В открытые окна салона доносится на палубы звуки гитары и пение. Жена уральского заводчика поет популярные романсы. У женщины красивое по тембру контральто.
В салоне ее слушают с полуприкрытыми глазами. Вот она запела всегда желанный романс «У камина».
Романс особенно понятен тем, у кого камин жизни уже догорает и последние радости жизни у них согревает уже только нагретая пламенем зола.
По палубам гуляют пожилые люди. Им тоже не спится. Их донимают тревоги, как в Омске наладится жизнь, чтобы кормить семьи, ибо у большинства остатков разных сбережений хватит совсем ненадолго.
Певица щиплет струны семиструнной гитары, чувствуя на себе пристальный зовущий взгляд капитана Стрельцова. Она обрывает пение устало, вкрадчивой походкой идет на палубу под окна кают, в которых нет света, а в темноте замирает в руках Стрельцова, целующего ее шею, лоб, глаза и горячий до сухости полуоткрытый рот с лоскутком влажного языка.
В салоне на диване, поджав под себя ноги, сидела княжна Певцова, обнявшись с Настенькой Кокшаровой. Волосы княжны, как осенняя солома, ниспадали на плечи, похожа она по выражению лица на средневекового пажа, обиженного взбалмошной королевой.
– Где Муравьев, Настя? – спросила Певцова.
– Не знаю. Не видела его весь день.
– Может быть, увлеченный кем-то, шепчется в темном углу.
– Кем увлеченный?
– А! Сразу встревожилась. Почему?
– Разве? Тебе это показалось, Ариша.
– Может быть. Мне, Настя, нравится Муравьев. Он во всем мужчина. Хотела еще в Екатеринбурге познакомиться с ним, так его услали на фронт. Меня его стихи очаровывают. Не то сказала. Они заставляют цепенеть, сознавая свое бессилие перед властью сказанных слов. Пробовала учить его стихи наизусть и не могла выучить. Некоторые строки потрясающи по глубине высказанных мыслей. Он действительно умен, хотя молод.
– Я все его стихи знаю наизусть.
– Тогда понятно, почему встревожилась, когда я упомянула, что поэт кем-то увлечен.
– Я невеста Сурикова. Ты знаешь об этом.
– Знаю. Господи, неужели Суриков не понимает?
– Ариша, прошу тебя даже не думать об этом. Он мучается от сознания своей трагедии, но любит меня.
– А ты любишь его?
– Ариша, прошу!
– Хорошо. Прости, кажется, становлюсь бестактной. Последнее время в моем характере масса перемен. Порой даже боюсь течения мыслей. Мне иногда вдруг хочется кого-то жалеть, грустить, жить чужим страданием. А ведь я решила любить только себя. И только всем позволять себя любить, но не из вежливости к моей туманной знатности и не из-за стремления к моему богатству. Я хочу, чтобы меня любили искренне, думая, что у меня за душой последний пятак. Понимаешь, медный пятак.
К роялю подошел бледнолицый прапорщик в форме каппелевца. Заиграл и запел песенку Вертинского.
Первая была о бале Господнем, потом о безноженке, об юнкерах, посланных на смерть недрожащей рукой, о пальцах, пахнущих ладаном, и наконец, «Где вы теперь, кто вам целует пальцы…».
Прапорщик пел хорошо. У многих повлажнели глаза.
Княжна Певцова встала, подойдя к роялю, погладила голову прапорщика и, сказав: «Спасибо» – вышла из салона.
На палубе много парочек. Певцова обошла палубу кругом, всматриваясь в их лица, надеясь увидеть Муравьева, держащего в объятиях временно полюбившуюся, но его нигде не было.
Певцова в досаде сошла в третий класс, где было душно, пахло людским потом, паром и машинным маслом.
Но и тут не было Муравьева. Певцова снова направилась к лестнице на верхнюю палубу и столкнулась с Муравьевым.
– Добрый вечер, княжна.
– Что с вами, поручик? Уже не вечер, а глухая ночь. Откуда вы появились?
– Из штурвальной рубки, беседовал с дежурным помощником капитана.
