– Я долго странствовал! – говорил он.
«Для чего же он странствовал?..» На этот вопрос Ринальд отвечал еще сбивчивее: «Так уж пришлось… хотелось ему видеть другие города, другие страны…» Слушатели с недоумением молча смотрели на него и лишь пожимали плечами.
Не откликнулись на его зов старые знакомые, не встретил он у них прежнего доверия, не нашел ласки, привета и прежней задушевной беседы. Как чужого встречали его и с холодным поклоном провожали. Сердца простых людей не раскрывались на его призыв.
У бедных, убогих очагов для него места не оказывалось…
Каменщик Ринальд, вдруг куда-то пропавший и теперь возвратившийся одетым по-барски, конечно, не мог внушить доверия своим прежним товарищам. Они из чувства деликатности, – иногда свойственной беднякам-рабочим даже в большей степени, чем людям «благородного звания», – не спросили Ринальда: откуда у него такое платье? Откуда взялись у него деньги?.. А сам он не решался признаться им в том, что он стал богат.
«А-а? Так ты разбогател? Так ты теперь на наш счет живешь, барствуешь?» – сказали бы ему старые товарищи, если бы он объявил им о своем богатстве. Если бы он стал объяснять им, что все его богатство – от волшебницы, то те, разумеется, только рассмеялись бы ему в глаза: «Как же! Знаем мы этих добрых волшебниц!» – и остались бы при том убеждении, что он, Ринальд-каменщик, должно быть, каким-нибудь мошенническим способом разбогател от их трудов.
А если бы при этом Ринальд вздумал уверять их, что, несмотря на все свое богатство, он не может назвать себя счастливым человеком, те только махнули бы рукой: «Сказки-то, мол, нам не рассказывай!..» А кто-нибудь из них, может быть, с насмешкой и со злостью заметил бы ему: «Если ты счастья не находишь в богатстве, так откажись от него, от этого богатства… Откажись! Брось его псам!..»
«Откажись! Откажись!» – мысленно передразнивал Ринальд своего мнимого, воображаемого собеседника. «Легко сказать, но не легко то сделать!..» Ринальд уже привык к своему дворцу, к удобствам, к спокойствию и беззаботной жизни…
Так он и не сказал ничего о своем богатстве старым товарищам; те почувствовали, что он что-то не договорил и прячет от них. Скрытность Ринальда вызвала холодное недоверие к нему и оттолкнула от него старых товарищей.
Но неудачное посещение старых знакомых живо напомнило Ринальду его прошлое. И опять потянуло его на окраины города, в те узкие и темные, мрачные переулки и закоулки, куда не проникает веселый, солнечный луч и где в полутьме, таясь от света, гнездятся бедность и несчастье. Ринальд стал похаживать сюда; и тут снова предстали пред ним знакомые картины человеческих страданий…
Вот маленькие дети хватаются за руку умершей матери, прижимаются к ней и горько плачут о том, что мама их не слышит, не отвечает на их зов… Там семья рабочего, долго болевшего и оставшегося без гроша, сидит голодная; дети плачут, а мать с тупым отчаянием смотрит на них… Старуха, брошенная одна на произвол судьбы, беспомощно мечется на своем убогом ложе и напрасно молит, чтобы ей дали пить… У ворот тюрьмы стоит женщина, понурив голову, и держит за руку мальчугана; за этою серою каменною стеной ее муж сидит в заключении и ждет решения своей участи… Вон у окна плачет молодая девушка, закрыв лицо руками, горько плачет: она только что получила известие о том, что жених ее убит на войне. А она, бедная, уже шила себе подвенечное платье, украшенное цветами, а еще более – радужными надеждами на светлое будущее… Она только что с сияющею улыбкой смотрела на это платье, а теперь с горечью, сквозь слезы взглядывает на него…
Нищий-калека ползет по улице на коленях, поднимая пыль, и жалобно просит милостыни. А там другой несчастный, весь в язвах, жмется к стене и также робко протягивает руку к прохожим…
А дети, – эти слабые, беззащитные существа – сколько горя переносят они от людской несправедливости!.. Вон хозяин бьет своего мальчика-ученика, жестоко бьет палкой по спине, по голове – по чему попало. Ребенок кричит и бессильно рвется из рук своего мучителя. И никто не заступится за этого бедного мальчика, никто слез его не осушит: он – сирота… А там вон маленькая девочка, избитая и вытолкнутая из родного дома злою мачехой, задыхаясь от слез и закрывая ручонками ушибленную голову, умоляющим голосом шепчет:
«Мама, мама! Возьми меня к себе на небушко! Не стало мне житья без тебя!..»
