В тот год, о котором я теперь веду речь, зима была суровая, – жестокая.
В начале декабря выпало много снегу, а с половины декабря закрутили сильные морозы. Бывали такие дни, когда птички не могли перенести стужи, и с деревьев и с крыш, а то, бывало, и налету бедняжки падали мертвыми. Они замерзали… Для бедного люда эта зима осталась очень памятна. По ночам на улицах горели костры, и извозчики грелись у огня.
– Ну, зима нынче – не «сиротская»! – толковали добрые люди. – Зима лютая… много она нынче дров сожжет!
Наши «угловые» старухи возвращались домой иззябшие, и было слышно, как зубы их стучали от холода. Прежде, чем раздеться, они старались отогреться хоть сколько-нибудь, бегали по подвалу взад и вперед, топтались на месте или подходили к горячей плите и протягивали над ней свои закоченевшие руки.
– Ну, и мороз! Ах, чтоб его! – ворчала Максимовна.
– Ой, студено, студено, голубка! – поддакивала Дмитриевна. – Тебе-то на ходу еще ничего… А мне-то каково на углу стоять! Как ветер-то дунет, так лицо-то, ровно иголками, заколет…
Перед святками полегчало, морозы поспали, и хотя стали не так жестоки, но все-таки еще шибко пощипывали прохожим нос и уши.
Однажды утром, уходя на работу, Марья сказала Лизутке, чтобы та сходила в лавку к Ивану Семенычу и взяла у него каравай хлеба.
Когда Марья бывала при деньгах, то всегда покупала по целому хлебу: целого хлеба им хватало надолго; хлеб черствел, а черствый хлеб оказывался спорее мягкого, хотя, конечно, был не так вкусен, а остатки хлеба сушили и пускали в дело в виде сухарей.
– Деньги-то я сама занесу Ивану Семенычу, а ты только за хлебом сходи! – наказывала мать Лизе. – Я раньше вечера не приду, а Степка, может быть, есть захочет… У нас ведь ни корочки не осталось…
– Ладно! Ужо схожу! – сказала Лизутка. – Вот только поприберусь…
Дмитриевне в тот день что-то нездоровилось, и она не пошла «торговать». Значит, Степу было с кем оставить дома.
Управившись «по хозяйству», Лиза собралась идти в лавку. Она надела свою старенькую, темную кацавейку с заплатами на локтях, а голову накрыла серым мамкиным платком и большим узлом завязала его на затылке. На груди кацавейка расходилась, рукава были коротки и не доходили до кисти рук. Кацавейка была ей не впору; Лиза уже выросла после того, как ей сшили эту кацавейку, а завести новую у матери денег не хватало.
– Смотри же, Степа! Не балуй! – сказала она брату на прощанье.
Когда девочка пришла в лавку, хозяин, Иван Семенович, выложил перед нею на прилавок каравай хлеба и сказал:
– На, бери, Лизутка! Деньги заплачены.
Лизе пришлось подняться на цыпочки, чтобы взять хлеб. Обеими ручонками она обхватила каравай и, крепко прижав его к груди, пошла из лавки. Знакомый ей мальчик Яшка, служивший в лавке на побегушках, размахнул перед нею дверь и шутливо-торжественным тоном крикнул:
– Пожалуйте, барышня!
«Барышня» выкатила на улицу с караваем в руках и вдруг остановилась как вкопанная. По улице рядами, дружно, нога в ногу, шли солдаты, масса солдат!.. и пешие, и конные, и пушки везли, и музыка так громко, так весело играла, что под ее звуки ноги сами были готовы пуститься в пляс. Громыханье пушек по мостовой, грохот барабанов, ружья, поблескивавшие на солнце, разноцветные значки на высоких древках, развевавшиеся в воздухе, красиво выступавшие лошади, – и вообще вся эта пестрая, оживленная картина сильно поразила Лизу. Мальчишки вприпрыжку бежали за солдатами по краям улицы…
Подвальные дети не знают никаких удовольствий и развлечений: нет у них игрушек, нет для них ни театра, ни цирка, ни выставок, ни балов, ни лотерей-аллегри, музыки они не слышат, за исключением тех случаев, когда подгулявшему мастеровому вздумается на улице поиграть на своей гармонии, да и то, того гляди, полицейский заслышит и разом прекратит музыку.
Немудрено, если теперь эта громкая и веселая военная музыка заставила Лизу забыть и про хлеб, лежавший у нее на руках, и про мороз, и про Степу, оставшегося в подвале, и про все на свете… И девочка, заслушавшись музыки, поворотила не домой, но пошла в ту же сторону, куда направлялись солдаты. Звуки музыки просто очаровали ее и влекли, влекли ее неотступно все вперед и вперед, и девочка покорно шла за ними. Она не чувствовала, как ее толкают прохожие, как резкий северо-восточный ветер раздувает полы ее жалкой кацавеечки, режет ей лицо, знобит и прохватывает ее до костей.
– Ах, какая славная музыка! Ах, как хорошо! Как весело! – думала про себя Лиза, обнимая каравай своими красными, голыми ручонками.
