Книга Моя жизнь и прекрасная игра читать онлайн бесплатно, автор Пеле – Fictionbook, cтраница 2
Пеле Моя жизнь и прекрасная игра
Моя жизнь и прекрасная игра
Моя жизнь и прекрасная игра

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Пеле Моя жизнь и прекрасная игра

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

А пока дядя Жоржи колол дрова, ходил по домам и продавал лучины. Этому он научился еще у своего отца. Но в Бауру было слишком много конкурентов, поэтому зарабатывал он очень мало. Позже дядя устроился в большой магазин по оптовой торговле, в котором продавалось все – от яиц до топорищ. Его заработок стал немалым подспорьем для всей нашей семьи. По выходным дням к нам в Бауру приезжала тетя Мария, сестра Дондиньо, она служила в богатом доме в Сан-Паулу. Тетя привозила с собой фрукты – яблоки, груши, о существовании которых мы даже не подозревали, а также поношенные вещи своих хозяев. Постепенно до моего сознания стало доходить, что такое нищета.

Нищета – бич, который подавляет разум, иссушает дух и отравляет жизнь. Если мы не испытывали недостатка в самом элементарном, например, в пище, жилье или деньгах, чтобы заплатить за квартиру, мы были счастливы. Зато в нашем доме всегда царила любовь. Она помогала преодолевать невзгоды, и ее мы сохранили до сегодняшнего дня. Хотя было и немало горячих споров, обидных упреков и неприятных стычек из-за отсутствия самого необходимого, на что, как упрямо повторяла дона Селесте, мы имели законное право, поскольку Дондиньо обещали место на государственной службе.

Дом, в котором мы поселились, был деревянным. Наверное, для мастера, покрывавшего его черепицей, кровельное дело было не основным занятием: крыша текла, как решето. Правда, в отличие от решета она почему-то не протекала в одном и том же месте дважды. В период ливневых дождей трудно было угадать, куда положить матрац, чтобы спокойно проспать хотя бы остаток ночи. Но постоянно протекавшая крыша – это еще не нищета, хотя мать мучительно изводила Дондиньо упреками за то, что он не мог заплатить за дом даже с протекавшей крышей.

Не было нищетой и то, что частенько приходилось в темноте нащупывать щеколду стоявшей во дворе уборной и, сидя там, со страхом вслушиваться в лежавшую за стенами ночь. Ничего особенного – ведь даже у наших соседей, людей более обеспеченных, уборная тоже находилась во дворе. Не было нищетой и то, что приходилось носить не подходившую по размерам старую одежду, иногда оставаться без ботинок или холодными ночами всем спать в крохотной кухне вокруг печки, прижимаясь друг к другу, чтобы не замерзнуть (и почему только считается, что в Бразилии всегда жарко?).

Нет, нищета была в тревожных раздумьях о том, что случится, если вдруг кончатся деньги на дрова. Нищета грозила погасить и даже превратить в ничто любую щепку, которая должна была питать голодное чрево печки.

В общем, нищета – это лишение человека чувства собственного достоинства и уверенности в своих силах. Нищета – это страх, но не страх смерти, который оправдан ее неизбежностью. Нищета – это страх жизни. Это жуткий страх…

В те первые годы, когда мы переехали в Бауру, нищета угнетала моих родителей, дону Амброзину и дядю Жоржи, но только не меня. Здесь я чувствовал себя счастливым. По соседству жило много мальчишек, моих сверстников – чернокожих, белокожих (если вообще существуют абсолютно белые бразильцы), японцев. Наши игры продолжались с утра до вечера. Поначалу мы организовали своеобразный цирк на заднем дворе, устроив трапецию из мангового дерева. Однако самая крепкая веревка, которую нам удалось раздобыть, оказалась слишком ветхой, поэтому мое первое раскачивание, за которым следила дона Селесте, стало и последним. Веревка оборвалась, моих приятелей разогнали по домам, а я заработал очередную затрещину.

