В то время как Марфуша, положив ребенка в зыбку, возилась с чем-то под навесом сарая, Яков пошел в огород за луком. Выдернув несколько головок и отряся с них землю, он задумчиво осмотрелся по сторонам.
– А знаешь, что я хочу сделать!.. – крикнул он Марфуше. – Сниму-ка я на будущий год у Кузьмича вот этот косячок, да и пригородим его… гряд десять лишних, глядишь, и выйдет…
– А это хорошо бы, Яша! – отозвалась жена.
– Гм! Еще бы – нехорошо… – продолжал Яков. – Посадили бы мы картошки – и важное дело! Картошка ведь – большое подспорье в еде. Хлеба-то на зиму, пожалуй, у нас и стало бы хватать. А то ведь не накупишься его… вон как зимось по рублю пуд…
– Что и говорить! – согласилась Марфуша.
– Вот то-то я теперь и думаю: сколько-то Кузьмич запросит за «угол»… Земля-то у него тоже без дела стоит…
Яков почесал затылок и еще раз пристально посмотрел на прилегавший к его огороду участок соседской земли, стоявшей впусте.
– Поспрошать ужо… – заметила жена.
Обоим им пришлась по сердцу мысль: прихватить у Кузьмича землицы и расширить огород… Отправились паужинать. Похлебали квасу с натертым луком, хлебнули кислого молока с накрошенным в него хлебом и все это запили ковшиком студеной воды.
– Сенокос завтра порешим! – заговорил Яков, усаживаясь на крыльцо. – Ты, Марфа, завтра лен дергай, а я сено перевожу… Слышь?
– Ладно! – отозвалась жена.
– Ну, а потом за рожь принимайся… я засеюсь той порой… А как с пашней управлюсь, с тобой на полосу стану. Вот тогда дело-то у нас ходчее пойдет.
– Да с рожью-то торопиться некуда… – заметила Марфуша. – Овес-то еще с прозеленью, да такой неровный, бог с ним…
– Овес нынче неважный… нельзя похвастать!
– Что будешь делать! – с легким вздохом прошептала жена.
Яков молча вытащил из кармана штанов трубку и кисет. Взял он горсточку истолокшегося листа, набил свою носогрейку, достал из кисета кремень, огниво и, оторвав зубами кусочек трута, высек огня и закурил. Дымок взвился над трубкой и пошел гулять в воздухе тонкими синеватыми струйками. Потянуло тютюном…
Марфуша, управившись, тоже вышла на крыльцо и, присев на ступеньку, стала ублажать своего маленького крикуна. Расстегнув ворот, она обнажила свою могучую белую грудь и приложила к ней малютку. Тот мигом замолк, и слышно было его самодовольное мычанье и причмокивание… Пусть пьет малютка, пусть он, сердечный, набирается сил и бодрости: их понадобится ему в жизни много-много… Теперь ему нет еще дела ни до государственных, ни до земских податей. Теперь он не признает никакого государства… Он дышит даровым воздухом, сладко спит на груди материнской, и сны не тревожат его. Ни староста, ни «мир» ему не страшны: мать никому не даст его в обиду. Радостно смотрит теперь молодая мать на его розовые пухлые щеки, на полузакрытые светлые глазенки и на этот маленький ротик, крепко прильнувший к ее соску. А Пашутка расположился со всем удобством, ухватившись левою ручонкой за грудь матери.
– Смотри-ка, Яков, – какой провор! – сказала Марфуша, глазами указывая на сына.
Яков повернул к ним голову и ухмыльнулся.
– Ишь ты, баловник! – промолвил он, наклоняя над сынишкой свое загорелое, темное бородатое лицо и ласково поглаживая его по волосам, мягким и светлым, как чесаный лен.
Пашутка при этом на мгновение широко раскрыл глаза и, усиленно зачмокав, еще ближе прильнул к груди, еще крепче сжал свой кулачок.
– Пальцы-то как запускает… Ах, батюшки!.. Изо всей-то мочи… – смеясь, говорила Марфуша.
– Боится, чтоб не взяли… – пояснил отец. – Ну, да ладно! Не отымут твою забаву… Оставайся с ней на здоровье!
Посидели молча; тихий час нашел. Они были бедны; осенью им угрожало постукиванье под окном старосты, собирающего старые недоимки и новые подати; они устали сегодня, измаялись, но все-таки теперь они «по-своему» были довольны. С податью они как-нибудь справятся; ноги и рученьки их отдохнут ужо после покрова дня, когда они измолотят последний овин; с недостачей хлеба также сладят как-нибудь – призаймут опять у того же Трофимыча до новой ржи… Что ж делать, если придется за четверик два отдать! «Где наше не пропадало!..» А главное: оба они молоды, здоровы и не унывают…
– Экий вечер-то сегодня тихий! – сказала Марфуша, оглядываясь и заслоняясь рукою от солнца. – Знать, и завтра будет вёдро… Дай бы бог – постояло такое времечко… С рожью-то управились бы живо!
– Да! – промолвил Яков, поглядывая за реку на расстилавшиеся там поля и луга.
Тишиной и миром, честным, святым трудом веяло отовсюду над этим укромным уголком земли в тот вечерний час. Воробьи громко чирикали, перескакивая и порхая по жердочкам плетня; куры кудахтали, роясь в песке. Темно-зеленые листья черемухи, росшей за плетнем, чуть-чуть покачивались.
– Ну! сидеть-то тут хорошо, а идти – копны класть – все-таки надо… А то, гляди, росой хватит! – проговорил наконец Яков, поднимаясь с крыльца.
Марфуша проворно накинула на пробой петлю и заткнула ее деревяшкой, тут же висевшей на веревочке. Когда Яков брался за грабли, завалившиеся за крыльцо, вдали послышался колокольчик, и все ближе, ближе…
– Кого бог дает? – заметила Марфуша, выходя из ворот.
– Может, писарь опять… – говорил Яков, идя за женой.
Колокольчик той порой смолк. Яков издали видел, что какая-то пара лошадок остановилась у старостиной избы. Дорожа последними часами заходящего дня, он, не останавливаясь, поворотил к реке и стал спускаться по тропинке, извивавшейся по обрыву.
– Не беги! Тише! – крикнул он жене. – Урони ребенка-то…
– Да круто больно… Так и толкает! – отозвалась та, сбежав с кручи и остановившись над водой.
– Толкает! – добродушно передразнил ее муж. – Я вот ужо тебя толкну…
«Он только что прошел»… – «Куда?» – «К реке… на покос, надо быть»… Этот отрывочный разговор донесся до Якова, когда он с женой был уже на середине реки. И почти в ту же минуту на береговой круче появился староста, порядочно запыхавшись, с раскрасневшимся лицом и без шапки.
– Яков! А Яков! – кричал староста. – Подь сюда!
– Чего тебе? Чего орешь-то?.. – отозвался Яков, в пол-оборота оглядываясь на старосту.
– Завтра тебе в волость нужно… бессрочных собирают…[1] из правленья, вон нарочный… – выкрикивал староста, тяжело переводя дух.
– Каких бессрочных? – переспросил Яков, переступая с ноги на ногу.
– Ваших, слышь, – гвардейских!.. Да подь-ка сюда… Вон бумага…
И староста, почесываясь, поплелся с берега.