– О чем он рассказывал?
– О жизни в Омске. А вы где были?
– Мы с Настей слушали песенки Вертинского.
– Кто пел?
– Симпатичный каппелевец.
– Прапорщик?
– Да.
– Так это Коля Валертинский. Слышавшие настоящего Вертинского находят, что он неплохо подражает ему.
– Я слышала Вертинского, и ему нельзя подражать. Вертинский уникальное явление. Ему помогают петь руки. Но хватит о Вертинском. Представьте, очутилась в третьем классе, ибо искала по всему пароходу.
– Кого, княжна?
– Вас, Муравьев. Мне хотелось побыть с вами.
– Польщен.
– Напрасно сказали это слово. Мне действительно хотелось поговорить с вами, услышав живые, незатасканные слова. Муравьев, неужели вы нечуткий? Будем здесь стоять у всех на виду, чтобы на нас пялили глаза и гадали, о чем мы с вами разговариваем? А поутру бабы будут представлять, как вы меня… Идемте на палубу.
Поднявшись по лестнице на палубу, Певцова и Муравьев остановились на корме. Княжна спросила:
– Почему, несмотря на все мои попытки познакомиться с вами в Екатеринбурге, вы не хотели этого знакомства?
– Боялся затеряться в толпе поклонников.
– Не надеялись быть среди них первым?
– Может быть, и поэтому.
– Лжете, Муравьев, ибо слишком самоуверенны. Сужу по тому, как держите себя в обществе.
– Я не умею, княжна, держать себя в обществе.
– Муравьев, не кокетничайте. А лучше признайтесь, что вам не нравится, что я всегда в табуне мужиков?
– Мне безразлично.
– И я безразлична?
– Не думал об этом.
– Подумайте. Прошу. Мне хочется, чтобы обо мне думал только один человек. Мужское похотливое стадо мне противно.
– Надеетесь, что поверю сказанному?
– Надеюсь. Муравьев, кроме тела у меня в нем есть душа. А у нее естественное желание мужской ответной теплоты.
– Но ее у вас избыток. Ведь у окружающих вас поклонников тоже есть души.
– У меня избыток жадных, голодных мужских глаз. Даже вы при знакомстве со мной в Тобольске…
– Вам показалось, княжна.
– Сказали правду? Перекреститесь.
– Извольте.
– Вот я и счастлива. Мне ведь надо счастья всего чуть-чуть.
Из пароходной трубы сыпались искры и, соприкасаясь с водой, гасли.
– Муравьев, дайте слово бывать у меня в Омске.
– Я не уверен, что задержусь в нем.
– Поймите, что вы нужны мне хотя бы потому, что от вас можно услышать слова, способные заставить любить людей. Хотя они этого не заслуживают, ибо отличаются от животных только тем, что бродят на двух ногах.
Певцова неожиданно зажала в ладонях голову Муравьева и поцеловала.
– Зачем, княжна?
– Чтобы, злясь на поцелуй, все же помнили обо мне. Теперь пойдемте в салон. Там Настя. Вы должны ей показаться. Поддержите меня, Муравьев! Кружится голова!
Муравьев обнял княжну, а она громко рассмеялась.
– Пошутила! Голова не кружилась! Просто проверила, умеете ли вы обнимать женщину. Пойдемте.
Когда дошли до открытой двери в ярко освещенный салон, остановились.
Настенька Кокшарова, аккомпонируя себе на рояле, читала стихи Муравьева:
Рубили старый сад, и падали со стоном
Стволы вишневые, и сыпались цветы.
Стучали топоры и эхо гулким звоном
Будило по утрам уснувшие кусты.
Уснул наш уголок, печален и безлюден,
Пустели старые знакомые места.
Ушли от нас Лаврецкий, Райский, Рудин,
И эти девушки «Дворянского гнезда»…
Над Иртышом плыла темнота теплой, безветренной ночи.
Над сибирской рекой россыпь летних звезд и искры в дыму из трубы парохода, бегущего в Омск…
В Омске на обрывистом берегу Иртыша березовая роща с трех сторон обступала приземистый двухэтажный каменный дом, принадлежавший мукомолу и пароходчику Родиону Федосеичу Кошечкину.