Тогда мы решили играть в игры для взрослых, например, в футбол, потому что видели, как играют мой отец и другие профессионалы из клуба «Бауру Атлетик», или, как его кратко называли, «БАК». Купить настоящий футбольный мяч мы не могли и поступили так, как поступает большинство мальчишек: самый большой, который только удалось найти, мужской носок мы набили тряпьем и бумагой, придали ему форму шара и крепко завязали веревкой. Со временем в носок стали набивать больше тряпья, из-за чего мячи получались массивными и тяжелыми. Иногда носки для мячей мы «заимствовали» с веревок для сушки белья. Нам казалось, что наши потребности вполне оправдывают такое «заимствование»: ведь человек может обойтись без носков, а вот нам, ребятам, без мяча никак нельзя.

Когда я был призван в бразильскую армию, кто-то в шутку поведал мне, что в американской армии есть такая присказка: «Если оно движется, проводи его взглядом. Если оно неподвижно, подними его с земли. Если оно слишком велико, нарисуй его». У нас в Бразилии она звучала бы так: «Если оно движется, ударь по нему ногой. Если неподвижно, ударь по нему ногой и заставь двигаться. Если оно слишком велико, чтобы ударить по нему ногой, поменяй его на нечто меньших размеров и ударь по нему ногой». Бразильцы учатся бить по мячу, как только встают на ноги. Ходить они учатся позже.

Наше футбольное поле было расположено на Рубенс Арруда, где я жил. Воротами служили оба конца этой улочки: один – на пересечении Рубенс Арруды с улицей Седьмого сентября, другой – у тупика, где Рубенс Арруда упиралась в старое тренировочное поле соперничавшего с «БАК» клуба «Нороасте». Если бы эта улочка была покрыта асфальтом, боковые линии поля совпали бы с обочиной. Но поскольку она была немощеной, требовалось немало усилий даже для того, чтобы удержаться во время игры на ногах. Немалую сноровку нужно было проявить и для того, чтобы нанести удар по нашему мячу, поскольку вес его постоянно менялся в зависимости от «начинки», а также от частых попаданий в грязные лужи. Но для меня это не имело никакого значения. Удовольствие от удара, умение привести мяч в движение, заставить его повиноваться – все это порождало приятное ощущение собственной силы, которое я познал впервые в жизни.

Моя страстная увлеченность футболом не очень нравилась матери. Для нее футбол был почти то же самое, что ограбление банка или семь смертных грехов. Правда, футбол удерживал меня от более опасных шалостей. К тому же благодаря ему я всегда был в поле ее зрения, и в этом тоже был свой резон. За разрешение играть мне пришлось взять на себя заботу о младшем брате Жаире, получившем прозвище Зока. Надо сказать, что к тому времени я уже твердо решил отказаться от карьеры профессионального футболиста. Я собирался стать летчиком. Эта идея возникла у меня, когда я наблюдал за взлетом и посадкой самолетов на поле местного аэроклуба.

Необходимость присматривать за Зокой была слишком дорогой ценой за возможность погонять мяч прямо перед нашим домом. Ведь играть в футбол и одновременно присматривать за ребенком просто невозможно. Хотя Зока был маленький, он вечно порывался участвовать в игре наравне со всеми, и каждый раз, когда о него кто-нибудь спотыкался, он с пронзительным криком убегал домой. Мне приходилось прерывать игру и получать от матери очередной подзатыльник. Но если мама велела присматривать за Зокой, спорить с ней не было никакого смысла.

