УСТАВ, ЧТО НАДЛЕЖИТ ЗНАТЬ И ДЕЛАТЬ УЧЕНИКАМ ПО ДНЯМ И ЧАСАМ
§ 1. В простые дни поутру вставать в шестом часу; в седьмом убираться честно, одежда чтоб чиста была, голова чтоб расчесана, и потом молиться; восьмой и девятый первее изученное вчера греческое протвердить, а потом латинского и русского языка обучаться; десятый гулять; одиннадцатый рисовать, двенадцатый обедать…
§ 4. При трапезе никому ни с кем ничего не говорить и никоим образом не соглашаться и не раздражаться, но внимать чтению…
§ 10. Играний употреблять безбедных и не злообразных, например: в городки палками не играть, на крагли метать пули не выше двух аршин, по сторонам игры той близко не стоять, победителям на побежденных не садиться и ничего непристойного делать не велеть, в свайку никому отнюдь не играть.
§ 11. Когда которому нужда будет идти из дому куда ни есть (близко или далеко), тогда докладывать нам, а в несбытность нашу первому, кто будет из служебной фамилии, и требовать позволения, и во всей той отлучке, даже до возвращения в дом был бы при нем один из слуг наших… А того соприсутствующего не поить и по возвращении нам или в неприсутствии нашем кому пристойно представить для освидетельствования, что он не пьян.
§ 12. А если кто против вышеположенному единнадцатому артикулу дерзнет учинить, то всяк из детей наших да и прочих, кто о том знать может, должен нам объявить – под жестоким за умолчания наказанием.
– Так! Хорошо!
Если плохо, говорил: «Очень плохо!»
– Сидеть! Стоять! Слушать меня!
Глаголы любил в повелительном наклонении. Был сух и строг. Наказание почитал благом.
Спрашивал холодно. Требовал повиновения воинского.
Смирение поощрял, но при этом заставлял ходить подтянутыми, стройными. «В здоровом теле – здоровый дух», – цитировал латинян.
Сам был роста невысокого, худощав, бледен лицом. Глаза имел маленькие, острые, черные, никогда не мигающие. Губы словно вытянуты в одну поперечную лицу полосочку. Когда сильно волновался, губы синели, а лицо совсем уж белело, будто вся кровь от него отливала. Руки длинные, жилистые прятал за спину, прохаживаясь по классу, или нервно сцеплял на поясе, давая отповедь провинившемуся. Только стихотворный ритм отбивал ладонью, узкой и острой, как нож мясника. Ступал на носок мягко и бесшумно. Входил в класс, поправлял фиолетовую шапочку, с ходу обрушивался на учеников.
Всегда чистый, с тщательно промытыми и уложенными волосами, в холеной русой бородке клинышком, обтекающей острые скулы, в рясе без единого пятнышка, подчеркивающей стройную фигуру, был похож на свою любимую оценку – единицу.
Многословие отменил. Требовал при ответе отбора только необходимых слов. Как удар бича вопрос: «Сколько родов латинских стихов ты знаешь? Пример диметра – ты, триметра – ты, монометра – ты», – указывал перстом. «Правильно, сядь! Неправильно, очень плохо, сядь!» Упражнения черкал пером, мелок исписывал замечаниями. Споров с собой не признавал. «Учитель для вас – истина, слова учителя – единственная правда!»
Следил за внешним видом. Следил за тишиной на уроке. Бил линейкой по пальцам. Следил в спальном классе, появлялся неожиданно. Окружил себя сетью фискалов явных и тайных: запугал их, сломил, растоптал, подчинил. Ввел долгое моление, перед которым обязательно читал проповедь – в свой голос вслушивался, ценил его. «Взыщите премудрость, да поживете и исправите в ведении разум». Проповедовал при общем богослужении перед всей академией – наставлял на путь истинный.
Открывал классный журнал, обязательно по сгибу проводил длинным ногтем. При всем этом был начитан, знал все стихи наизусть, ибо почитал красивое слово, имел на любой вопрос ответ. Ценил простой, без завитков, легкодоступный почерк.
Любил отцов иезуитов, считал их систему обучения наиболее приемлемой. Лютеран и прочих протестантов иначе как еретиками не называл, по мельчайшему поводу старался высмеять, заклеймить. Во всей академии был близок только с отцом Гедеоном – ставил его в пример, восхвалял ученость, докторскую степень, часто намекал на неустанную благую борьбу, ведомую Вишневским с богомерзкими вероотступниками. Как и ректор, добром поминал недавно скончавшегося Стефана Яворского, цитировал его разящие слова: «Аще зло твориши – бойся властелина правильного, ибо не без ума меч носит: Божий бо слуга есть, отмститель во гневе злое творящему».
Таков был новый наставник риторики, новый префект академии, отец Платон Малиновский.
Проповедовал дидактику. Каждое свое суждение считал исключительно верным: исключительным и единственным. Среди поэтов за авторитет почитал псалмопевца Давида, Вергилия и Симеона Полоцкого – последнего цитировал к месту и не к месту. Стихи любил потому же, что и проповеди, – любовался словесной игрой, сам переводил с латыни, написал несколько духовных кантов и мнил себя поэтом. Стихи читал резко. Останавливал голос на цезуре-пресечении, вторую половину стиха продолжал в том же тоне, что начал. Словно отбивал ритм башмаком.
Поклялся вытравить свободный дух вакаций на первом же уроке. И вытравил. Добился, что все слушали, молчали, сидели не шелохнувшись. И это было удивительно – при отце Илиодоре привыкли, что педагог обращается лишь к тем, кто хочет слушать, лишь к желающим. Отец Платон говорил всем, но скидки никому не делал. Всех мерил одинаково, причесывал под одну гребенку. Лодырей жестоко наказывал, а поспевающих учеников не хвалил. Или хвалил редко. Бесед наедине не признавал, проверял упражнения дома. Распинал при всех, чтоб было стыдно.
При этом строгость, строгость, строгость.
– Названия латинских стихов происходят, во-первых: от их материи или содержания оных, как то: героические, драматические, буколические; во-вторых: от авторов, их изобретших: горацианские, сафические; далее – зависят от числа слогов: пятисложный, семисложный; от полноты или неполноты стиха – стихи, имеющие последнюю стопу целую, называются акаталектическими, от латинского “acatalecta”, те же, которым недостает до полноты стопы одного слога, – каталектические, соответственно от “catalecta”. Ясно? Примеры…
Как конспекты, как голая схема, как дерево без листьев – мертво, пусто, уныло.
Неделями не трогался далее, если не выжимал всеобщего запоминания. И свирепствовал, сетуя на потерянное время. Иногда вдруг возвращался к давно прошедшему. Спрашивал. Наказывал. Снова заставлял учить.
После каждого слова хоть точку ставь, так читал.
Слова «таинственный», «пышный», «обильный», «прекрасный» – словно исчезли с уроков, а если и попадались в его речи – расплывались по ней, терялись, несмотря на то что звучали ясно, внятно, мерно, ровно, строго, строго, строго…
– Раковидный стих, иначе зовомый «раки», может читаться как справа налево, так и слева направо. Например:
Анна ми мати, и та ми манна,
Анна пита мя, я мати панна.
Это слабый стих – развлечение, а значит, не заслуживает особого внимания.
Анна – точка. Ми – точка. Мати – точка. Вздох на пересечении, остановка и снова: и – точка. Та – точка…
Ясно, ясно, ясно…
Васька наказаниям подвергался редко. Он имел достаточно воображения, чтобы представить себе диктуемое образно в уме, и запоминал мгновенно. Четкость префекта была даже ему на руку – он стал просчитывать стихи и удивлялся их математической выверенности. Играл, меняя слова, – ритм тут же рассыпался, и он вспоминал закон отца Илиодора о соединении слов. Теперь в другом свете все представало. Стихи стоило считать, проверять голос. Вот где таились ошибки. Значит, строгость необходима? Не была бы только так суха. Но как не стать сухарем, если большинство учеников не понимает, о чем идет речь, и приходится повторять, повторять, а они все равно не желают понимать. Это так обидно – говорить в пустоту…
Античные герои тоже были строги. Он оправдывал отца Платона. Но все чаще почему-то вспоминался добрый отец Илиодор. Тот же все понимал, решительно все, но подкупал сердца мягкостью и дружелюбием, не заставляя их дрожать на уроке, и, наверное, был прав. При таком сравнении отец Платон заметно проигрывал. И он осуждал его.