Солдаты шли довольно скоро, и девочке приходилось почти бежать бегом. Солдаты завернули в один переулок, потом в другой, и Лиза за ними… Наконец, она начала отставать, солдаты уходили все дальше и дальше, и музыки стало уже не слышно…
Лиза опомнилась, остановилась и стала оглядываться по сторонам… Где ж она?.. Дома перед нею все незнакомые. В этом переулке она еще никогда не бывала… Куда ж она зашла? Далеко ли отсюда до их дома? Переулок пересекал не одну улицу, – в которой же из этих улиц тот подвал, где живет Лиза? Девочка испуганно, с недоумением озиралась по сторонам. Конечно, свою Воздвиженскую улицу она отлично знает, но – вот беда! – как ей выбраться из этих переулков? Нужно пойти назад по переулку, а далее-то куда? – Увлекшись музыкой, она не замечала дороги…
По переулку ехали и шли люди всякого рода, шли торопливо, занятые каждый своим делом, и никто из них не обращал внимания на маленькую девочку, державшую в своих объятиях большой каравай хлеба. Лиза устала и медленно, с неуверенностью подвигалась вперед. Она чувствовала, что озябла, и особенно зазябли ее голые руки, обхватывавшие хлеб. Напрасно она сжимала то одну, то другую ручонку. Хлеб мешал ей… Да, впрочем, если бы и не было хлеба, – все равно рукава кацавейки были так узки и коротки, что даже и пальцев нельзя было бы в них запихать.
Мороз все пуще и пуще щипал ей руки и лицо… Пройдя два переулка, Лиза остановилась на углу и стала опять усиленно озираться по сторонам – в надежде увидать знакомый дом или какую-нибудь знакомую вывеску. Ничего нет похожего на их Воздвиженскую улицу!.. Лиза просто пришла в отчаяние. Ее голым ручонкам стало так больно, так стало колоть концы пальцев, что Лиза не выдержала и горько заплакала. А большой, тяжелый хлеб, казалось, еще более отяжелел и едва не падал у нее из рук.
Наконец, некоторые более жалостливые прохожие обратили внимание на страдальческое выражение лица маленькой плачущей девочки, и скоро небольшая толпа собралась вокруг Лизутки.
– Чего тебе? О чем ревешь? – спросил ее какой-то бородатый мужчина в белом переднике и с корзиной на голове.
– Заблудилась, что ли? Дорогу домой не найдешь? – обратился к ней мастеровой. – Или потеряла что-нибудь? А?
– Девочка? Где ты живешь-то? – спрашивали ее из толпы.
– В подвале… в подвале!.. – сквозь слезы бормотала Лиза.
– Ну, так плачешь-то о чем же? – приступала к ней кухарка, тащившаяся домой с провизией.
– Ой, ручки!.. Ой, ручки – больно! – всхлипывая, дрожащим голосом вскрикнула Лиза.
Тут в толпе поднялись толки и рассуждения.
– Руки, вишь, познобила…
– Как не познобить! Такой мороз…
– Вон, пальцы-то белеют… Гляди, чтоб совсем не отморозила!
– Ну, полно врать!
– Да недолго, брат… Ребенок глуп!
– И диво! Как это такую маленькую девчоночку одну отпускают!
– А ты бы ей губернатку-французинку наняла!
– С вами не говорят, так вы молчите! Вот что!..
– Что тут народ-то? Задавили кого-нибудь, что ли?
– Не толкайся! Чего лезешь?..
– Отвести бы ее надо домой!
– Веди, коли время есть!..
– Разве городового позвать?
– Городово-о-о-ой!..
Городового поблизости не случилось, а толпа, между тем, понемногу увеличивалась, и зрители, стоявшие в задних рядах, видевшие Лизу лишь мельком и не знавшие в точности, в чем дело, пустились уже в совершенно превратные толкования:
– Да что тут такое? Для чего городового-то кликали?
– Девочку изловили.
– Э-э-э! А что она?.. что-нибудь украла?
– Да вон, никак, целый хлеб стащила где-то…
– Вот так-так! Ловко!
– О, Господи Боже! С этих-то лет в воровство пустилась…
– Ведь, поди-ка, не одна была…
– Я вот сейчас мальчишку встретила… бежит со всех ног и веревкой машет…
– А куда он бежал-то?
– Прямо, голубчики, к Пушному Ряду…
– Уж не иначе, как он с ней был!
– Ну, уж и народ нынче! И ребята-то, гляди-ка… Ай-ай-ай!
– А ты как бы, бабушка, думала?..
В то время, когда шли эти толки, суды да пересуды, а Лизутка с умоляющим, растерянным видом смотрела на собравшихся вокруг нее незнакомых людей, сквозь толпу не без труда протискался какой-то мальчик лет десяти или одиннадцати, по-видимому, из достаточной семьи, одетый весьма прилично. На нем было теплое пальто с черным мерлушечьим воротником, мерлушечья шапка и теплые перчатки на меху. Личико, дышащее здоровьем, пухлые, румяные щеки, еще пуще разгоревшиеся на морозе, веселые и блестящие карие глаза, – одним словом, вся наружность обличала в нем мальчугана, живущего без забот и без печали.
Он перебежал с противоположной стороны улицы и пробрался через толпу просто из праздного любопытства, из желания узнать, что такое случилось? не извощик ли кого-нибудь с ног сшиб? или не изловили ли вора?.. Но тут, при виде девочки, дрожащей от холода, его веселое, оживленное настроение улетучилось, и карие глазки его омрачились. Он увидел заплаканное личико, посиневшее от холода, увидел слезы, застывшие на ресницах, увидел красные, почти закоченевшие ручонки, – и ему стало жаль, невыразимо жаль эту маленькую девочку. Ему хорошо: он одет тепло – на нем пальто, перчатки… А эта бедная малютка мерзнет…