Моя мать, дона Селесте, была (и осталась) невысокой женщиной весом примерно в девяносто фунтов, с неизменной тяжеленной кастрюлей в руках. У нее была изящная фигура, мелкие, но очень правильные черты лица, копна блестящих рыжеватых волос, которыми она очень гордилась. Когда она улыбалась – это была самая прелестная улыбка в мире, но, к сожалению, все мы не очень способствовали тому, чтобы она улыбалась. Вместе с тем каждого, кто судил о доне Селесте лишь по ее очаровательной улыбке и миниатюрной фигурке, ждал сюрприз. Дона Селесте твердой рукой управляла домом. Она гордилась тем, что семья Арантис ду Насименту, несмотря на бедность, была достойна уважения. Дети не воровали, не просили подаяния, никому не лгали, никогда не произносили бранных слов, верили в бога, хотя и не рассчитывали на то, что он разрешит все семейные проблемы, с уважением относились к старшим, а самое главное, повиновались родителям – а не то!..

Задумываться над этим «а не то» было весьма мучительно, ведь в основном мы соблюдали приличия, хотя до сих пор меня преследует вопрос: если я столь тщательно выполнял все родительские заповеди, тогда почему мне доставалось столько оплеух и подзатыльников. Наверное, причиной этого было еще одно из установленных доной Селестой правил: я должен был находиться в пределах слышимости ее голоса, который был достаточно громким для такой хрупкой женщины и в иных обстоятельствах был бы достоин лучшего применения. К сожалению, аэроклуб располагался вне досягаемости ее голоса. Я украдкой бегал на летное поле, когда не мог гонять мяч, просиживал там, наблюдал за взлетом и посадкой маленьких самолетов, за тем, как разгоняются перед взлетом планеры и, словно птицы, взмывают в небеса. Я не отрывал взгляда от летчиков, когда они в блестевших на солнце защитных очках и кожаных куртках спускались на поле из своих удивительных летающих штуковин. Я мечтал, что настанет день, когда я тоже в защитных очках, куртке и летных сапогах залезу в один из таких же чудесных самолетов и с легкостью птицы полечу в бездонное восхитительное небо. Все земные тревоги будут забыты, нищета отойдет в прошлое. Я посмотрю вниз на землю и увижу наш крошечный домик, а перед ним – изрезанную колеями дорогу, грязный задний двор с маленьким манговым деревом, и… улечу прочь. Во сне я все время возвращался то к матери, то к сестре, то к отцу, то к дедушке, то к дяде Жоржи (но только не к Зоке), а потом снова улетал. Я поклялся, что обязательно добьюсь своей цели, когда вырасту.

Зока всегда увязывался за мной в моих «экскурсиях» на летное поле, но я старался от него отделаться, так как там его ни на секунду нельзя было оставить без внимания. Когда же он вырывался из рук и бежал к самолету или выскакивал на взлетно-посадочную полосу, что в любой момент могло печально кончиться, я твердо знал, кому за это пришлось бы отвечать. Но если я не брал его с собой, он вбегал в дом и громко кричал: «Мама! Дико снова ушел в аэроклуб!» Это означало еще одну оплеуху или подзатыльник плюс еще одно наказание, которое ожидало меня позже за то, что я учил, а вернее, пытался учить Зоку скрывать наши «отношения» от домашних.

Примерно с семи лет я начал работать чистильщиком сапог. Приятель помог мне смастерить ящик, который отдаленно напоминал сапожный сундучок, а дядя Жоржи финансировал начало этого предприятия. По правде сказать, я прежде всего рассчитывал на то, что новое занятие облегчит мне посещение аэроклуба, поскольку на самолетах, как мне тогда казалось, летают люди, которые обращают особое внимание на свой внешний вид и поэтому до блеска чистят обувь. Дона Селесте была решительно против моей затеи, утверждая (впрочем, ее аргументы поначалу казались вполне логичными), что если мне неймется, я могу чистить сапоги и ботинки соседям по улице. Поскольку многие из них были такими же бедняками, как и мы, мой «бизнес» в пределах нашей улицы имел весьма призрачные перспективы. Но если дона Селесте что-нибудь доказывала, ей трудно было возражать. Целую неделю я послушно ходил из дома в дом, выясняя, не желает ли кто-нибудь воспользоваться моими услугами. За всю неделю только один сосед согласился почистить ботинки. Не знаю, почему он на это решился: может, из жалости ко мне, а может, ему надоел мой ежедневный стук в дверь. Мне хорошо запомнилось, что я никак не мог сообразить, сколько же запросить с него за работу, а когда получил деньги (наверняка очень мало), решил точно подсчитать, каковы же будут мои доходы, чтобы в итоге хотя бы сводить концы с концами.

Надо сказать, что сосед по улице не был первым моим клиентом. Дело в том, что тетя Мария как-то привезла мне ботинки, которые стали тесны младшему сыну ее хозяина и которые я тщательно берег – надевал только по воскресеньям и при посещении церкви. Они были в хорошем состоянии, видимо, мальчик носил их аккуратно. Я очень гордился, что был обладателем этих ботинок. Дона Селесте сказала, что если я уж так сильно хочу чистить ботинки, можно попрактиковаться на собственной обуви. И я принялся за работу под ее строгим контролем. (Хорошо помню те ботинки. Чтобы они не стали мне тесными, как сыну моего благодетеля, я однажды решил сыграть в них в футбол и… истрепал их в клочья. Последовала обычная в таких случаях выволочка. А мне просто страшно хотелось попробовать ударить по мячу обутой ногой…) Я также чистил бутсы Дондиньо и туфли моей бабушки. Любопытно, что еще с тех пор у меня хранится разная вакса.

Когда выяснилось, что на нашей улице я не могу рассчитывать на достаточную клиентуру, мне наконец удалось убедить Дондиньо поговорить с доной Селесте, чтобы она разрешила мне в следующую субботу пойти на стадион, где будет играть «БАК». Я собирался предложить свои услуги зрителям прямо на трибунах. Ведь среди них наверняка найдутся желающие почистить обувь. Одни – чтобы произвести впечатление на своих девушек, другие – чтобы уязвить своих конкурентов, да и вообще мало ли какие могут быть мотивы. В то время я никак не мог понять, по каким таинственным причинам именно взрослые испытывают такое удовлетворение от начищенных ботинок.

К моему удивлению, дона Селесте не стала упорствовать и согласилась, но при условии, что на протяжении всей игры Дондиньо не будет спускать с меня глаз. Дондиньо, конечно, едва ли мог играть и одновременно присматривать за мной, но когда матч закончился и он пришел, чтобы забрать меня домой, я уже заработал более двух крузейро! Мы так и ушли со стадиона, обнявшись, как два кормильца!

Получив большую свободу передвижения, я стал чаще бывать на железнодорожном вокзале, где собирались многие юные чистильщики сапог. Бауру был в первую очередь транспортным узлом, через который проходили три главные железные дороги страны – «Соракабана», «Паулиста» и «Нороэсте». Последняя содержала в Бауру клуб «Нороэсте» – основной конкурент и непримиримый соперник «БАК». Ей же принадлежал больший, чем у соперника, стадион.

На северо-западном вокзале я бывал по разным причинам. Во-первых, Дондиньо неоднократно играл в составе «БАК» на поле «Нороэсте» и его там многие знали. Поэтому как его сын я имел в районе вокзала преимущество перед другими мальчишками-чистильщиками. Во-вторых, я гонял мяч на заброшенном поле клуба в конце нашей улочки и поэтому ощущал какое-то родство душ с «Нороэсте». И самое главное – вокзал был рядом с домом, что очень устраивало мою мать.

Я любил деловую часть города и считал, что Бауру мог бы стать одним из центральных городов страны наподобие Сан-Паулу или Рио-де-Жанейро, хотя его население составляло в то время немногим более 80–90 тысяч человек. Однако по тогдашним масштабам это был крупный город в одном из внутренних районов страны. У него было свое лицо, которое он утратил. В результате экономического развития и роста цен на землю в Бауру появились небоскребы. Они сменили крохотные домишки, взбегавшие в гору, на которой стояла церковь. Все дома города были выкрашены в контрастные цвета – пастельные тона перемежались с ядовито-зелеными и иссиня-голубыми. Некоторые крупные здания были построены в колониальном стиле. Они производили впечатление незыблемости нашей истории. Было приятно ощущать себя причастным к ней.

На узких улочках теснились магазины, предлагавшие все, чего я желал, но чего купить не мог. В городе было много гостиниц, одна из них находилась на улице, расположенной напротив вокзала. А еще был кинотеатр с яркими рекламными щитами, пробуждавшими буйную фантазию.

Затаив дыхание, я наблюдал за приближением к перрону огромных паровозов, которые пыхтели и фыркали, словно хвастливые драконы. Из вагонов вылезали люди, держа в руках чемоданы, ящики и пакеты, перевязанные веревками, а иногда клетки с живыми цыплятами (во внутренних районах Бразилии наиболее надежный способ сохранить пищу – держать ее живой). В моем воображении рисовались экзотические места, откуда эти люди приехали и куда отправлялись; интересно, доведется ли мне когда-нибудь побывать там.

Иногда по улице верхом проезжали скотоводы. Вместо седла – выкрашенная овечья шкура, без подпруги и без стремян, ноги свободно покачиваются в такт движению, как раскрытые защелки для белья, сапоги в грязи и в царапинах от чертополоха, кожаные шляпы затянуты под подбородком шнуром. По субботам после полудня они привязывали лошадей около вокзала, чтобы почистить сапоги. Для меня это всегда было загадкой: зачем чистить сапоги, если они в миг снова будут грязные и в царапинах. Но тогда я был еще слишком молод, чтобы знать, что появление в злачных местах, куда потом отправлялись скотоводы, в нечищеной обуви считалось признаком дурного тона.

Хоть я и продолжал работать чистильщиком, это нисколько не мешало моему увлечению футболом. Поезда прибывали и отправлялись строго по расписанию, и поскольку оставаться на вокзале после полудня, когда уходил последний поезд, не имело смысла, я спешил на футбольное поле. Оставив дома сапожную аптечку и заработанные деньги, я с носком, набитым тряпьем, мчался к товарищам. Мы азартно носились по полю, обводили друг друга, играли до тех пор, пока не стемнеет и не раздастся голос моей матери или ее связного Зоки.

Помню, что с некоторых пор я со страхом стал думать о приближавшейся субботе, потому что по субботам, вернувшись с вокзала, натыкался на целую кучу наколотых для растопки поленьев. Я уже не мог бежать к ребятам, пока не занесу в дом все до последнего полена и не сложу дрова в аккуратный штабель. Эта работа отнимала много времени. После нее было не до футбола. Но выход был найден. Как-то, собрав всю команду, я объявил: «Сегодня не смогу пойти играть, пока все дрова не сложу в доме. Но если я не выйду, мяч тоже останется здесь…»

Поначалу ребята открыто возмущались и чуть было не отказались помогать мне. Но через несколько недель, если кого-нибудь из нашей команды спрашивали, что он делает в субботу после обеда, тот недоуменно смотрел на вопрошавшего и отвечал: «К Эдсонам иду дрова складывать, неужели не понятно…»

Примерно в то время (мне шел тогда восьмой год или едва исполнилось восемь, сейчас не помню) Дондиньо получил, наконец, место на государственной службе – всего через три или четыре года после того, как она была обещана (по бразильским нормам совсем неплохо). Это было место санитара, а точнее, мальчика на побегушках в больнице. Ему приходилось мести полы, мыть горшки, помогать вытаскивать носилки с пострадавшими из машин скорой помощи, варить и подавать кофе, разгружать продукты, короче, делать все, что велели. Это была не бог весть какая работа, но она сразу изменила атмосферу в доме. Хотя постоянная зарплата Дондиньо не избавила нас от нищеты, мы тем не менее перешли из самых нижних в верхние эшелоны нищенствующих – гигантский скачок. Было покончено с раздорами внутри семьи, что еще больше сплотило нас.