Василий подметил, что новый префект интересуется им, и, когда Тредиаковский, пытаясь оправдать наставника, невольно подняв взор, встречал ответный взгляд мелких, буравящих глаз, когда замечал тонко сжатые губы префекта, он не то чтобы робел, но стушевывался, порыв проходил. И он читал заданное стихотворное упражнение просто, вдумывался в смысл, отрешаясь от красот слога.
Странно. Удивительно. Непонятно. Получалось все равно торжественно. Платон Малиновский подчинял стихи дисциплине, но выходило наоборот – стих сам диктовал дисциплину, сдержанность и завораживал, требовал мерности.
«Тише… тише… белой стопой ступай…» Отец Илиодор понижал голос почти до шепота, ладонью вслед за ним отбивал такт, округло опуская ее по воображаемым ступеням.
Префект произносил обращение Электры к хору в Еврипидовом «Оресте» иначе, жестче. Палец его рубил воздух, одинаково проторял дорогу для каждого слова: «Тише… тише… Белой. Стопой. Ступай».
Васька терялся, не зная, какой путь вернее, только вертелось в голове: «Си́га, си́га, лейко́н ихно́с арбю́лес…» И он готов был бы благодарить префекта за приобщение к новому чуду, но каждый раз взгляд его замирал, падая на каменную стену, неприступную твердыню его взора. В благодарностях тот не нуждался. Узкая ладонь отбивала ритм: следует делать так – внушала ладонь и падала: так! так! так!
Отец Платон сильно ограничил их выходы в город. Совсем запереть в стенах он не мог, но пользовался своим правом давать разрешение и ставил учеников в прямую зависимость. Те, кто плохо учился, по сути, оказались взаперти. Ни о каких ночных вылазках и думать не приходилось. Пойманный с поличным Алешка Монокулюс, сбегавший постоянно по делам сердечным в город, был наказан дневным стоянием на коленях, после чего посажен на хлеб и квас, принудительно отбивал поклоны Богородице и еще был сечен розгами так нещадно, что почти неделю спал на животе, кряхтя и проклиная Василиска, как прозвали префекта за его немигающий буравящий взгляд и за язык – язык настоящего демона: стожалый и быстрый, как пламя.
Поначалу Василий продолжал брать работу у Коробова на дом – в академию. Прохор Матвеевич к Тредиаковскому привык и не хотел нанимать другого человека в услужение. Коробов платил исправно, и его копейки помогали переносить строгость уставной жизни.
Василий заходил на головкинское подворье, беседовал с Филиппом, с самим управляющим, его часто подкармливали тут – он был длинный и худющий и вечно голодный. Но скоро райская жизнь кончилась. Не всегда удавалось выбраться, да и скрывать переписку стало опасно, могли донести фискалы – Малиновский не признавал приработков, считал, что они отвлекают от учения. Задавал Василиск так непомерно много, что даже Василию трудно было учить наизусть десятки, пусть и звучных, латинских строк.
Он отказался от переписки, от выходов в город, засел в библиотеке. Но подползала скука, однообразие страшило. День был похож на день прошедший, а завтрашний был уже известен наперед. Время перестало существовать. Испарилось. Однообразие. Отупение. Усталость.
Корень учения был горек, ох как горек и еще раз горек. До оскомины. Откуда черпать силы? С кем делиться возникающими постоянно в голове вопросами? Алешка не годился, ему он только выплакивался как исповеднику, а настоящего-то исповедника и не было – такого, кто дал бы наставление. Школяров он сторонился – прошлогодние ночные вылазки не сдружили его по-настоящему с однокашниками.
Не верю, прав отец Илиодор, прав сто раз, прав, прав тысячу раз. Взрывались в голове, как шутихи фейерверка, россыпи слов, красоты выписывал, выделял мелодию неслышный почти голос, и дышать начинал по-иному, когда читал стихи. Но ладонь префекта секла воздух, и головы склонялись над столами, и закрадывалось сомнение. Что может быть хуже неверия? Слабости? И не было выхода из этого круга.
Тьма, тьма, тьма со всех сторон. И свербило мозг: «Тише… тише… белой стопой ступай». Куда? Зачем? За кем? Как? Вопрос, вопрос, вопрос…
Он покорился, сник, но в глазах порой стал загораться затравленный огонек обложенного волка. Огонек злобы. Но беззвучной, безъязыкой, бессильной. И выть было нельзя. Не позволялось. Только молиться… но и холодный пол церкви не приносил облегчения. Не очищал, не возвышал, а пение стало вдруг отвратительно. Покойна была только ночь: темнота, тишина, сон…
Как так получилось, что, питая нелюбовь, почти ненависть к Малиновскому, Васька попал в зависимость от него? Чувствовал, что сближение не доведет до добра, чувствовал, но не мог противостоять его воле. Их отношения развивались быстро, но колебались при этом, как язык колокола, вызывая спады и подъемы почти близости, почти потому, что отец Платон никогда не доводил игру до конца, он именно играл, отпуская или натягивая поводок, приближая или отталкивая своего доверчивого, враз закабаленного ученика.
У многих, даже у черствых людей имеется своя тайная страсть или, на худой конец, привязанность: была таковая и у префекта – он любил театр. Эта любовь и послужила главной причиной сближения.
По прошествии трех месяцев, добившись слепого подчинения, уверенный, что может лепить учеников как воск, Малиновский начал позволять себе хвалить их успехи и не так зло и безнадежно ругать оплошности: стало очевидно, что предмет риторики ему небезразличен. Когда же подошли в курсе к драмам и трагедиям, наставник совсем преобразился: голос его порой стал звучать взволнованно, необычно. Трагедии он особенно любил. Префект говорил о негодовании или сострадании, которые вызывают лучшие трагедии у слушающих, описывал бедствия великих героев, они проистекали от грехов или проклятий – грехов их родителей или родителей их родителей. Раскрытие тайн мастерства и было самым интересным в его уроках.
– Герой трагедии не может быть безукоризненно чист, откуда бы тогда рождались страсти? – пояснил он. – По крайней мере, герой живет посередине между добром и злом, ведь для возбуждения большего накала следует устранить то, что действует неприятно. Вина героя должна быть наиболее простительная, зиждущаяся не на его испорченности и злой натуре; под влиянием другого лица, или противоположных качеств, или в силу страсти, чрезмерного влечения совершает он роковую ошибку. Например, может он заблуждаться в том, что считает благом, поэтому вина его кажется мнимою. Но она есть и влечет за собой несчастье. Чтобы впечатление было более действенным, проникало в душу, следует сперва провести героя через счастливые, удачливые годы. Падение, крах – перемены судьбы не должны быть случайными и обязаны вытекать из изложенных выше опрометчивых поступков.
Из его объяснений следовало, что и драмы, и трагедии, и комедии, как и стихи, строятся на выверенном холодном расчете. Недаром «Медея» Еврипида начинается с монолога кормилицы – она вводит зрителя в историю, но тут же высказывает опасения, вернее предчувствия, предрекая гибель детей Язона, а тем самым и гибель его самого и отвергнутой, несчастной, но преступной детоубийцы Медеи. Выходило так, что древние продумали все до мелочей и поэту оставались только слова, их подбор. Но на деле, видно, все было гораздо сложней, иначе как объяснить тот страх и трепет, что пробирал при чтении трагедии? Секрет в соединении слов, сказал бы отец Илиодор. Секрет в точном расчете, говорил отец Платон. По-видимому, правы были оба.
