело всплывают сцены, похожие на барельефы. Я уже видел их в детстве, во время чайных бдений у миски с горячей водой. Так, боясь самого себя и зыбких детских воспоминаний, я оказываюсь на вершине. Вершина – небольшое плато – не что иное, как крышка от проклятой жестянки. Потоптавшись по розе ветров, я подхожу к желобу, который обнаруживаю на противоположной стороне: он, подобно трамплину, устремлен вниз. И упирается в маленькую запруду. Какая-то неведомая сила заставляет меня скатиться по нему. И со всего размаху плюхнуться в затянутую ряской и кувшинками воду. Кувшинками – так мне кажется поначалу. Лишь спустя несколько мгновений я понимаю, что никакие это не кувшинки.

2Холм «Известковая гора».
3Перепелиный холм.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru