Имена двух-трех горожан, по слухам, сочувствовавших отступникам, были известны верным. Никакой опасности я – безвластный путник – для них не представлял. Стоило попытаться. На следующий день я обошел все указанные мне дома и везде повторял одни и те же слова. Иногда хозяева не показывались для разговора со мной, высылая детей или слуг. Но я этим не смущался. Пусть знают, мне скрывать нечего. Я не темнил: говорил, что он – мой земляк и давний друг, да, я знаю – с ним в дороге приключилась болезнь – и хотел бы убедиться в его здравии. Больше мне ничего не нужно, клянусь. Конечно, я готов свидеться с ним на любых условиях. Меня выслушивали и ничего не обещали. Двери закрывались, пологи задергивались. Я понимал, что придется ждать. Два дня спустя меня отыскал юноша в чистом, но бедном хитоне и передал письмо. «Слушайся его», – стояло там. Тут я понял, что впервые вижу слова, написанные его рукой, но притворился, будто внимательно изучаю почерк, а потом неторопливо кивнул посланцу. Он забрал письмо, спрятал его в рукаве и вывел меня на рыночную площадь. Мы прижались к стене, изъеденной густыми трещинами. Спугнутые нами мелкие ящерки скрылись в глиняных разломах. «Прости, достойнейший», – юноша достал из рукава обширный платок. Я подчинился.
Он завязал мне глаза, заставил несколько раз повернуться на месте и всунул в руки конец шершавой веревки. Затем быстро провел меня через гудевшую всеми наречиями толпу – я чуть не бежал, опасаясь потерять своего вожатого. Вскоре мы, судя по потерявшемуся шуму, углубились в каменистые улицы, сначала сухие и жаркие, а потом задышавшие пузырчатой сыростью. Несколько раз мне приходилось нагибаться и приседать, я задевал плечами узкие проемы. Вскоре я почувствовал, что солнце исчезло, потолки стали низкими – меня вели тайными ходами, но это продолжалось недолго. Мы остановились. Невидимые руки сняли платок, и я услышал звук закрывающегося засова. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидел, что напротив меня находится низкий стол, а за ним полулежит человек, которого я искал. Лоб его стягивала белая повязка, и лицо, показалось мне, сильно заострилось. Да, он болен, он изменился. Но ведь я давно его не видел: с той самой казни отступника, когда мы вместе – я мысленно употребил это слово и опять почти не солгал – вместе охраняли одежды ревнителей. Он приподнялся мне навстречу и жестом предложил сесть.
Приветствую тебя, земляк, – сказал больной, и улыбка скользнула по его лицу, чуть тронув скулы и обозначив темные углы губ. И не дожидаясь ответа, продолжил: я был уверен, что они пришлют тебя. И ты знаешь, я рад тому, как все вышло. Нет, не тому, что я угадал, хотя и этому тоже. И нет, я не тешусь тем, что кто-то из вас сможет меня понять или, тем более, оправдать. Но в отношении тебя у меня все-таки есть надежда – в отличие от остальных, ты мне не чужой.
Пусть ты станешь свидетелем если не моей правды, то хотя бы моей искренности. Но ведь правда не может принадлежать кому-либо из живущих, не так ли? Слушай же. И хотя я знаю, что через час-другой ты выйдешь из этого дома, не оглядываясь, что обстучишь пороги и косяки, стараясь забыть о моем существовании, но иного пути нет.
Ты знаешь, я всегда был хорошим учеником. Даже лучшим. Именно учеником – я ничего не мог создать сам, сказать от себя. Разобрать и прокомментировать – легче легкого, и с годами это удается все проще и проще. Но что дальше? Бесплодная стена, глухая и высохшая от солнца – вот куда привели меня мои познания. Ты ведь тоже такой, не правда ли? Я мучился этим, я успокаивал свою совесть: говорить от себя ничего и не нужно, надо только учиться и толковать, объяснять, применять. Что может быть прекраснее слов, спустившихся с неба? Все уже сказано, все уже дано Всевышним, остается лишь исполнять Его повеления как можно лучше. Следовать – и спасаться. Но почему, спрашивал я себя, почему тогда мы не можем ничего исполнить, несмотря на все наше учение? Чем праведнее мы на словах, тем несчастнее на деле. Нет, не спорь, твое время еще придет, а сейчас – мой черед. И я знаю, что ты хочешь сказать.