Теперь, проводив последний поезд, я довольно часто отказывался от футбола и отправлялся в больницу, чтобы помочь отцу: варил вместо него кофе, выносил и обмывал горшки. Я подсознательно ощущал потребность быть рядом с ним. И если в течение дня выдавалась свободная минута, что, в общем, случалось крайне редко, он садился и начинал рассказывать мне о командах, с которыми ему довелось играть, об известных футболистах, которых ему посчастливилось знать. В каждом его слове сквозила неистребимая любовь к футболу. Однажды отец рассказал мне о своем старшем брате, моем дяде Франсиско.

«Если ты когда-нибудь станешь футболистом, Дико, ты будешь мастером, как он. Он умер в двадцать пять лет. Мне тогда было шестнадцать, и я думал, что не сумею пережить его смерти. Но он оставил мне кое-что в наследство – футбольные финты. Его звали Шико ду Жонас. Люди старшего поколения до сих пор помнят его игру в таких городах, как Мокока, Каза Бранка, а также на юге Минаса».

Эти беседы настолько сблизили нас, что мы стали не просто отцом и сыном, а друзьями. Дондиньо был (и остался) очень привлекательным мужчиной с прекрасными физическими данными. У него было пропорционально сложенное, гибкое тело, плоский живот, мускулистые руки и ноги – идеальная комплекция для футболиста. Во всем этом чувствовалась недюжинная физическая сила. Если дона Селесте отличалась раздражительностью, то Дондиньо был спокойным и уравновешенным. Прежде чем что-нибудь сказать, он всегда тщательно взвешивал и после этого отстаивал свое мнение до конца. Он был (и остался) прекрасным отцом. Как-то вечером выдалась свободная минута. Он усадил меня рядом, чтобы поговорить как мужчина с мужчиной.

До сих пор помню тот вечер: тусклый свет (лампочки в государственных больницах почти всегда сорокасвечовые, не более, если они вообще есть), блестит кафель, недавно начищенный Дондиньо, на полу изношенный линолеум, неистребимый запах карболки и напряженная тишина – вот-вот кто-нибудь закричит от боли.

«Дико, какие у тебя планы?» – спросил отец.

В общем-то я знал, какого ответа он ждал от меня. Наверняка он хотел услышать, что я мечтаю стать футболистом-профессионалом, как незнакомый мне дядя Франсиско. Я был уверен, он думал, что я уже забыл о своей мечте. Но я, не задумываясь, произнес:

– Хочу стать летчиком.

К моему удивлению, Дондиньо отнесся к этому совершенно спокойно.

– Неплохо, – сказал он, и в его голосе зазвучали искренние нотки. – Но ты знаешь, что потребуется от тебя, чтобы стать летчиком?

– Конечно, – ответил я, удивляясь, что Дондиньо может в этом сомневаться. – Учиться летать на самолете.

Дондиньо улыбнулся своей нежной улыбкой.

– Боюсь, это не все. Летчики должны уметь читать карты, чтобы, перелетая с одного места на другое, не сбиться с курса. Не кажется ли тебе, что сначала нужно научиться читать и писать, разбираться в арифметике и других науках?

Я как-то не задумывался над этим раньше, но сейчас слова Дондиньо показались мне резонными. Я не имел ничего против школы. И чем больше я о ней размышлял, тем глубже слова отца проникали в мое сознание. Например, чтение может оказаться весьма полезным в жизни. Если не умеешь читать, репортажи о футбольных матчах будешь слушать разве что по трескучему радиоприемнику. Научишься читать – сможешь разобраться в том, что пишет «Дейли Джорнэл», которая издается в Бауру, а также будешь в курсе всех футбольных игр лиги и узнаешь всех популярных игроков. Я решил про себя, что если поискать, наверняка найдутся и другие доводы в пользу чтения и письма. Однако тут были и свои проблемы.

