Книга Голод по другим читать онлайн бесплатно, автор Петр Сойфер – Fictionbook
Петр Сойфер Голод по другим
Голод по другим
Голод по другим

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Петр Сойфер Голод по другим

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Петр Сойфер

Голод по другим

ГОЛОД ПО ДРУГИМ

Нейробиология отчуждения: почему мозг воспринимает одиночество как физическую угрозу

Одиночество — единственное, чего мы боимся сильнее, чем плохой компании, — и единственное, что мы неизбежно с ней путаем.

— Пётр Сойфер



ВВЕДЕНИЕ


Сигнал тревоги на периферии саванны

Представьте себе одного павиана. В биологии одиночества он окажется куда более честным собеседником, чем средний обитатель мегаполиса. Национальный парк Серенгети, поздний вечер, длинные тени, ленивый ветер и та особая африканская тишина, из которой в любую секунду может выскочить что-нибудь с зубами. Наш герой — молодой самец, назовём его Charlie: имена павианам в полевых работах всё равно раздают сами исследователи, и Charlie ничем не хуже Соломона.1

Charlie отбился от группы. Не то чтобы драматически: он заигрался, полез за особенно наглым жуком, потом отвлёкся на самку из соседнего клана, потом ещё немного посидел, задумчиво почесав живот, — и когда поднял глаза, оказалось, что своих не видно, не слышно и не пахнет. Стая ушла. Ветер сменился. Солнце опускается. Ни одной царапины на теле Charlie нет. Ни одна змея не проткнула его клыком, ни один лев не оставил на нём когтевого автографа. По внешним меркам с ним всё в порядке.

По внутренним меркам с ним катастрофа.

Если бы у Charlie под мышкой был портативный биохимический анализатор — в полевой приматологии такие штуки действительно существуют, только крепятся более прозаично, — мы бы увидели любопытную картину.2 Уровень кортизола в крови ползёт вверх, как курс валюты в неудачную неделю. Симпатическая нервная система переключилась в режим «бей, беги или замри и постарайся стать невидимым». Печень расщепляет гликоген, заливая кровь глюкозой — на случай, если Charlie всё-таки понадобится показать миру свои лучшие спринтерские качества. Иммунные клетки получают короткое, но категоричное распоряжение: временно забыть про долгосрочные проекты вроде противовирусной защиты и починки ДНК, потому что через двадцать минут всё это может оказаться неактуальным.

Всё это — не потому что Charlie ранен. И не потому что он голоден. Он ранен и голоден не больше, чем полчаса назад, когда мирно ковырялся в жуке. Всё это происходит потому, что Charlie — один.

Одиночество — не философское томление, не поэтическая меланхолия и уж точно не «слабость характера», как любят выражаться пожилые родственники за семейным столом. Это сигнальная система. Такая же древняя, жестокая и физиологически бесстыдная, как боль, голод и жажда. И, что особенно неприятно, работает она независимо от того, согласны вы с ней или нет; она вам не подчинена — как не подчинён вам факт, что при виде тонкого паутинного плетения на потолке ваш пульс подпрыгивает раньше, чем неокортекс успевает шепнуть: «Спокойно, это же просто пыль».

О чём эта книга

Эта книга — попытка проследить, что именно происходит с человеком, когда он оказывается на месте Charlie. Не в буквальной саванне — большинство читателей вряд ли ночевали под открытым небом в компании гиен, — а на её современных функциональных аналогах. В однокомнатной квартире в панельном доме на окраине большого города. В офисе с эргономичным креслом и абонементом в фитнес-клуб. В университетском кампусе, где вокруг тысячи людей, а поговорить не с кем. В браке, где двое вежливо делят коммунальные счета и постельное бельё, но их нервные системы ни разу не соприкоснулись в чём-то, что можно было бы честно назвать близостью. В аккаунте с двумя тысячами подписчиков и без единого человека, которому можно позвонить в три часа ночи, если стало по-настоящему плохо.

Задача книги двойная. Во-первых, показать, что одиночество — биологический феномен, поддающийся научному описанию. У него есть анатомия (конкретные участки мозга, загорающиеся на функциональной магнитно-резонансной томографии), эндокринология (кортизол, окситоцин, дофамин и вся остальная химическая свита), эволюционная логика (жестокая, как всё эволюционное) и предсказуемые долгосрочные последствия для тела и психики — не менее мрачные, чем регулярное курение, если верить метаанализам, а не верить им у меня оснований немного.3

Во-вторых — и это важнее, — что этот древний биологический механизм, безукоризненно работавший десятки тысяч лет в саванне, оказался в среде, для которой не был спроектирован. Наш мозг эволюционировал в маленьких стабильных группах по 50–150 особей, где каждого встречного вы знали с рождения и каждый встречный знал вас. Теперь этот же мозг пытается ориентироваться в мире, где горожанин за один день проходит мимо большего числа человеческих лиц, чем неолитический охотник встречал за всю жизнь. И он — древняя, слегка выцветшая, но всё ещё упрямая обезьяна внутри нас — не понимает, что происходит. Реагирует на переполненный вагон метро как на враждебное племя. На молчание партнёра за завтраком — как на изгнание из стаи. На отсутствие лайков под постом — как на сообщение, что охотиться его больше не берут.

Отсюда и заглавие: одинокая обезьяна. Не в оскорбительном смысле, а в самом прямом биологическом: мы — приматы, у которых очень плохо получается быть одним.

Одна оговорка

Книга объясняет механизмы, а не ставит диагнозы. Все нейробиологические, эндокринологические и эпидемиологические факты взяты из рецензируемой литературы, и в конце вас ждёт «Список литературы».4 Если, дочитав главу про кортизол, вы узнаете у себя депрессию — идите к специалисту, а не к оглавлению.

Что такое одиночество (и чем оно точно не является)

Начнём с порядка в понятиях. Слово «одиночество» в русском языке, как и в большинстве других, обозначает одновременно слишком много вещей — и от этой лексической щедрости регулярно возникают недоразумения.

Одиночество — это не физическое пребывание в одиночестве. Отшельник, добровольно ушедший в скит, и уборщик крупной сетевой пиццерии, живущий с матерью, сестрой, тремя племянниками и попугаем в двух комнатах, могут оказаться на прямо противоположных полюсах шкалы. Отшельник может ощущать глубокую связь с Абсолютом, с природой, с воображаемым собеседником в лице покойного духовника — и чувствовать себя вполне включённым в некое большое «мы». Уборщик, обложенный роднёй по периметру, может чувствовать, что его никто по-настоящему не видит и не слышит уже лет двадцать.

Одиночество — это субъективное переживание разрыва между тем количеством и качеством социальных связей, которое человеку требуется, и тем, которое у него есть.5 Ключевое слово тут «субъективное». Если вам достаточно одного близкого друга и разговора с ним раз в неделю — вы можете быть глубоко удовлетворены социально и одновременно казаться со стороны затворником. Если вам для чувства принадлежности нужно, чтобы вокруг всегда бурлила компания из двадцати человек, и вдруг компании нет, — вы будете одиноки на глазах у изумлённой публики, для которой ваш образ жизни ещё вчера был предметом лёгкой зависти.

Из этого следуют две неприятные, но важные вещи. Первая: одиночество нельзя измерить, посчитав количество ваших контактов в мессенджере или гостей на вашей свадьбе. Оно вообще плохо коррелирует с наблюдаемым социальным поведением. Вторая: одиночество почти всегда стыдно. Оно стыдно в культурах, где принято говорить «я справлюсь сам», оно стыдно в культурах, где принято говорить «у нас крепкая семья», оно стыдно в культурах, где принято говорить «у меня столько друзей — мне некогда унывать». Именно поэтому его так редко признают вслух — и почти никогда не признают в присутствии терапевта в первые три сеанса.

Забегая вперёд, скажу вещь, которая всплывёт ещё много раз: чувство одиночества и объективная социальная изоляция — это два разных феномена, часто идущих рука об руку, но не тождественных. Человек может быть объективно изолирован и субъективно счастлив (редко, но бывает). Может быть объективно окружён людьми и субъективно раздавлен одиночеством (сплошь и рядом). Может быть изолирован и одинок одновременно — и это, конечно, самый разрушительный сценарий, к которому мы будем возвращаться на протяжении всей книги.

Немного статистики

Вставлять статистику во введение — приём дурного тона: читатель ещё не успел проникнуться темой, а его уже засыпают процентами. Но четыре цифры для общей точки отсчёта — необходимы.

Цифра первая. В систематических обзорах и метаанализах, посвящённых одиночеству, показатель повышения относительного риска преждевременной смерти у хронически одиноких взрослых оказывается сопоставимым с эффектом от выкуривания примерно пятнадцати сигарет в день или от выраженного ожирения.6 Иными словами, если бы одиночество продавали в киоске, на пачке нужно было бы печатать зловещие картинки не хуже, чем на сигаретах.

Цифра вторая. Британское правительство в 2018 году учредило должность министра по вопросам одиночества, а Япония сделала то же самое в 2021-м.7 Заметьте: не министра культуры и не министра спорта. Министра именно по одиночеству. Это не поэтический жест — это следствие серьёзных экономических подсчётов, показавших, что одинокие граждане обходятся системе здравоохранения заметно дороже, чем несчастные, но социально включённые.

Цифра третья. По данным ряда крупных опросов последних лет — в частности, регулярных Cigna Loneliness Index в США и аналогичных проектов в Европе — доля взрослых людей, признающих у себя выраженное чувство одиночества, устойчиво превышает треть населения, а среди молодёжи от 18 до 25 лет иногда переваливает за половину.8 Особенно неприятно то, что молодое поколение — то самое, у которого больше всего цифровых контактов, — стабильно оказывается более одиноким, чем поколение их родителей и бабушек с дедушками. Об этом парадоксе будет отдельная глава.

Цифра четвёртая, финальная. В 2023 году Всемирная организация здравоохранения официально объявила одиночество «глобальной угрозой здоровью».9 С формулировкой, которую я цитирую по памяти, но за общий смысл ручаюсь: одиночество влияет на смертность в той же мере, что и главные факторы риска, о которых мы уже привыкли беспокоиться. То есть от «слабости характера» одиночество за последние двадцать лет переехало в раздел «эпидемиологические вызовы уровня курения и гипертонии». В научной иерархии это серьёзное повышение по службе.

Больше цифр в этом введении не будет.

Как устроена эта книга

Краткая карта ландшафта.

Книга разделена на четыре больших блока и двенадцать глав. Первый блок — самый плотный биологически: мы разберёмся, что именно происходит в мозге и теле, когда человек чувствует себя отторгнутым, и почему древние приматологи наблюдали в дикой природе явления, подозрительно похожие на «смерть от разбитого сердца». Второй блок — культурно-философский: мы посмотрим, как две с половиной тысячи лет человеческая мысль отчаянно пыталась объяснить самой себе биологическую боль одиночества — через стоицизм, монашество, экзистенциализм, литературу и психотерапевтические школы. Третий блок — онтогенетический: от эксперимента Харлоу с проволочными обезьянами до одиночества в доме престарелых, шаг за шагом, по возрастам. Четвёртый блок — про современность: социальные сети, цифровая псевдо-стая, парасоциальные отношения с нейросетями и всё то, что делает нашу маленькую внутреннюю обезьяну особенно несчастной именно сейчас. В заключении мы попробуем — без панацей и без обещаний вечного счастья — сформулировать, что с этим всем можно делать практически.

В конце книги вы найдёте две вещи. «Глоссарий», где кратко объяснено, кто такой Ялом, что такое ГГНО, при чём тут дорсальная передняя поясная кора и почему мы всё время поминаем какого-то Джона Качиоппо, — запоминать имена и аббревиатуры сейчас не надо, в глоссарий всегда можно вернуться. И «Список литературы» с гиперссылками на источники, откуда взяты те самые надстрочные цифры по краям абзацев. Если что-то в тексте удивит или возмутит — идите по ссылке и убеждайтесь, что я не выдумываю.

И последнее. По ходу книги мы будем много раз возвращаться к образу Charlie и его саванны. Это не украшение; это рабочая модель. Всё, что происходит с современным одиноким горожанином, лежащим в темноте с телефоном в руке в три часа ночи, лучше всего описывается через одну простую метафору: этот горожанин — тот же Charlie. Только саванна вокруг него слегка модифицирована: вместо львов — просроченные счета, вместо гиен — комментарии в интернете, вместо стаи — групповой чат, из которого его вчера тихо выкинули. Мозг разницы не замечает. Мозг у нас всё тот же — с очень небольшой прошивкой поверх, которую мы гордо называем цивилизацией.

Солнце садится, стаи не видно, ветер сменился. Пульс Charlie — как и наш с вами — уже начал ускоряться.

Пойдёмте посмотрим, что именно горит у него в голове.



БЛОК I. БИОЛОГИЧЕСКИЙ ХАРДКОР: ОТ НЕЙРОНОВ ДО СМЕРТИ ВУДУ


Глава 1. Горящая поясная кора: нейроанатомия отвержения


Небольшая жестокая игра

Начнём с эксперимента, который на первый взгляд выглядит как детская забава, а на второй — как одна из самых элегантных психологических провокаций последних тридцати лет. Называется он Cyberball. Придумал его в начале двухтысячных социальный психолог Кипинг Уильямс — человек, судя по всему, обладающий тем особым свойством ума, которое позволяет одновременно быть очень добрым и очень изобретательным по части чужих страданий.10

Устроен эксперимент до неприличия просто. Испытуемого сажают перед экраном. На экране — примитивная компьютерная анимация: три условные фигурки, включая аватар самого испытуемого, перебрасываются мячиком. Кнопкой на клавиатуре можно выбирать, кому именно бросить мяч. Всё выглядит как детская игра «съедобное — несъедобное», только без съедобного. Испытуемому обычно сообщают, что двое других игроков — реальные люди, участвующие в эксперименте из других лабораторий по сети. На самом деле, конечно, никаких других людей нет; всё поведение виртуальных партнёров задано программой. Но испытуемый об этом не знает и включается в игру со всей возможной серьёзностью взрослого человека, попавшего в лабораторию.

Первую минуту всё идёт хорошо. Мячик летает нормально; вам его бросают примерно с той же частотой, с какой бросаете его вы. Настроение приподнятое, вы чувствуете себя частью маленькой временной команды. А затем — незаметно, вежливо, без каких бы то ни было объяснений — двое ваших «партнёров» перестают вам бросать мяч. Они бросают его только друг другу. Вы сидите, держите руку на клавиатуре, ждёте. Мяч летит мимо вас. Ещё раз. И ещё.

Игра продолжается примерно две-три минуты. Всё это время вы — виртуально исключённый из виртуальной группы взрослый человек, который знает, что это компьютерная игра, что никакого мяча не существует, что двое ваших противников — скорее всего, кусок кода. И тем не менее.

Что говорят потом испытуемые? Они говорят, что им обидно. Что они чувствуют раздражение. Что у них портится настроение. Некоторые начинают злиться на «партнёров», на экспериментатора, на себя. У части испытуемых снижается самооценка, у части — растёт чувство бессмысленности. И — что особенно поразительно — эффект сохраняется даже если испытуемому заранее объяснить, что все остальные игроки нарисованы компьютером, что никаких людей нет и в помине.11 Мозг всё равно реагирует. Мозг, знаете ли, туповат в некоторых важных вопросах.

Теперь представьте, что этого же испытуемого помещают в аппарат функциональной магнитно-резонансной томографии (фМРТ) — грандиозную гудящую цилиндрическую машину, в которой человека фиксируют в позе древнеегипетской мумии и заставляют лежать неподвижно, пока вокруг него зверски вращается магнитное поле в несколько тесла. Смысл упражнения в том, чтобы отследить, в каких участках мозга сейчас усиливается кровоток; а поскольку активные нейроны требуют больше кислорода, чем ленивые, изменение локального кровотока служит косвенным маркером того, где именно в этот момент кипит работа. Метод несовершенный, зато относительно неинвазивный: испытуемого мы, к счастью, вскрывать не собираемся.12

И вот испытуемый, лёжа в этой гудящей трубе, играет в Cyberball. Первая минута — мяч летает. Все счастливы. Вторая-третья минута — партнёры перестают ему бросать. И на снимках мозга исследователи видят кое-что интересное. У испытуемого загорается — если позволить себе несколько вольную метафору — та самая область мозга, которая по всем канонам должна загораться, когда человеку больно.

Мозг, который путает боль

Придётся ненадолго вооружиться простой картой. В глубине нашего мозга, между двумя полушариями, там, где они условно смотрят друг на друга, тянется извилина, называемая поясной корой (cingulate cortex). У неё есть передняя часть, которая, в свою очередь, делится на дорсальную (то есть верхнюю) и вентральную (то есть нижнюю). Так вот, дорсальная передняя поясная кора — dorsal anterior cingulate cortex, для друзей — dACC — это участок, который отчасти можно назвать «сигнализацией» мозга. Он загорается, когда в поступающей информации есть что-то неправильное, тревожное, требующее внимания. И — что нас интересует прямо сейчас — он же вовлечён в обработку ноцицептивной, то есть телесной, физической боли. Причём вовлечён не в её сенсорную сторону (это где болит, насколько сильно колет), а в аффективную: насколько это переживание неприятно, насколько оно требует прекратить всё остальное и заняться проблемой.

Рядом с dACC приютилась передняя островковая доля — anterior insula, — участок ещё более скромный по размерам и ещё более важный по функциям. Островок отвечает за интероцепцию — способность мозга «слышать» собственное тело: чувствовать сердцебиение, наполненность желудка, сжатие в груди. Островок же участвует в переживании отвращения, тревоги и, разумеется, боли.13

Так вот. В классической работе Наоми Айзенбергер, Мэтью Либермана и Кипинга Уильямса, опубликованной в журнале Science в 2003 году, было показано следующее: у испытуемых, играющих в Cyberball и переживающих виртуальное отвержение, активируются dACC и передняя островковая доля. То есть ровно те же самые области, которые вспыхивают у человека, когда его ошпаривают горячим кофе, ударяют током или заставляют держать руку в ледяной воде.14

Работа Айзенбергер вызвала бурную научную дискуссию — как и подобает всякой хорошей работе. Позже другие исследователи, вооружившись более тонким анализом активаций, показали, что перекрытие «социальной боли» и «физической боли» — не идеальное, а частичное; что дорсальная передняя поясная кора — вообще довольно неспецифичная зона, которая любит загораться в ответ на разные тревожные ситуации; что метафора «одинаковой боли» — упрощение.15 Всё это, конечно, справедливо. Но общий вывод от этого не разваливается, а только уточняется. Разберём его в упрощённом виде — просто чтобы не завязнуть в академическом бисероплетении.

Мозг обрабатывает физическую и социальную угрозу с существенным перекрытием сетей. Не идентично, но перекрывающимися путями. Часть аффективного компонента боли — того самого «мне плохо, я хочу, чтобы это прекратилось» — обрабатывается одними и теми же нейронными цепями независимо от того, что послужило поводом: удар молотком по пальцу или неприятная реплика в вашу сторону в общем чате. Именно поэтому, кстати, обезболивающие вроде ацетаминофена (парацетамола) в ряде исследований снижали не только физическую, но и социальную боль. В экспериментах, где испытуемые в течение трёх недель принимали ацетаминофен по 1000 мг в день, они демонстрировали снижение реакции dACC на переживание отвержения — и, что забавнее всего, сами сообщали, что их меньше задевают повседневные социальные обиды.16 У меня нет намерения агитировать вас за приём парацетамола вместо разговора с близкими; я просто отмечаю, что тело относится к социальной боли настолько же серьёзно, как и к физической.

Это открытие, если хорошенько задуматься, довольно радикально меняет способ, каким мы должны говорить о человеческих переживаниях. В классической западной культуре — с её сильным дуализмом «тело отдельно, душа отдельно» — существует негласная иерархия: физическая боль признаётся объективной, а «душевная» рассматривается как нечто менее реальное, менее заслуживающее вмешательства, а иногда и просто как признак слабости. «Возьми себя в руки», «не выдумывай», «это же не рак» — тут вся коллекция бытовых утешений, известных любому, кто когда-либо пытался поделиться разбитым сердцем со старшим родственником. Так вот: нейробиология довольно недвусмысленно говорит нам, что эта иерархия — ложная. С точки зрения мозга и разбитая коленка, и разбитое сердце — родственники. Не близнецы, но, скажем так, двоюродные сёстры одного клана.

Немного эволюционной логики

Тут, разумеется, немедленно возникает вопрос: а зачем? Зачем эволюции понадобилось привинчивать переживание социального отвержения к тем же нейронным цепям, которые обрабатывают ожог, укус и вывих? Не выглядит ли это как какая-то нелепая инженерная ошибка, вроде того как программисты по случайности выводят на один и тот же провод сигнал от датчика температуры и от кнопки экстренного отключения?

Не выглядит. Как раз наоборот: с эволюционной точки зрения это одно из самых элегантных решений, которые вообще можно себе вообразить.

Приматы, к семейству которых мы с вами имеем прямое отношение, — существа глубоко социальные. Это не украшающая деталь и не культурная надстройка; это фундамент их выживания. Одиночный примат в саванне — покойник, отсроченный на несколько дней. Он не сможет заметить хищника вовремя (нет чужих глаз, оглядывающих кусты); он не сможет добыть достаточно пищи (некому подсказать, где вчера видели плоды); он не сможет отбиться от соседней группы (кто, кроме своих, за него заступится); он не сможет размножаться (это и вовсе не самостоятельный вид деятельности); он практически не сможет вырастить потомство. Стая — это не среди прочего, это в первую очередь.

Соответственно, любой генетически закреплённый механизм, который заставляет особь стремиться оставаться в группе и болезненно реагировать на её потерю, будет отобран естественным отбором в первый же миллион лет. И самый простой способ такой механизм собрать — не изобретать заново специальную «социальную боль» с отдельным нейронным контуром, а использовать то, что уже есть. А есть у нас — с очень древних времён, гораздо старше, чем сама социальность приматов — прекрасно отлаженная система физической боли. Задача этой системы — заставлять организм прекращать всё, что он сейчас делает, и заниматься решением проблемы: залечить рану, вынуть из лапы колючку, выбраться из горящего куста.

Эволюция берёт эту готовую систему и подключает к ней ещё один вход: угрозу изоляции. Теперь особь, у которой возникает риск быть исключённой из группы, испытывает нечто субъективно очень похожее на боль. И реагирует соответствующим образом: беспокоится, ищет способы восстановить связь, старается вести себя так, чтобы её вернули в состав стаи. Проигравшие особи — те, у кого эта система не работала или работала плохо, — попросту не оставляли потомства. Они уходили в саванну и там тихо умирали, не передавая своих генов дальше. Так что все ныне живущие люди — потомки тех, у кого dACC исправно горела при первых признаках социального отвержения. Это не баг. Это ваш пропуск в клуб «Гоминиды-выжившие».17

У этой конструкции есть побочная особенность, которая ещё много раз всплывёт. Эволюция — плохой инженер в том смысле, что она никогда не проектирует с нуля. Она всегда использует то, что уже валяется у неё в мастерской. Отсюда — характерное «переиспользование» одних и тех же деталей для разных задач. Ноцицептивная система у древнего млекопитающего служила для того, чтобы избегать физических повреждений; у приматов её же дополнительно приспособили под социальный контроль; у современного человека тот же самый механизм срабатывает, когда он открывает мессенджер и видит, что его сообщение прочли, но не ответили. Мозг не различает, что именно стало источником сигнала — колючка в лапе или пустота в чате. Он просто получает сигнал: что-то не так, надо действовать, срочно. Мы будем возвращаться к этой особенности постоянно, потому что она объясняет очень многое в поведении современного, казалось бы, вполне разумного человека.

Что показывает мозг: подробнее по анатомии

Разберём подробнее, что именно происходит в мозге при социальном отвержении: здесь научно-популярное изложение легко превращается в мистификацию.

Помимо dACC и передней островковой доли, при экспериментах с отвержением стабильно активируются ещё несколько структур. Первая — вентральная префронтальная кора (ventral prefrontal cortex, vPFC), а точнее её вентролатеральная часть. Эта область участвует в регуляции эмоций: когда испытуемому больно от отвержения, вентральная префронтальная кора пытается «пригасить» аффективную реакцию, оценить ситуацию рационально и подсказать более взвешенную реакцию, чем «немедленно расплакаться и убежать».18 Условно говоря, dACC — это тревожная сирена, а vPFC — это диспетчер, который пытается взять сирену под контроль и сообщить всем: «Спокойно, ребята, у нас плановое неудобство». У некоторых людей — например, у пациентов с депрессией или у подростков, у которых префронтальная кора ещё не полностью созрела, — этот «диспетчер» работает хуже, и тогда сирена ревёт долго и разрушительно.

123...5
ВходРегистрация
Забыли пароль