Обладатель Непроизносимого Имени ежедневно показывает тщету наших усилий – мы живем в притеснении, под утяжеленным оброком, в двойных тяготах: от своих властей, и от чужеземных. Что делать – еще лучше учиться, еще лучше объяснять? Но ведь нас с тобой, слава родителям, не жалевшим денег на наше воспитание, вели и по другому пути мудрости. Нам объясняли законы рассуждения и логики, нас учили играть словами, правильно их расставлять, нам показывали, сколь значимым может быть нужное слово в нужном месте, сколь оно может быть красивым и проникновенным. Но эти, прочно сцепленные, гордые своим порядком и благозвучностью слова, якобы способные предсказать будущее, тоже никак не меняли настоящее. Хотя замечу, жители нашего города, сочетавшие здравый смысл с твердостью речи, имели больше защиты от того вреда, что здесь и рядом наносят властители этого мира. И те из них, что были чужды Закону, могли при надобности искусно сплотиться стеной, соединить желания и не унижаться перед носителями имперских значков. Умелое подчинение – гораздо более грозное оружие, нежели яростный и обреченный бунт. Скажу даже, отстоять себя и своих близких у них получалось лучше, чем у тех, кто при каждом шаге оглядывался на предписания Слова. Но логика, обвенчанная с честью, тоже бывала действенной отнюдь не всегда. Слишком часто грубая сила могла их с легкостью растоптать и отбросить, выставить напоказ плоскую беспомощность их носителей, связать языки и заткнуть уши.
В любом случае, вышло так, что начиная с самой зари жизни я, ты – мы видели обе стороны знания, и обе они оказались недостаточны, обе зависели от давних преданий, сказанных и записанных кем-то в незапамятные времена. И я скажу тебе, в чем был их главный изъян – в несовместности с окружающим, в несоответствии тому, что я видел своими глазами, выйдя за пределы школьного двора. Жизнь людская не становилась лучше от этих слов, мудрых и прекрасных, – то ли потому, что они оставались собственностью немногих, то ли потому, что никогда не могли проникнуть в души обыкновенных людей, тех, кто не посвятил долгие годы обучению грамматическим фокусам и тайным играм буквенных аналогий. Тысячи людей вокруг нас жили и умирали помимо этих слов, не зная и не желая знать мудрости веков, а была ли их жизнь и смерть хуже, лучше нашей? Те герои и праведники, что почитаются за образец знатоками философии или слугами Закона, неужели они попросту поступали по написанному и ничего более? Выходили к народу, шли на бой и казнь, сверившись с начертаниями старинных свитков и уверившись в своей правоте? Или их вело по пути долга нечто иное? Что же?
‰ знаешь, я уехал из родного города в отчаянии, я утратил путь, не успев на него вступить. Я понял, что наши с тобой учителя не сумеют рассеять мои сомнения, что я взял от них все, что мог, все, чем они владели. Я думал направиться на юг, но слишком много дурного слышал я о великом городе в тех пределах и не видел, чем тамошние философы и исправители древних рукописей могли бы мне помочь. Они были такими же комментаторами, пусть более опытными и знающими, чем я. Зачем гнаться за ними – чтобы через десять лет уподобиться сноровистым начетчикам, наполняющим залы учения? Стать искусным торговцем чужими мыслями? Если на земле есть ущелье, ведущее в царство истины, то дорога в него идет из города, отмеченного Всевышним, а не построенного царями. Оттого я стремился прикоснуться к самому сердцу мудрости, я хотел услышать самых искушенных, самых тонких знатоков Божьего Слова. Да что я тебя убеждаю – ты ведь сделал то же самое.
Я молчал. Как хотелось сказать ему, что это его отъезд так подействовал на меня, что направил разношерстный вихрь моих помыслов в одну сторону, что это его я тщился догнать, с ним хотел сравняться, что никогда бы мне в голову не пришло бросить родину, не сделай он этого первым. Как хотелось это от него утаить!
Да, люди высокого священства знали больше нашего учителя, – продолжал он, – и могли объяснить многое. Не одно тайное слово стало мне понятным, пройдя через их уста. Но главного не знали и они: почему мы никак не можем соблюсти Закон, а ведь ему уже столько лет! И какова должна быть наша цель – истолковать всё до самой последней буквы, разъяснить все древние тексты? Но ведь на это не хватит и целой жизни, да что я, сотен, тысяч жизней не хватит. И люди – скольким из них нужны эти разъяснения, истолкования? Признай же, совсем немногим. Но как тогда научить их слушать слово предписаний, как объяснить их смысл?
И почему, – настаивал мой друг, или правильнее сказать, бывший друг, или, еще честнее, никогда не бывший моим другом, – почему несмотря на равнодушие большинства раз за разом среди нас появляются отступники? Да, цари часто грешат и идут на поклон к идолам. Но не стоит обманываться и причитать, мы хорошо знаем, что их помазание уже давно ложно. Здесь все очевидно – они желают извлечь из отступничества пользу для своего мелкого тщеславия и протраченной казны. Пути власти далеки от дорог праведности. Я даже не беру этих несчастных в расчет. Но как быть с простыми людьми – неужели они столь подвластны греху, что готовы идти за первым же, кто пообещает им облегчение, послабление, меньшее осуждение пороков и недомыслий, свойственных человеку от Сотворения Мира? Тогда значит, правы учителя и лишь лучшее объяснение Божьих заветов сможет уберечь людей от следования ложным путем. Но как совместить это с тем, что глубокое знание доступно лишь немногим? Как совместить просто веру лишь в самые основы или, наоборот, в самое поверхностное объяснение Божественных слов с необходимостью того, что они должны стать доступны всем?
Я не знал ответов на свои вопросы, но мне стало ясно, что наши главные враги – те, кто пользуются уязвимостью и незнанием слабых, кто сбивает их с пути, и без того сложного и почти неодолимого. И я бросился помогать ревнителям в их борьбе с отступниками. Я был рад – наконец-то я нашел себе применение, я разыскивал тех, кто отложился от истины, вступал с ними в споры и все время побеждал – ведь почти никто не мог сравниться со мной в знании Слова и Закона. Но с каждой победой я чувствовал: мое сердце, недавно столь полное радости и веры в нашу правоту, опустошается. Я не знал, почему – казалось бы, беспричинно. Но спасения не было. Я все больше погружался во тьму. Проникался страшной мыслью: я делаю что-то неверное. Может, это соблазн, думал я, меня искушает коварный бес? Я убеждал себя: все дело в упорстве этих темных крестьян (хотя среди них были и горожане, и грамотные). Загнанные в угол моими доводами, они продолжали стоять на своем, не отрекались, не возвращались в лоно верных, просто молчали и молились. Наши споры стихали, и я не понимал, зачем, кому нужна была моя победа, одержанная по всем правилам риторического искусства? И если их затем уводила следовавшая за мной стража, было еще хуже. Побежденные и прилюдно опозоренные, они переставали быть таковыми, как только на них налагали узы, по крайней мере, в моих глазах.