Как-то ноябрьским утром префект торжественно объявил, что перед зимними вакациями они будут играть драму. В классе поднялся шум – принялись наперебой предлагать известные пьесы, но отец Платон сказал, что драму надлежит приготовить ученикам, и тогда-то Василий отважился на сочинительство. Он начал писать своего Язона. Он держал все в тайне и торопился. Конечно же за идеал была взята «Медея». Ей стоило подражать. Пришлось, правда, написать вначале длинный монолог учителя детей Язона, в коем излагалась вся история аргонавтов – это он сделал для младшеклассников, незнакомых еще с Еврипидом. Изложив события, он вдруг почувствовал, что запутался. Становилось жаль Медею, обманувшую отца, умертвившую брата, загубившую душу из-за великой любви к Язону, по прошествии лет бросившему ее ради другой. Отчаяние и ненависть толкнули женщину на самое ужасное – убийство собственных чад, лишь бы они не достались предателю-мужу. И было жалко ее, и была она омерзительно противна.
…Префект подошел сзади. Васька его не видел – он мучился, ища выход из им же сочиненного… Префект подошел вовремя, как нельзя вовремя. Через плечо увидев, он мгновенно понял, чем занят ученик, отметил томик Еврипида на столе и вдруг выдал себя.
– Подвинься, – кратко приказал он. Испуганный, ошарашенный Василий вскочил и уставился на наставника.
– Сядь, – по обыкновению строго сказал тот, сел рядом и стал читать написанное.
– Хорошо. Ты сочиняешь пьесу к Рождеству?
– Да, я бы хотел…
– Хорошо. Только так ты усыпишь зрителя. Следует больше говорить о победах героя. Намекни сперва на прошлый грех, проклятие всего рода. Введи Рок как действующее лицо. Введи Смерть для устрашения. Пускай собирает она свою жатву и предрекает погибель герою. Введи Славу – она и расскажет о деяниях. Выбери для начала действия момент, скажем убийство невинных детей – так страшнее, а потому привлекательней для зрителя. Примысливай, но и подражай. Вина Язона в том, что не по любви, а по страсти взял он Медею, что доверился женщине не чистой, ибо от женщины вообще первый грех на земле. Упомяни это. Она – сестра смерти, все гибнут от нее, прикоснувшись к ней, ибо женщина – сосуд диавольский и создана на погибель.
Пускай герой порассуждает о своей жизни, о смысле жизни вообще – тогда и зритель задумается о конце и о расплате неминуемой. Положим, так: Язон на пиру среди друзей, не зная, что говорит ему Рок, воспечалится о пережитом и начнет сокрушаться, что грешен, повинен в пролитии крови родного дяди – пускай тирана и узурпатора. Тут же обели его, но и брось черной краски – пусть на пиру ласкает он Главку, новую супругу. Помни только, ты должен объяснить, что связь с ней – воля случая, Фортуны. Язон не может больше жить с проклятой, несущей одни беды колдуньей Медеей. Это тоже его ошибка, пусть и невинная. В конце, когда ляжет он под останки своего корабля и прежде чем они погребут его, герою надлежит обратиться в зал с предсмертным словом, в котором признает Язон свою судьбу и опорочит злой Рок, представший перед ним. Это возвысит героя и покажет, как он заблуждался. Ты понял? – Не дожидаясь ответа, он встал, пошел по проходу и вышел за порог библиотеки не обернувшись.
– От Василиска добра не жди, – уверенно сказал Монокулюс. – Он, как дьявол, хитер, ты от него лучше подальше.
Ночью он плохо спал. Относительно пьесы сомнений не оставалось, он видел ее во сне всю, следовало только выплеснуть стихи на бумагу. Но зачем помог ему Малиновский?
На уроке префект по-прежнему был сух. Даже наказал Тредиаковского за плохо приготовленное упражнение. До упражнений ли было! Это он специально. Это тайна. Хочет, чтобы никто не прознал, решил Васька. Наказание было лучшим подтверждением.
– Придет или не придет сегодня? – гадал он, перенося пьесу на бумагу.
