bannerbannerbanner
От сохи к ружью

Павел Владимирович Засодимский
От сохи к ружью

Полная версия

3

Марфуша обомлела и стояла, не шевелясь, как вкопанная. В первую минуту ни один мускул в лице ее не дрогнул, только все лицо вдруг побледнело, да глаза с напряжением уставились вверх, на то место, где за минуту перед тем стоял староста и где теперь был виден лишь песчаный бугор да груда полусгнившей соломы, а выше – голубое сияющее небо, озаренное красноватыми лучами вечернего солнца… Впрочем, для Марфуши красного солнышка уже не стало; оно словно пропало, скатилось за край земли – и все кругом нее вдруг замутилось, потемнело; посерел, приуныл весь белый свет… И Якова словно обухом по лбу хватил староста своим известием.

– Яша! Правда? – чуть слышным шепотом сорвалось с уст Марфуши.

– Надо узнать толком… – отвечал Яков, возвращаясь в деревню.

Он пошел к старостиной избе; жена – за ним. Тут уж не оставалось ни малейшего сомнения и никакой, надежды. Им, признаться, до последней минуты думалось: «Не вранье ли?»… Теперь уж, конечно, стало не до работы; некогда копны класть да сено убирать…

– Ты домой ступай! А я – сейчас… – молвил Яков жене.

Значит – «правда»…

С тихим, надрывающимся плачем шла Марфуша по деревенской улице, ничего не видя, ни на что не глядя и спотыкаясь, точно пьяная. Горе одурманило ее… Слезы застилали ей глаза, текли по загорелым щекам, падали куда попало – наземь, на руку, на волосы спящего малютки. Непригляден, холоден показался ей теперь сквозь слезы этот красный догорающий вечер. «Господи! Что с нами будет? Что будет?!» – шептали ее побелевшие губы, а сердечушко кровью обливалось… Пришла она в избу, тяжело опустилась на лавку, да так и замерла. Ни одного ясного чувства, никакой ясной мысли не пробуждалось в ней. Жгучею, нестерпимою болью всю ее охватывало… Одно лишь с убийственною ясностью стояло перед нею, как дикий кошмар: «На войну его угонят! Одни мы останемся»… Вот что так сгорбило ее, так низко нагнуло ей голову и выжимало у нее слезу за слезой…

Заплакал ребенок… Марфуша машинально, по привычке, расстегнула рубаху и прижала к себе ребенка. А у самой глухие рыдания так и рвутся из груди; сердечушко ноет болит, словно кто-нибудь железными щипцами зажимает его. И плачет она, наклонившись над Пашуткой, и кропя; Пашуткину голову ее горячие слезы. Уже смокли от слез его светлые волосики. А он и не чует, что мать с горя убивается он – знай себе – тянет свою соску…

А Яков зашел в питейный и купил косушку.

– Что ж делать! Надо, брат, послужить… – отозвался он, встряхивая волосами, когда целовальник выразил ему свое сожаление. – На то, брат, и солдат, чтобы воевать…

Он кашлянул, выпил тут же залпом половину косушки, а остальные старательно заткнул пробкой и скляницу пихнул за пазуху.

– Только знатьё – не жениться бы! – со вздохом про шептал он, выходя на улицу и торопливо проводя рукой по глазам.

И вдруг во все горло затянул он песенку. Бесшабашное разгулье звучало в ее тоне… Неладная, дикая была то песня. Вышло бы лучше, не так больно и жутко было бы слушать, если бы Яков прямо, благим матом, заревел на всю улицу.

Придя домой, он допил косушку и с напускной веселостью сказал жене:

– Ну, Марфа! Надо мундир доставать, и кэпу, и все… Ступай в чулан, тащи… да почисти!.. Нет, погоди… сам вычищу… Где вам, бабам!..

Напрасно Яков пил и шутил: вином горя не зальешь, разговорами не заговоришь и шутками не скрасишь…

– Господи, господи! Да что ж это такое… – тихо причитала про себя Марфуша, роясь в летнем чулане и доставая из-под груды всякого домашнего хлама мужнину одежду. – Что мы теперь без него… Сиротинушки!.. Не думали не гадали, а вот… Кормилец ты наш! Красное мое солнышко…

Все мигом припомнилось Марфуше… «Еще летось в троицын день с парнями баловал, надевал на себя всю муницию, по улицам ходил, балагурил, показывал всякие штуки… А теперь вот и в самом деле пришлось опять»… И Марфуша, склонившись над рухлядью, горько зарыдала.