Дом в городе считался старинным. По преданию, был сложен в 1718 году, то есть через два года после основания города по указу Петра Первого.
Кладку дома вели под приглядом флотского капитана Егора Кошечкина, присланного царем в сибирскую сторону. В молодые годы Егор Кошечкин вместе с царем побывал в Голландии и стал мастером кораблестроения.
Отсылая Егора Кошечкина в сибирский край, царь напутствовал его строго и кратко, хотя с лукавой улыбкой при суровом взгляде.
За два прошедших столетия в роду Кошечкиных царские слова напутствия, вышитые на шелку в золоченой раме, до сих пор висят в парадном зале второго этажа и гласят следующее: «Поучай Иртыш пребывать по трудолюбию всем Российским рекам подстать».
Егор Кошечкин, выполняя наказ царя, со всеми горожанами обживал реку не без напастей, детей своих научил шагать по ее берегам поступью без страха, но все же для покоя осеняя себя крестным знамением.
Нынешний хозяин дома, потомок рода Кошечкиных, Родион, был, по свидетельству омичей, обликом точно срисованным со своего родителя, Федоса, и только, пожалуй, бородой был чуть-чуть богаче отца, и отливали волосы в ней в половине седьмого десятка старинным серебром.
Родион Кошечкин богат. Владел в городе доходными домами. По сибирским городам стояли его пароходы и водяные мельницы. Держал в своих руках вожжи торговли сибирским хлебом, а воды Иртыша во всех направлениях вспенивали колеса его буксирных пароходов, чаливших за собой баржи с ценными грузами.
В городе Родион был личностью уважаемой, хотя от всего политического старался быть в стороне, ссылаясь на занятость торговыми делами.
Революция и Гражданская война кровно задели Кошечкина. После Октября семнадцатого года пароходы и мельницы были конфискованы советской властью. После чешского мятежа и освобождения Сибири от большевиков мельницы и часть пароходов опять были в его руках, а пароходы, взятые войсками Колчака, были военизированы и хранили власть сибирского правительства на Иртыше.
Не изменяя своей привычке, Кошечкин и при колчаковской власти был в стороне от политики, хотя щедро жертвовал деньги на нужды правительства, понимая, что власть Колчака охраняла его от полного лишения своего достояния.
У отца Родион был единственным сыном. Женатый на дочери купца, рыбника, народившей ему пятерых дочерей и одного сына.
Детям Родион дал хорошее образование. Трех дочерей повыдавал замуж в сибирские города Новониколаевск, Красноярск и Иркутск, а две младшие были пока дома. Сын Никанор помогал отцу во всех делах.
По наказу мужа жена Клавдия Степановна, женщина воскового характера и богомольная, в оба глаза глядела, чтобы возле младших дочерей на правах женихов не крутились в доме офицеры, ибо к ним и в царское время Родион уважения не испытывал.
Жизнь в доме Кошечкиных шла хлебосольно, мирно и пристойно. Но совсем недавно в доме появились новые люди. Семья адмирала Кокшарова, прибывшая в Омск на «Товарпаре».
Все произошло случайно, и, не окажись этой случайности, кто знает, как бы устроилась жизнь адмирала в Омске, до отказа переполненного беженцами.
А случилось вот что. В момент прибытия «Товарпара» к омской пристани Никанор Кошечкин оказался на пристани. Он узнал среди пассажиров адмирала Кокшарова, ибо, отбывая воинскую повинность, служил матросом на Балтийском флоте на миноносце под командой капитана первого ранга Кокшарова.
Произошла их трогательная встреча, и адмирал с дочерью и мичманом Суриковым оказались в гостеприимной семье.
Сведя знакомство с Родионом Федосеевичем, Кокшаров быстро с ним сдружился и от него постепенно узнал о становлении в Сибири с помощью чехов и белых власти адмирала Колчака.
Родион Кошечкин рассказчиком был хорошим. В его памяти хранились мелочи всего происшедшего в Омске после революции семнадцатого года.