Ведь не легкой жизни искали они, всеми гонимые, преследуемые, убиваемые, принимавшие в свою среду отверженных и бесправных, смердящих и убогих. Им не нужны были яркоглазые истуканы чужеземцев, раскрашенные идолы, несущие богатство и облегчение жизненных тягот. Ты ведь знаешь таких людей с дешевой душой, детей маммоны – они не опасны, а презренны. С ними не о чем спорить, и ревнители правильно делают, что не боятся их. Нет, здесь другое. Тот отступник, которого побили камнями – он же не сопротивлялся, он молчал. О, как я его тогда ненавидел! Как желал скорой и жестокой расправы! Немалых усилий стоило мне не броситься на помощь тем, кто тащил его на Камень Позора. Но нет, что-то помешало мне, я уже сделал первый шаг, ты помнишь, ты был рядом, я и сейчас вижу этот миг, вижу тебя, я запомнил на всю жизнь, словно кто-то сказал мне: постой, не спеши, не двигайся. И все равно – как я желал испепелить покорного смертника, сколько камней обрушил на него в своем пылающем воображении! С какой радостью я принял на себя новое поручение: приехать сюда, разыскать общину отступников и настоять на том, чтобы ее изгнали еще дальше, за горы, в самую пустыню. Захотят спорить прилюдно – целью моей было одолеть их при всем народе, как уже часто удавалось, и унизить сколь возможно. Я и не подозревал, что во мне таится столько гневной ярости, я был ею опален.
Дорога способствует размышлениям. Я вдруг задумался: а хороши ли чувства, которыми я живу, которыми питаюсь? К чему привело меня желание познать Слово как можно глубже, исполнить Закон как можно точнее? К ненависти, к злобе. Ненависти – и здесь я признался себе – к беззащитным, к тем, кто не мог победить, даже если бы одолел меня в словопрениях, которым бы никто не дал взять верх и воспользоваться плодами такой победы. И пророки, – прорезалось у меня в голове, – вспомни, кого из пророков мы славили, кого послушали? Не видели ли они от нас лишь нож и камень? Не так ли умирали, как тот несчастный? Не столь же ревностно гнали наши предки тех, кто возглашал им Высшую Волю – и многажды? Не впадал ли не раз весь народ в грех и блуд, несмотря на Закон, уже данный, уже запечатленный? А вдруг все, чему я следовал эти годы – ложь? – возникло у меня в голове. Вдруг наше учение ведет не к Богу, а от Него?
Словно удар пронизал меня – от темени и по всему хребту. Я отпустил поводья. Наверно, моя кляча закружилась на месте. Мне было все равно – я не помню, что происходило вокруг. Спроси меня, где это было, когда… Смутно выплывают лица моих спутников, с тревогой хватающих под уздцы лошадь, пытающихся что-то сказать, докричаться. Ужас охватил меня, ужас перед гневом Сильного. Я понял, что неграмотные простецы оказались ближе к исполнению Закона, чем я, чем мы все. И что еще страшнее – между нами есть стена, та самая, бесплодная и сухая с нашей стороны, и если мы заблуждаемся, то, значит, правы они. Я понял, что ненависть моя есть зависть к ним, знающим то, что не могли мне дать ни книги, ни самые лучшие учителя. Не проси меня обосновать это логически, но я все равно что прозрел, и с той поры мои мысли остановились. Или нет, они пока ходят по кругу, но он все шире, и какие-то крохи просветления уже копошатся в моей голове. Я еще не знаю, но уже чувствую. Надо все изменить. Путь должен быть другим. Книжность не дает благодати, она помогает жить, но ничего не решает. Она не вредна, ее можно обернуть на пользу людям, и потому я не стыжусь, что стремился проникнуть в ее глубины, но сама по себе она – ничто. Безжизненная изгородь, лишенная даже единой взбегающей по ней травинки.
Мои подручные, – он усмехнулся, – решили, что я ослеп, что не могу править лошадью – да, наверно, мои глаза казались им пустыми. Они думали, что помогают мне добраться до города, говорили вполголоса о моей неожиданной болезни. А я поначалу хотел сбежать от них, скрыться в самом голом клочке придорожной пустыни, заползти в какую-нибудь змеиную нору и умереть от отчаяния. Но я ничего не сделал и позволил им вести меня. И вот наконец мы прибыли сюда, и тут я понял, как мне следует поступить. В суете рыночной площади я улизнул от заботливых водителей и пробрался сюда. Не спрашивай о подробностях – я достаточно общался с теми, кого вы кличете отступниками, чтобы знать нужные слова и называть необходимые имена.
