Князь Козловский не был, что называется ныне, поэтом. Он, просто, писал стихи; по крайней мере в молодости, как и многие писали их в то время.
Когда-то рассказывали, что один генерал делал выговор подчиненному ему офицеру за то, что он писал и печатал стихи. Что это вам вздумалось, говорит он. На это есть сочинители, а вы офицер. Сочинитель не пойдет за вас со взводом и в караул. И вам не зачем за него ходить в журналы и печатать себя. Все это, конечно, забавно, но имеет свою долю правды. В старину были люди, которые слыли сочинителями; но были и такие, которые сочиняли стихи, а не были приписаны к цеху сочинителей. В старых журналах Еватерининского времени находим мы под эпистолами, героидами и разными другими стихотворениями подписи людей, которых позднее на высших государственных ступенях нельзя было заподозрить в стихотворных грехах первой молодости. Тут, между прочими, встречаются имена: Козодавлева, графа Сергия Румянцова, графа Новосильцова. Сей последний, если не печатно, то, по крайней мере, про себя, в чинах и в старости не совершенно отрекался от Феба и всех дел его. Однажды, в Варшаве, пришел я к нему по делам службы и застал его за переводом белыми стихами одной из од Анакреона: и заметить следует за переводом подлинника; хотя я и постоянно пользовался благосклонностию и дружелюбным обращением Новосельцова, но никогда не был так доволен своим начальником, как в этот день.
Обращаемся в нашему делу. Обязательным сообщением нашего известного и любезного библиофила и литературного сыщика С. А. Соболевского мы имеем под глазами две оды князя Козловского. Одна под заглавием: «Чувствование Россиянина при чтении милостивых манифестов, изданных Его Императорским Величеством Александром И-м 1801 года Апреля во 2-й день» (печатано в Университетской типографии у X. Клаудия); другая «Его сиятельству князю Александру Борисовичу Куракину, на выздоровление благодетеля» (в С.-Петербурге 1802 г., с указанного дозволения напечатано в Императорской типографии).
Признайтесь, что одни эти заглавия могли-бы в настоящее время погубить человека навсегда. Но что-же делать, если в то время оно не было поводом к погибели? Что же делать, если это не мешало Козловскому быть умным юношей и, позднее, одним из умнейших и образованнейших людей в Европейской среде ума и образованности? Можно-ли унижать себя до того, чтобы печатно признавать вельможу и начальника за благодетеля своего? Можно-ли воспевать выздоровление подобной личности? Вот что с благородным негодованием и с самодовольным сознанием превосходства своего подумает не один из читателей наших. О присяжных наших критиках, этих потомках каких-то баснословных сороковых годов, и говорить нечего. Заглавия, самое содержание стихотворений и способ выражения, все послужило-бы им задачею для красноречивого уличения старого времени в пошлости, низкопоклонности и отсутствии всякого человеческого достоинства. Вообще наши убеждения, критики, порицания, наши мнения, понятия, взгляды лишены способности отрекаться, хотя условно, от настоящего дня, от мимо текущего часа. Мы не умеем переноситься в другое, несколько отдаленное, время; мы не умеем мысленно переселяться в чуждую нам среду и в другие поколения, перерождаться, воплощать себя умозрительно в отжившие лица. Мы не к ним возвращаемся, как-бы следовало, когда судим их. Мы насильственно притягиваем их в себе, к своему письменному столу, и тут делаем над ними расправу. То-есть, мы раскладываем их на мерила наши, подобно известному ложу Прокруста. Оттого и суждения наши так часто уродливы: неминуемо вследствие того, что мы, предумышленно, разложением, истязанием, пыткою исказили, изувечили то, что подлежало суждению нашему.
При способности же соображать свое время другим временем, свою личность и её постановку и обстановку с другими личностями приходим совершенно к иным впечатлениям и выводам. Видим различие эпох, но ничего возмутительного и ужасного, и с другой стороны, ничего торжественного и победоносного в этом различии не видим. Напротив, можем спокойно и с некоторым сочувственным удовлетворением любопытства разглядеть и увериться, что в то время такая личность, как Козловский, могла не краснея ни пред собою, ни пред современниками своими, например: пред Жуковским, Блудовым, Тургеневым, называть князя Куракина благодетелем своим. Если ставить гражданскую доблесть и искреннее негодование и беспощадное обличение, то почему-же не позволить благодарности заявить себя, и при случае безнаказанно подавать свой голос?