Кокшаров узнал подробности переезда в Омск Уфимской директории во главе с Авксентьевым. Назначение адмирала Колчака военным и морским министром директории. Через две недели пребывания ее в Омске ее заправилы были арестованы, а горожане удостоились прочтения правительственных афиш, расклеенных по городу, что всю полноту власти после директории на территории Сибири принял на себя адмирал Александр Колчак.
В доме Кошечкиных Кокшаров ежедневно знал все городские новости, а сам имел возможность наблюдать хаотично-безалаберную жизнь Омска.
Улицы города кишели военными, особенно офицерами в разных чинах, перемешиваясь с обывателями и беженцами, с солдатами чешского легиона, чинами французской, английской, американской и японской миссий.
Город, население которого до революции не превышало ста тысяч, теперь был настолько переполнен, что численность его населения уже превышала полумиллион.
Казалось, Омск, став столицей колчаковской Сибири, расположенный на судоходной реке, узел Великого сибирского железнодорожного пути в крае, благополучном по сытости, должен был собравшихся в нем беженцев располагать к желанию отыскать оседлый покой их тревожной жизни, но в городе этого не было. Бросалась в глаза резкая неприязнь старожил к пришельцам, а среди беженцев недоброжелательность их состоятельной части к тем, кто был крайне стеснен в средствах. Все вновь жили во власти подозрительности. Всех пугала разнобойность мечтаний о будущей судьбе России. Очень мало кто искренне верил, что на фронтах произойдет перелом в военных успехах и войска Колчака обретут вновь способность наступать, отвоевывая у большевиков отданные им города.
Свивали гнезда всевозможные землячества, враждовавшие друг с другом. Разумы охватывал мистицизм, выливавшийся в увлечение спиритическими сеансами, а среди офицерства и обеспеченной молодежи росла тяга к кокаину и другим наркотикам.
Омск снова, как и Екатеринбург в последний период, жил настоящим днем. Люди переставали верить в имена своих недавних военных и политических кумиров.
О России открыто говорили как о потерянной для них стране, в которой для них скоро не будет места. Где и в какой стране они смогут отыскать для себя место для жизни, никто не знал, не мог знать, понимая, что нигде не будет так хорошо, как в своем Отечестве, которого они лишатся благодаря непониманию происходящих в нем перемен в жизни народа, в жизни простого народа: рабочих, мастеровых, крестьян, о которых сбежавшиеся в Омск беженцы раньше мало думали и добрыми словами вспоминали только тогда, когда этот народ необходимо было наряжать в солдатские шинели, совать в руки винтовки и гнать на фронт для защиты страны во имя Веры, царя и Отечества, для благополучия дворянства и купечества, награждая выживавших медалями и крестами, а павших смертью героев земляными холмиками, которые вешние воды выравнивали на земле.
Кокшаров видел в Омске коренных сибиряков. Во всех взглядах, с которыми встречались его глаза, он не находил сочувствия ко всем, кто без приглашения переполнил город. Сибирякам было безразлично чужое горе бездомных бродяг. С появлением чужаков сибиряки осознавали, что подобная участь может постигнуть и их, а все сытое сибирское благополучие для них может также рухнуть и им придется покинуть родные места.
Уже знакомый Кокшарову страх ютился в сознании каждого, кто читал омские газеты, ожидая несбыточных побед колчаковского воинства. Но вычитывал туманные объяснения причин отступления по стратегическим соображениям. Читая, не находил для себя в этих объяснениях утешения, а потому старался заглушить в себе отчаяние, если позволяли средства, водкой, а если таковых не было, то молитвами.
Церкви города, в которых служили беженцы – архиереи, были всегда переполнены молящимися всех возрастов. Все ждали полного утешения в молитвах. Все, обливаясь слезами, молили своих угодников о спасении. Слушали проповеди священников о скором свершении желанного чуда гибели большевиков. Все всенародно пели в церквах знакомые молитвы, воскрешая мистическую историю православия.
Все ждали чуда повторения в Сибири знамения дивного града Китежа, но знамение не осуществлялось, но зато город наводняли мрачные слухи, что Колчак скоро скроется, что его место займут генералы, что формируемые профессором Болдыревым крестоносцы принесут на фронт ожидаемую победу.
С каждым днем увеличивалась в городе ненависть к иностранцам, втянутым в Гражданскую войну. Ненавидели чехов за то, что они не хотели больше воевать плечом к плечу с армиями Колчака. Ненавидели всех союзников, приславших свои воинские подразделения для самозащиты от тех, кому должны были помогать. Высмеивали особенно едко англичан, приславших свое обмундирование для белых армий, благодаря чему даже конвой Колчака щеголял в мундирах, на пуговицах которых были британские львы, а не привычные для русских двуглавые орлы.
Кокшаров вскоре после появления в Омске несколько раз пытался добиться свидания с Колчаком, но безрезультатно, хотя дважды передавал на его имя письма. И в конце концов понял, почему его постигала неудача, когда узнал, что генерал Случевский, попутчик по «Товарпару», получил в Омске видную должность в Осведверхе при штабе Колчака.
Поражала Кокшарова малочисленность в Омске морских офицеров, а среди беженцев редко приходилось встречать петроградцев, ибо, видимо, большинство из них оказались на юге России или перебрались во Францию и Сербию.
Родион Кошечкин старательно посвящал Кокшарова во всю трясину политических дрязг. В Омске плели интриги с иностранцами и казачеством эсеры, монархисты и просто политические махинаторы без всяких идей, но ловко греющие руки возле тех или иных политических группировок.
Кокшаров уже знал о непопулярности Колчака среди коренного населения Сибири. Эту непопулярность создавали ему особенно усердно братья Пепеляевы, не желавшие расстаться с заветной мечтой стать законными хозяевами Сибири.
Кокшаров, бывая в городе, читал на тумбах и заборах среди театральных и цирковых афиш агитационные плакаты против советской власти, особенно едко высмеивающие главковерха Троцкого, и часто слышал от знакомых сплетни политические и обывательские, связанные с именем Колчака.
Особенно популярна была сплетня о купце Жернакове, в доме которого была личная резиденция Верховного правителя Сибири.
Рассказывали, что купец, продавший дом правительству, не переставал уверять, что расстаться с домом его заставило божественное видение. Будто бы явилась ему во сне Богородица и, благословив его на долгую жизнь, повелела верить, что именно в его жилье и явится исстрадавшемуся под игом большевиков русскому народу чудо спасения России от безбожной антихристовой власти.
Молва о небесном знамении купцу бродила по городу, все время приукрашаясь подробностями беседы купца с Богородицей. Молва лезла в уши, застревая в разных по развитию людских рассудках, но все чаще и чаще вызывала пересуды о том, что у купца просто не все дома, что он просто церковная кликуша, а главное, рождала насмешки в адрес Колчака, что в благословленном доме адмирал обитает почти год, а чуда спасения России явить не может.
В березовой роще Кошечкиных беседка-ротонда стояла на маковке холма. Вели к ней выложенные из кирпича пятьдесят ступенек. Подошву холма окружали березы, а несколько особо плакучих укрывали своими кронами беседку.
Стоял август.
В беседке в лучах заходящего солнца в плетеном кресле сидел адмирал Кокшаров и любовался игрой солнечных бликов в водах Иртыша.
На город с заречной стороны наплывали низко висящие густые облака, похожие по цвету на дым, а потому казалось, что заречная степная даль горела.
Внимание Кокшарова привлек донесшийся кашель. Он встал, увидев шедшего к беседке Родиона Кошечкина.
Старик шел босой. На нем была холщовая рубаха, расшитая по вороту, подолу и обшлагам рукавов замысловатым рисунком из двух шелковых ниток, синих и черных.
Поднявшись в беседку и увидев адмирала, старик довольно заулыбался и сел в кресло.
– Вот ведь как ноне. Не поверишь, задохся сейчас на лесенке, а еще по весне одолевал ее без одышки. Выходит, сдал за лето. Прости, что пришел босой. На обеих ногах мозоли огнем горят.
Внимательно осмотрев Кокшарова, Кошечкин, сокрушенно покачав головой, причмокивая, заговорил:
– Ты, ваше превосходительство, седни на лик хмуроват. А ведь я к тебе спешил с новостью.
– Сказывайте.
Кокшаров всегда с удовольствием созерцал могучее тело старика. Весь Кошечкин походил на скульптуру, грубо вытесанную из гранита. Скульптор, выявляя характер своего произведения, не старался в оттачивании ее деталей, но на лице чеканность линий была отшлифована до предела. Крупное лицо с широким лбом. Мясистый нос с крутой горбинкой, а потому лицо в профиль походило на свирепого барана. Упрямый квадратный подбородок под нижней губой чисто выбрит, и его с шеи охватывала борода, вытягиваясь клином до половины груди.
– Новость ноне у меня, Владимир Петрович, для нестойкого по нервной части человека, прямо скажу, потогонная. Для нашего правителя эсеришками, а может, какой другой сволочью опять политическая закавыка излажена.
– Именно?
– Ты меня, сделай милость, не торопи. Поэтому должен поставить тебя в известность с точностью, кою мне подсказал мой разум. Ведь у меня какой в жизни на этот счет порядок укоренился. Услышу какую новость либо сплетку и, сохранив в памяти, полегоньку на свой манер ее обдумываю.
Услышал я седни на пристани от пароходчика Ивана Корнилова следующее. Будто в забайкальской Чите объявился новоявленный атаман Семенов. По чину будто только есаулишко, но с превеликой амбицией. Собрал возле себя подстать офицерскую бражку, заручился поддержкой япошек и объявил себя главой всего Забайкалья с заявлением, что не признает над собой власти сибирского правительства Колчака.
– Не может быть!
– Ноне все может! Новость эту Корнилов узнал от министра Михайлова.
– Это ужасно. Особенно когда на фронте неудача за неудачей.
– Да и без фронтовых неудач это нехорошо. Урон единству власти. Но подумав на свой манер, Владимир Петрович, Кошечкин Родион не шибко огорчился. А почему не огорчился? Сейчас все опять без спешки растолкую, а после спрошу тебя, так это али не так.
Этот атаман Семенов, видать, мужик с царьком в голове. Знает он, что у Колчака золота избыток и за свое непризнание его власти можно кое-что выторговать. Одним словом, по-моему, так рассуждает. Все возле русского золота руки греют, так почему его казачьим ручкам оставаться не согретыми. Как думаете, Владимир Петрович, есть резонный смысл в моей догадке?
– Но это же подлость?
– На вот тебе. Да все, милок, в наши дни в Омске и в Сибири на подлости зиждется. Ты думаешь, Родион Кошечкин не подличает? Подличаю. И знаешь на чем?
– Да будет вам.
– Нет, ты послушай – и тогда согласишься, что подличаю я, беря пример с окружающих. В чем моя подлость? В том, что на наши омские колчаковские денежки, именуемые в народе «коровьими языками», да и на золотишко скупаю у беженцев брильянты. А почему? Потому золото тяжелое, когда его много, а брильянты прятать легче. Зачем, думаешь, сына Никанора в Харбин услал? Повез он туда камешки да в надежные заграничные банки положит на сохранение, чтобы моей старухе и девкам с голоду не помереть, когда из родимого Омска придется пятками сверкать. Я, Владимир Петрович, в святоши не выряжаюсь. Во мне все купеческое накрепко угнездилось. Правда, скупая у людей камешки, в цене их не обижаю. Плачу честно. Но все одно грешу перед Господом, пользуясь людским несчастьем. Но на этот счет у меня с Николой Угодником рука. Освещаю его лики на иконах в церквах не копеечными восковыми свечками. Кажись, об этом понятно сказал?
Теперь сызнова возьмусь за подлость атамана Семенова. Хотя он, не признавая Колчака за власть, подлостью это не считает. И правильно рассуждает: об захвате власти в Чите. Потому знает, что братишки славянские чехи в чужой стране захватывали власть. Захватывали. Ихний вояка одноглазый Ян Сыровой был главой Уфы? Был. Гайда генерал аж до русской службы добрался. Директория была? Эсер Чернов рычал на Урале свои заповеди. Колчак воцарился. Так почему ему, есаулу Семенову, не потянуть ручку к власти возле золота? А ведь его, ваше превосходительство, не пуды какие, а десятки товарных вагонов. Я это золото удостоился повидать. Золотой запас всей бывшей Российской империи. Сколько же его, Господи.
– Надеюсь, Верховный может легко подавить семеновское самоуправство в Чите?
– Может, но сдается мне, не захочет. Во-первых, зачем ему в своем и без того неспокойном тылу недовольство забайкальского казачества? Во-вторых, какой ему смысл портить отношения с японцами? А вдруг придется… Сохрани Господи от такой напасти. Поняли, о чем подумал сейчас? Ведь случись что, все мое достояние, нажитое родом с благословения царем Петром, большевикам достанется. Они обращаться с купеческим добром умеют. Ихнюю грамотность в сем деле я уже испытал. Хотя тогда обходились со мной по-хорошему. Но теперь все будет по-иному, потому дознаются, да уже поди и знают, как я белую армию хлебушком подкармливаю.
Так и сужу о Семенове, что выманит он за свое самоуправство золотишко, ибо мое предчувствие подтверждает своими делами сам адмирал Колчак.
– Какими делами?
– Отдал Колчак вчерась приказ произвести Семенова в генералы.
– Ерунда.
– И вовсе не ерунда. Понимаю! Считаете такое возведение в высокий чин незаконным?
– Безусловно.
– Адмирал Колчак взял власть от директории, будучи в чине вице-адмирала. А его же правительство сразу произвело его в полные адмиралы при трех черных орлах на погонах.
Неправильно! Незаконно! Но времена-то какие? Посему такие и порядки.
Атаман Семенов, став генералом, начнет водить с Омском дружбу, а там, глядишь, с помощью Ваньки Михайлова позолотит себе ручку, да и все, кто возле него, не останутся в накладе.
– Чем больше слышу о министре финансов Михайлове, тем все больше убеждаюсь, что это чрезвычайно черная лошадка.
– Личность крапленая. Народ прозвища у нас в Сибири дает меткие. У него оно Ванька-Каин. Но если поглядишь на него, то прямо симпатией к нему проникнешься. Уж больно по обличию приятный из себя господинчик. Держит себя скромно. Но скромность его до ужасти обманчива. В его скромности и таится та сила, коей свои министерствие дела в правительстве проворачивает, умея всем и вся угождать. Самородок, но со стезей жулика.
Итак, участь Семенова перед тобой, Владимир Петрович, Кошечкин определил. Станем ждать, как на самом деле все обернется. А теперь о другом речь.
Накажи дочке да и сам приглядывай, чтобы мичман Суриков в ночное время по набережной Иртыша возле рощи не прогуливался.
– Разве он гуляет?
– Обязательно гуляет. Разве можно, да еще слепому, в такое тугое время. Почему речь про это завел? Пошаливают в городе плохие людишки. Убийствами офицеров балуются, то ли большевички в отместку за недавние расстрелы рабочих, то ли просто варнаки, у которых за душой ничего святого.
– Спасибо, Родион Федосеевич. Неужели Настенька знает о прогулках жениха и позволяет ему это?
– А может, и не знает. Только упреждение мое сурьезно…
По четвергам в доме Кошечкиных принимали гостей. Очередной прием был особенно многолюдным.
Хозяйкой на приемах была дочь Калерия, окончившая Московскую консерваторию по классу рояля за год до революции.
Причиной, вызвавшей наплыв гостей, послужила певица Мария Каринская, а главным образом – обещание княжны Ирины Певцовой читать новую поэму Александра Блока. Поэма в рукописных списках появилась в Омске недавно, найденная на фронте каппелевским офицером, приехавшим в город лечиться от ранения.