Поначалу, – вздохнул он и на мгновение остановился, – мне не верили. Конечно, я бы мог выдать себя за кого-то другого, но обман противен Всевышнему. К моему удивлению, они в конце концов решились приютить бывшего врага. Я не просил много, только переждать месяц-другой и по возможности никого не видеть. Сказать по правде, я еще не знаю, что предпринять. Может быть, все-таки двинусь на юг, может быть, останусь здесь или даже вернусь в наш родной город. Нет, неверно: я не знаю лишь, что именно я должен сделать, и не понял толком, что со мной произошло. Только ясно вижу, что возврата нет, что ревнители стали мне противны, и что после того, как ты им все расскажешь, я тоже буду проклят и причислен к отступникам и врагам Слова.
Но я ничего не могу поделать и не хотел бы. Впервые за много лет я чувствую, что нахожусь там, где нужно, что все мое предыдущее учение, быть может, окажется не бесполезно, если я, наконец, сумею понять, каким именно образом его необходимо применить. Что с меня спросится? Для чего я рожден? Зачем на мою душу упало это прозрение? Почему сейчас? Я бежал – куда? Нет, важнее – куда идти теперь, ибо покой, передышка – это временно. Главное не ошибиться, больше не ошибиться. Бога нельзя увидеть, но возможно встать на тропу, ведущую к нему. Где она? Я не знаю. Пока – не знаю.
Ты смотришь на меня с состраданием, ты думаешь, я сошел с ума, в меня вселился демон – что ж, я не ожидал другого. Но все-таки попытайся запомнить, что я тебе сказал, спроси себя, чего от нас хочет Всевышний: правоты или милости? И может ли быть, что он дал свой Закон только нам одним? И если нет, если Он, как мы с тобой, наверно, оба думаем, царит над всей вселенной, то как можем мы наилучшим образом исполнить Его повеления, Его заветы? Удаляясь от остальных жителей этого мира, все резче, все шире проводя границу между собой и другими, охраняя ее все более ревностно и безоглядно?
Спроси себя, зачем Он создал варваров, зачем сотворил сонмы завоевателей, ныне правящих нами? И в чем наша обязанность перед Единым – сопротивляться, встать на защиту земли и веры отцов, вытравить всех, мешающих этому сопротивлению, и биться до последнего человека? Или мы должны победить, а не умереть? А если умирать, тогда не так ли, как тот отступник, как тот праведник, превозмогший своих палачей – всех нас? Мученичество сильнее мучителей – слышал ли ты такие слова? Можно ли одолеть мириады врагов с помощью одного только кованого железа? Нет, не металлом должны быть крепки мы, но тем, что тверже металла. Не одолеть расселину тому, кто пришпоривает своего жеребца бестрепетной ненавистью – его ждет овраг, а не полет. Преследование посмевших возражать собранию, перечить старейшинам – не свидетельствует ли оно, что мы вдвойне слабы и неуверены? Чти Господа Бога своего – да, это самая важная заповедь, но чем должно воистину почтить Его?
Я смотрю на тебя и вижу, – продолжал он, – что мне давно пора замолкнуть, что я излил на тебя слишком много. Не сердись и прости, если можешь. Я наверно теперь еще долго не буду говорить ни с кем, кто бы мог меня понять, пусть лишь отчасти. Не знаю даже, суждено ли мне снова возвышать голос перед равными. Я теряю веру в слова – хотя нет, писаное слово, будь оно вдохновенно, может сотворить чудеса. Ведь над ним размышляют многие поколения. Только даром такого слова я не владею. Что поделать! Я бы променял на него все свое красноречие.