– Но я ведь еще сапоги чищу!

– После уроков ты будешь успевать на вокзал до прибытия поезда.

– А как же футбол?

По лицу Дондиньо пробежала едва заметная улыбка.

– Хоть тебе и придется ходить в школу, работать чистильщиком, помогать мне в больнице, делать дома уроки, ты все равно выкроишь время для футбола.

Он лукаво подмигнул мне.

– Ты ведь мой сын…

Так началось мое учение в школе. В Бауру школьный курс состоял из четырехгодичной начальной и четырехгодичной средней школы. Затем, если выпускник желал поступить в университет, он готовился к этому еще в течение трех лет. Мои восемь лет были вполне нормальным возрастом для поступления в школу.

Сейчас, с высоты прожитых лет, часто вспоминаю, с каким волнением в первый раз переступил я порог школы «Эрнесто-Монте». Трудно поверить, сколько с этим было связано хлопот! Вся моя одежда была заново заштопана. Меня так тщательно скребли щеткой с мылом, что потом еще долго звенело в ушах. На мне были воскресные ботинки (разумеется, начищенные до блеска). В руке я держал настоящий школьный портфель с двумя чистыми тетрадями и коробкой цветных карандашей. Сердце переполнял восторг, желания учиться хватило бы на десятерых.

Первым сюрпризом для меня явилось то, что учительница, по-видимому, не очень-то стремилась учить нас читать и писать, а также разбираться в географических картах и других вещах, необходимых, чтобы поскорее стать летчиком. Самым главным для нее была дисциплина. Дона Сида, очевидно, полагала, что нельзя научиться читать и писать, если переговариваешься на уроке и постоянно ерзаешь за партой. Тот факт, что, несмотря на болтовню и ерзанье, я освоил все, чему она нас учила, никак не повлиял на ее убежденность. И тем не менее надо признать, что дона Сида ограничивалась нотациями и не прибегала к крайним мерам наказания, с чем я столкнулся в последующие мои школьные годы.

Любой восьмилетний мальчишка, независимо от того, какое у него воображение, так или иначе обогащает свои познания жизни помимо школы. Один такой урок запомнился мне особенно хорошо. Как-то мы играли в футбол около местной больницы. Один из нас заглянул в окно, выходившее на площадку, где мы гоняли мяч. Это было окно полуподвального этажа, где, наверное, располагался морг. В тот самый момент, когда мальчуган заглянул в окно, врачи снимали одежду с планериста, который погиб при аварии, случившейся неподалеку от аэроклуба, и готовились к вскрытию трупа. Я уже не помню, кто первым увидел это ужасное зрелище, но у меня до сих пор звенят в ушах слова: «Эй, ребята! Там на столе парень лежит! Держу пари, что он мертв».

Жуткие, какие-то потусторонние интонации в голосе притянули всех нас к говорившему. Я протиснулся к окну и вместе с другими прижался носом к стеклу. Как раз в этот момент один из докторов пытался стянуть рукав блестящей кожаной куртки с повисшей руки погибшего. Мне навсегда запомнились тусклый свет комнаты, выложенные кафелем стены, еще более грязные, чем в больнице, где работал Дондиньо, рваный линолеум на полу, который давно надо было менять, стандартные сорокасвечовые лампочки, мало подходившие для работы, к которой приступали врачи. Кровь запеклась, и рукав куртки, наверное, прилип к руке, сообразил я, вспомнив свой богатый опыт, приобретенный в больнице. Доктор дернул резче, потом поднял руку и повернул ее. Не знаю, как могло случиться, но изо рта мертвеца вдруг хлынула кровь. Она залила стену и потекла вниз малиновыми струйками. Доктор поспешно опустил руку и отскочил назад. Я окаменел от страха, а когда, совершенно потерянный, обернулся, вокруг никого не было – все мои приятели в ужасе сбежали.

Другие книги автора

ВходРегистрация
Забыли пароль