В этот четверг среди гостей, состоявших из представителей купечества, промышленников и интеллигенции, были учащиеся. Младшая дочь хозяев Руфина – гимназистка восьмого класса. Зная, что княжна будет читать поэму Блока, она позвала подруг. В Омске о поэме ходило много разноречивых споров. Монархические круги и духовенство настаивали на объявлении поэмы не подлежащей гласности…
Парадный зал в доме Кошечкина был обставлен мебелью николаевских лет и благодаря обилию на ней позолоты поражал крикливой роскошью.
Белый рояль стоял на шкуре белого медведя, а над ним, на стене, над камином в тяжелой позолоченной раме висел портрет Петра Первого.
Зал пока пуст. Из него по обе его стороны было шесть дверей в другие покои, которые после возвращения в родительский дом из Москвы Калерии назывались гостиными по цвету в них обоев.
Сегодня в красной гостиной собралось многолюдное дамское общество. Гостьи, хвастаясь друг перед другом нарядами, были одеты со вкусом, а потому среди них хозяйка дома, все еще миловидная старуха, Клавдия Степановна, одетая в черное муарового шелка платье, походила на монахиню. На ее указательном пальце левой руки искрился в кольце большой брильянт, вызывавший всегда и у всех завистливое восхищение.
Седая дама, в платье с брюссельскими голубыми кружевами, Глафира Топоркова, жена казачьего полковника и сестра атамана Анненкова, полушепотом передавала свежий скандальный слушок об известной певице Каринской. Рассказывала она с удовольствием, а слушательницы, удивляясь, издавали привычные в таких случаях восклицания.
Наконец госпожа Кромкина, молодая брюнетка с красивыми линиями рта, категорично произнесла:
– Это просто немыслимо. Просто плохая и злая сплетня завистниц Каринской.
– А если сущая правда? – с удивлением на грани возмущения спросила Топоркова.
– Наш адмирал слишком предан госпоже Тимиревой.
– Но, голубушка, все же не забывайте, что он мужчина. У Каринской есть чем остановить на себе внимание.
– Что в ней особенного?
Топоркова, только что передавшая сплетню о якобы интимных отношениях Каринской с Колчаком, не спуская с Кромкиной холодного взгляда, тотчас ответила на вопрос:
– Если хотите, Каринская прелестна своей женственностью. В ней есть та изюминка, которая способна остановить на себе любое мужское внимание.
– Может быть, не слишком требовательное мужское внимание?
– Вы не правы, голубушка. – Топоркова с удовольствием бы сказала Кромкиной что-нибудь для нее обидное, но, к сожалению, была безоружна: собеседница – обворожительная и изящная женщина.
– Ну а что дальше? – задала вопрос Топорковой слушательница, по-купечески крикливо одетая.
– Говорят, – ответила Топоркова, обводя пытливых дам прищуренным взглядом, и, перейдя на шепот, продолжила: – Говорят также, что вот-вот по министерству, в котором служит супруг Каринской, будет отдан приказ о производстве его в генералы.
– И только-то?
– Вам этого мало?
– Я ожидала, госпожа Топоркова, узнать от вас подробности необычного романа.
– Господь с вами! – делано ужаснулась Топоркова. – Кто же осмелится?
– Но кто-то все же осмелился пустить эту грязную сплетню. А что, если она дойдет, – спросила Кромкина, почувствовав, что интерес дам переходит на ее сторону.
– Дойдет до адмирала? – уже по-настоящему испуганно спросила Топоркова.
– Нет, хотя бы до Анны Васильевны Тимиревой. Бедняжка. Из-за нашей бабьей зависти один Бог знает, что она переносит в Омске.
– Что именно переносит?
– Оскорбления.
– Но она же на самом деле всего-навсего адмиральская любовница, и не больше. Ведь у нашего адмирала есть законная жена и сын. Их разлучила революция. Семья Колчака в Совдепии.
– Не находите ли вы, госпожа Топоркова, что из-за сплетен в Омске становится страшно жить?
– Вы правы, – согласилась Топоркова. – Нынче такие времена, когда любая красивая женщина может стать мишенью для сплетен.