Он вздохнул. – Но попробуй поверить, что демона здесь нет. Я понял, что много лет блуждал, что бежал не к истине, а от нее, что карабкался на холм без единого деревца. От спесивой гордости, которую только раздувало все большее знание и все большее риторическое мастерство, я жаждал применить эти искусства и с низкой страстью пожать плоды своих талантов, я тщеславно стремился к тому, чтобы стать частью того великого древа, которое мы называем Законом.
Нет, – он резко взмахнул рукой, – не говори мне, что можно разочароваться в людях, блюдущих Закон, но не в нем самом. Я знаю не хуже тебя – Закон свят. Но если все люди, так кичащиеся исполнением заветов, одновременно столь лицемерны, значит, нам чего-то не хватает. Закон не плох – Закон недостаточен. Не меньшего от нас требует Бог, а большего. Наша ноша будет становиться только тяжелее. Истинная дорога труднее ложной, она не оставляет выбора ступившему на нее.
Он перевел дух. – Теперь иди. Я сказал тебе много больше, нежели собирался. Иди, и да пребудет с тобой благословение Всевышнего. И привстав, промолвил слова, что еще час назад были бы для меня самыми драгоценными: никого бы я не хотел сегодня увидеть более тебя, друг и земляк мой. И добавил: а теперь прощай.
Мне завязали глаза и снова повели влажными от сырости ходами и узкими улицами. Вскоре я почувствовал солнечный свет. Повязку сняли. Не оборачиваясь я пошел вперед и скоро очутился на рыночной площади. Я понял, что здесь мне некому и незачем рассказывать о случившемся. Мысли метались. Тайком я добрался до стойла, отвязал лошадь. Чтобы меня не стали искать, нацарапал короткую записку и отдал ее подвернувшемуся в проулке мальчишке. Монет в поясе было достаточно. Набрав на рынке воды и запасшись провизией, я двинулся к городским воротам.
Необходимо все время спрашивать себя, – вдруг вспомнил я его слова, – зачем ты делаешь то или это, куда влечет тебя, какие чувства правят тобой? В десятый раз я проверил свое решение. Да, повторил я себе, здесь ничего нельзя сделать, я должен как можно скорее передать ревнителям наш разговор, услышать их успокоение, разъяснение, совместно вознести молебен за исцеление заблудшей души. И вдруг в кипучей толпе, бурлящей, кричащей и грязной, я понял, что ничего этого не будет, что я остался совсем один, что никто не ответит на горячие потоки вопросов, густыми пузырьками лопавшихся у меня в голове, что я опять, едва догнав, потерял его и теперь уже навсегда. И что одного лишь могу жаждать – того, чтобы эта утрата была не вечной. И не потому ли стремлюсь на пыльную дорогу, недавно промелькнувшую передо мной песчаной пустотой, пролетевшую без единой жестокой думы, что там, где-то посередине пути, моего земляка, собеседника и соученика обуял страх Господень?.. И не может ли нечто открыться и мне, недостойному и скудоумному, в тех самых пятнистых от бедной растительности холмах? Если буду внимателен и неотступен, если смогу спросить себя так же беспощадно, как он. Но о чем?
Преодолевая людской поток, я выбрался за ворота. Передо мной расстилалась обратная дорога – хорошо утоптанный тракт, наезженный тысячами и десятками тысяч странников уже давно, почти с сотворения мира; не такой уж долгий, но не такой уж прямой путь из Дамаска в Иерусалим. Я не знал, что он мне принесет. «Парить или кануть, – вспомнил я, – парить или кануть…»
Лошадь шла медленно, бережно переставляя копыта, как будто ей предстоял заведомо утомительный подъем на крутой перевал. Я спешился. Отчего-то мне не хотелось никуда торопиться. Ноги словно налились свинцом. «Удалиться от Господа, – подумал я, – удалиться от Господа. Что он хотел сказать этими словами? Я его так и не спросил, а теперь поздно». Голова горела, если бы ты знал, Феофил, как горела тогда моя голова.
2008–2012