Конечно, Ринальд видит и милые детские улыбки, и веселые лица; слышит беззаботный, незлобивый смех, – видит порой, как радость, словно яркий солнечный луч, озаряет на мгновенье темную жизнь бедняка… Но горя он встречал несравненно больше; горе во всевозможных видах, на каждом шагу проходило перед Ринальдом. И болезненно сжалось его сердце; жаль, нестерпимо жаль стало ему всех этих несчастных – обездоленных…
Иные страдания – телесные и духовные – можно было облегчить, иные – устранить совсем. Умерших не возвратишь, но оставшимся в живых Ринальд мог бы облегчить их бремя: горюющих утешить, к больным привести врача, обиженных защитить, приютить бездомных, накормить голодных…
«Я здоров, я силен, богат, живу в довольстве весело, привольно, а вокруг меня столько горя и несчастья… Ужасно!» – сказал про себя Ринальд и тут же решился сделать, – по возможности, – всех счастливыми… Но тут страшное открытие словно громом поразило его, довело до слез, до отчаяния: оказалось, что счастливец Ринальд бессилен бороться с несчастием окружающих его.
Лишь только он брал деньги для того, чтобы подать бедному, деньги в руках его моментально обращались в стружки. Хотел он подать нищему кусок хлеба, – хлеб превращался в булыжник. Хотел он дать бедняку-оборванцу новую одежду, и прежде чем бедняк успевал дотронуться до той одежды, она мигом разлезалась, рассыпалась, словно вся изъеденная молью… только пыль поднималась и неслась в глаза прохожим; – и Ринальд с полным правом мог сказать про себя, что он пускает пыль в глаза своею благотворительностью… Стал он подавать воду одинокому, брошенному больному, и вода мигом высохла в чашке, испарилась, пока он подносил ее к губам больного…
Захотел Ринальд утешить горевавших – и не умел, не мог: с его языка сходили вовсе не те слова, какие были нужны, какие собирался он произнести… слова, холодные, как лед! Хотел он вступиться за детей, и вообще за обиженных и угнетенных, и был не в состоянии сказать ни слова; язык не повиновался, руки и ноги оставались неподвижны, как разбитые параличом. В самые трогательные минуты Ринальд чувствовал, что по губам его пробегает улыбка, и дикий, чудовищный смех начинает душить его… А напротив, в тех случаях, когда нужно было утешить, ободрить, посмотреть весело, – на глазах его навертывались слезы…
«Что ж это такое? Я ничего не могу сделать для других… Желания мои перестали исполняться!.. Ах, старуха, старуха!» – с горечью и недоумением говорил он про себя, ложась в тот вечер спать, усталый и разбитый напрасными усилиями помочь своим ближним.
Ринальд уже начинал слегка дремать, как вдруг ему показалось, что малиновые занавесы его алькова чуть заметно зашевелилась, и чья-то темная, морщинистая рука стала тихо раздвигать их. Ринальд вздрогнул и, опершись на локоть, приподнялся на постели. И когда занавес раздвинулся, Ринальд при слабо мерцающем свете ночника, увидал перед собой знакомую старуху в грязном, нищенском лохмотье.
– Почему ты удивляешься, что ничего не можешь сделать для других? – заговорила она, шамкая своими беззубыми челюстями и опираясь на клюку. – Разве ты уже забыл те желания, какие высказывал мне около трех лет тому назад? Ты не можешь пожаловаться на меня. Все твои желания, касающиеся лично твоего благополучия, исполнялись в точности – и будут исполняться… Но большего тогда ты ничего не желал… Ты помнишь, тот зимний снежный вечер… надеюсь, помнишь! Я ведь давала тебе время подумать и сама еще переспросила тебя: «Твои желания не касаются других? Ты думаешь и говоришь только о себе, – о себе одном, или имеешь в виду еще кого-нибудь, кроме себя?» Ты мне тогда ответил: «Я говорю только о себе и больше ни о ком… Я желаю только для себя…» Кажется, ты высказался совершенно ясно. А я, помнишь, после того сказала: «И будет так!..» и теперь повторяю тоже… Ты сам избрал свою долю. Не ропщи же напрасно на судьбу – и не тревожь меня!
Занавес тихо опустился и, слегка волнуясь, снова лег мягкими складками по сторонам постели. А Ринальд после того впал словно в какое-то сонное оцепенение…
После этого вечера еще грустнее жилось Ринальду. Старуха была права, – он только для себя желал счастья – и получил его… Но то счастье, какое он выбрал себе на долю, уже перестало радовать его…
Садясь за богато убранный стол, Ринальд без аппетита жевал куски вкусных кушаний, невольно вспоминая о том, как много вокруг него голодных, лишенных даже куска черного хлеба; самые лучшие, заморские вина казались ему кислыми, как уксус, когда он вспоминал о брошенных больных, умирающих от жажды и не могущих достать капли воды, чтобы смочить свои запекшиеся губы.
Обширные, великолепные залы его дворца казались ему скучны и унылы, когда он представлял себе, как много в мире бесприютных скитальцев, лишенных крова в ночную пору и защиты от бурь и непогод. Вспоминаются ему девочка, выгнанная на улицу злою мачехой, и толпы жалких нищих. У тех нет угла своего, те иногда были бы рады собачьей конуре, а у него – эти залы-пустыни. И Ринальду чудится, что высокие, тяжелые, каменные своды, прежде казавшиеся такими изящными и величественными, мрачно высятся над его головой и гнетут его, как своды могильного склепа…