Он не пришел.
На следующий день прямо в классах спросил:
– Ну как твой Язон, Тредиаковский?
Васька был сражен наповал: Василиск заявил гласно, при всех. Значит, никакой тайны не существует!
Товарищи потребовали объяснений, но, вопреки его страхам, заинтересовались и не посчитали его предателем, наоборот, на него стали смотреть с уважением, а известный лодырь Родька Шило громогласно сказал: «Валяй, валяй, глядишь, Еврипидом станешь». Ложное пренебрежение означало почет.
Вечером отец Платон уже поджидал Василия в библиотеке. Правил стихи, объяснял. Перо его было доброжелательно!
– Помнишь ли ты Тацита? – вдруг спросил, обжигая своим буравящим взором. – То место, где он описывает начало войны Веспасиана с Виттелием. Почему проиграл последний? Да потому, что закрывал глаза на своеволие командиров, потакал солдатам, был распущен и безнравственен, тогда как Веспасиан, добившийся власти, был строг с ветеранами, не сулил им золотых гор и победил! Ты, кажется, понял меня, не так ли? – И он удалился.
Вскоре на утренних занятиях был наказан Шило. За неприготовленный в который раз урок его, привычного к побоям, так отодрали розгами, что всегда неунывающее Родькино лицо теперь вытянулось и посерело. Все проклинали жестокого Василиска и жалели несчастного, без движения лежавшего на своем топчане. Васька тоже жалел наказанного, но в душе искал оправданий Малиновскому.
«Ребята не понимают, просто не знают, он наверняка страдает сам», – твердил он про себя, но приоткрыть тайну не решался: она была вверена только ему, да и момент был неподходящий.
…В начале декабря ректор одобрил пьесу, и приступили к репетициям. Тредиаковский по праву играл Язона и был очень горд. В академии стали говорить о нем и, он видел сам, провожали взором и тыкали пальцами за спиной. Сыскался среди школяров и особо ревностный почитатель – Васята Адодуров, учившийся пиитике. Он напросился участвовать в представлении и показал себя настолько даровитым чтецом, что Малиновский поручил ему сыграть Рок. Конечно же, руководил театром префект сам и вымуштровал их так, что во время показа не было допущено ни единой ошибки.
Пьеса имела бурный успех. Ученики подходили к Ваське, толкали в плечо, жали руки. Васята Адодуров не покидал своего кумира ни на мгновение, словно охранял его. Даже ректор похвалил Тредиаковского, публично назвав талантливым юношей.
– Я ведь с первого дня заметил тебя, кариссимус, – добавил архимандрит, многозначительно прищурив правый глаз.
Был ли Васька счастлив? Странно, но он чувствовал себя скорее неуютно в толпе школяров. Похвалы были приятны, а вместе с тем хотелось спрятаться и реветь белугой. «Ты написал отличную пьесу», – шепнул Адодуров, и искреннее восхищение добило вконец. Большая часть успеха принадлежала Малиновскому по праву, но он им не воспользовался, остался в тени. Ваське было неудобно и страшно, словно он обокрал дом, а хозяин знает, но почему-то молчит до поры до времени.
Префект больше к Тредиаковскому не подходил – прокричал «слава» вместе со всеми и с тех пор даже здоровался, как всегда, сжав зубы: видно, был обижен.
Наступила рождественская неделя, и многие разбежались по домам. Уроки отменялись. Академия опустела. Васька мог бы пожить у Коробова или у Сибилева, но упрямо засел в библиотеке – новая пьеса уже вертелась в голове. Он обсуждал ее ранее с Адодуровым, тот целиком одобрил замысел. Он должен был рассказать о боевых победах императора Тита, когда заметил отца Платона. Префект стоял в дверях и чуть заметно манил его пальцем. Васька последовал за ним.
Он шел по переходу к палатам префекта, не упуская из виду строгую черную фигуру человека, который и притягивал и отталкивал его, как двуликий бог римлян. Что-то важное должно было сейчас свершиться.
Василий переступил порог и сел в указанное кресло.