Яков – этот некогда бравый гвардеец, а теперь обросший бородой и с виду мужиковатый малый – также невесел сидел за столом перед пустой косушкой. Низко понурив голову, он барабанил пальцами по краю стола, исподлобья взглядывая на дверь, куда вышла жена и откуда должна была скоро появиться с его амуницией…

4

Яков был ошеломлен нечаянным призывом.

Уже четыре года он на Обросимове в бессрочном отпуску. Общество выделило ему землю; Яков поставил хатку, обнес ее двумя сараями, развел огород и в довершение всего женился года полтора тому назад. Через год Марфуша принесла ему сына. Бахрушин зажил семьянином, и мысль о службе гвардейской совсем-таки выпала у него из головы. Вспоминал он про нее только изредка, рассказывая ребятам про смотры и ученья, про генералов в золоте да про великих князей. Время шло, и Якову стало казаться, что уже ничто не потревожит его, что он так-таки и доживет до старости в своем родном Обросимове. В его голову и думушки никогда не закрадывалось о том, что его опять когда-нибудь потянут на службу, что придется доставать из чулана амуницию и прощаться с крестьянской рабочей долей…

Правда, еще в прошлом году говорили про то, что много русских уехало на войну с турками. Только та война объявлялась не от России, а от сербского государства. Сказывали, что из первых уехал биться с турками наш генерал Черняев[2]. Писарь про него в газете читал и немало толковали про него в Обросимове… Но прошло лето, прошла осень – бог миловал: призыву не было… С весны опять начали о войне поговаривать. Писарь сказывал, что против турок войска наши пошли. Иной раз и про то поминали: как бы не стали бессрочных собирать…

Но Якову никак не верилось, что за ним-то вот именно и пошлют… Он так сжился с деревней, со своим полем, с хатой, с мирной жизнью семейной, что ему даже дико было подумать о казарме, о солдатском житье-бытье, о войне и сражениях. Руки за пять лет уже отвыкли от ружья; зато он ловко управляется с топором, с косой, с цепом и вилами. Отвык он маршировать, зато – мастер ходить за сохой, дрова рубить, молотить, корчевать пни. Отвык он от барабанного боя, от шума и грохота маневров и смотров; привык к жизни тихой, деревенской… Неделю, бывало, работает он, как вол, а в праздник погулять выйдет, полштоф с ребятами разопьет, споет песенку – не боевую, не военную, а песенку обросимовскую – протяжную да унылую… Знать, эта песенка названа: «непогодою, невзгодою повитая, во крови – в слезах крещеная, омытая»[3]; про нее, знать, сказано, что «нанесло ее с пожарищ дымом-копотью, намело с сырых могил метелицей»… А иной раз, бывало, и на улицу не пойдет, сядет с трубочкой у оконца и переговаривается с Марфушей. Когда же семьи прибыло, Яков реже прежнего стал уходить из дому в досужие часы…

Но вот воротилась жена в избу с амуницией и, тихо плача, начала вытряхивать мундир и обчищать пыль с кэпи. Нужно было кое-что зашить, пришить две-три пуговицы. Марфуша села за работу.

Скоро вся деревня уже знала, что собирают бессрочных и Якова завтра в город погонят.

– Марфа-то, поди, убивается! – толковали бабы.

– Еще бы ей не убиваться… только что было своим домом зажили, а тут – на-кось…

– Все хозяйство теперь в разор пойдет! – рассуждали мужики.

2Турецкие зверства в славянских землях Оттоманской империи вызвали в 1875 г. восстание в Боснии и Герцеговине, а затем Турции объявили войну Черногория и Сербия. Когда началось герцеговинско-боснийское восстание, русский генерал Михаил Григорьевич Черняев (1828–1898), вопреки желанию царского правительства, отбыл в Белград и был назначен командующим сербской армии. Поражение сербов под Дьюнишем в 1876 г. вызвало вмешательство России.
3Цитируются стихотворения Л. А. Мея «Запевка» (1856). См.: Мей Л. А. Избр. произведения. 2-е изд. Л., 1972, с. 167. (Библиотека поэта).
Рейтинг@Mail.ru