Было глубокое безмолвие в зале. Только раздавался скрип и стук маятника на стенных часах, да еще по временам слышалась брань густым басом Елпидифора Перфильевича, сыпавшаяся на его камердинера. Порой звуки, похожие на звук биения по ланитам, аккомпанировали этой брани.
Вывела Матрена Елистратовна детей Елпидифора Перфильевича. Мальчики (одного Митрошей, а другого Савинькой звали) были одеты в сюртуки табачного цвета с медными пуговицами. На обоих были превысокие галстуки, перешедшие к ним в наследство от их родителя. На Митроше красный, а на Савиньке зеленый, с желтыми цветочками, славный галстук – точно яичница с луком. Сапоги – известно, как у баричей, со скрипом, деготьком смазаны, а головы у них, то есть не у сапогов, а у баричей – деревянным маслом помаслены.
Посадила Матрена Елистратовна своих внучков в углу залы под образами и примолвила им:
– А будут гости приходить, вы встаньте да поклонитесь, да опять сядьте, а коли кто с вами заговорит – отвечайте стоя, да ты, Савинька, смотри, не усни опять; а то ведь смотри – завтра добром не разделаешься.
Потом с подобными наставлениями посадила она Феничку да Лушеньку в гостиной. На Феничке было красное платье, все в черных мушках, и зеленый передничек, и сама при гребенке; ну, ведь уж двенадцать лет было ей, коли не больше, в невесты смотрит – нельзя без гребенки. А Лушенька была поменьше, так на той было зеленое ситцевое платье, персидский платочек и белый передничек, а волосы в две косы заплетены и спереди красной лентой связаны.
В исходе шестого часа стали и гости приезжать и приходить. Сам Елпидифор Перфильевич стал у печки, что подле прихожей двери стоит, и принимал гостей, смотря по их качеству и достоинству кармана. Кому кивал головой – значило, неважная птица, кому говорил: «А-а, здорово», тот подавал хорошие надежды на будущее благосостояние, а кому подавал руку и провожал до гостиной, тот был сам немножко похуже Елпидифора Перфильевича.
Федор Дмитриевич Кисточкин первый прибыл на вечер. Он был одет художнически: известное дело – сам художник был. Фрак у него был цвета лица казначейши, которое, как всякому черноградцу известно, большое сходство имеет с печеным яблоком. На нем, на фраке то есть, были насажены металлические пуговицы, фалды были длинные-длинные, ну просто «по сие время», как говорят семинаристы. Но так как вы, конечно, в бурсаках не бывали, «вселенную» не певали и Бургия не проходили – и следовательно не знаете языка «оных вельми ученых отраслей сего вертограда наук», то я скажу вам, что «по сие время» значит то же самое, что и «дондеже можаху», то есть до пят. Федор Дмитриевич распомадился так, что чудо-помада так и течет по лбу, аршина на полтора от него гвоздикой, так и не дохнешь. А жилет на нем был красный, а брюки бланжевые, три цепочки, четыре печатки и луковка заместо часов в кармане, а через плечо лента новая, а на той ленте гитара, которую он нес под мышкой. А уж и гитара! Что твои гусли, что у попа Дмитрия стоят, и всякие инструменты мусикийские? Бывало, поведет игру Федор Дмитриевич на своей гитаре – просто заслушаешься, такие финтифанты выделывает, что просто всем на удивление, а Елпидифору Перфильевичу на потеху. Да чего? И стряпчий – уж на что поляк, да и тот говорит, что ни один жид на цимбале так не сыграет, как Федор Дмитриевич на своей гитаре; слыхал я в Троеславле барышень, как они играют на фортопьянах, да нет, куда им до Кисточкина! Бренчат себе, бог знает что такое выходит, а Федор Дмитриевич – что хотите: трепака, так ноги сами и заходят, а как заведет «Усы» с прищелькиваньицем, так просто до смерти запляшешься. Нет, его музыка уж именно российская, так вот и дергает все суставченки, а что те с фортопьянами-то? Вот хоть Сомина дочь, Катерина: говорят, что она уж что ни на есть первая музыкантщица, а начнет играть – и не знаю, что выведет! То зазвонит, как пономарь в Христов праздник – громко, с выдержкой, то начнет тоненькие струнки перебирать, словно как в чистый понедельник на колокольне пономарь с похмелья. Нет, куда ей до Федора Дмитриевича! Далека песня!
Расшаркался, припрыгивая, Федор Дмитриевич перед Елпидифором Перфильевичем, который с надлежащею барскою знатностью кивнул ему головою и потом отвернулся, услыша в прихожей шум приехавшего на одной лошади семейства казначея, которое состояло из шести персон. Федор Дмитриевич положит гитару на орган, а ленту нет, не снял с себя: «Пускай, – думает себе: – Настенька городническая посмотрит». Бедный учитель! У него сердце так и стучит, дожидаясь у окошка Настеньки. Господи боже мой, как он любил ее – уж поистине скажу вам, больше, нежели лесничий того мужичка, что попенные деньги сбирал который. Ну просто так любил, что вот как в книгах романических пишут.
Вошел казначей – мужчина лысый, высокий, толстый, в коричневом фраке и в брюках цвета чернильных орешков. Человек был с брюшком, как всякому казначею подобает; ручки у него были коротенькие, но не так же коротки, чтобы не достать из казенного сундука копеечку на черный день. А звали его Сидор Михайлович Дудин. Хороший был человек, но все не такой хороший, как Елпидифор Перфильевич; он всегда слыл человеком ученым – и, надо правду сказать, в самом деле человек с наукой был: в гимназии учился. Большой знаток в наливках; то есть вот какой знаток, что только возьмет в рот капельку да чуть-чуть посмакует – и без ошибки скажет, когда именно налита была наливка. С казначеем вошла его супруга Анна Сергеевна – морщина на морщине, да такая, как бы это сказать, дрожащая старушка; голова у нее так ходенем и ходит, словно с морозу. А куда тебе! Еще на молодежь посматривает… да как посматривает-то – глаза-то хоть и слезятся уж со старости, а тоже как будто маковым маслом покрыты. За нею вошли три дочери и один сын. Одна дочь девица переспелая, уж со лба-то кирпичного цвета стала, а другие две еще свежи: можно еще этак, для препровождения времени, полюбоваться на них. А жениться не советую – лучше и не думайте: я знаю кое-что про них, романическое этакое. Знаете? Поддели было они городничего письмоводителя, да благо вывернулся, а то бы пришлось ему горевать жизнь свою. Сын казначейский лет двадцати из троеславской гимназии был исключен, да не унялся от ребяческих шалостей, и теперь, чуть что плохо лежит, непременно стянет. Оно так и должно быть – сын казначея, а казначей ведь есть хранитель общественного имения. Так Петр Сидорович тихонько брал все, что ни попадало, под сохранение. А ловок же был молодец – танцевать какой бойкий, так у него ноги точно на веревках кто передергивает. Талантлив на все, таки нечего сказать.
Как взошел казначей с фамилией своей и с семейством, Елпидифор Перфильевич чин чином: ему руку пожал, к казначейше и к барышням к ручке подошел, а сына, который с ловкостью перепрыгнул с ноги на ногу, по плечу ударил. Э, да что и говорить! Уж Елпидифор Перфильевич знает, как с кем политику держать – уж, небось, ко всему дамскому полу к ручке подходит. Да ведь и то правда – жили-то тогда в Чернограде по старине, запросто, не то что нынче, нынче подойти к ручке и в заводе нет, просто кивнет головой да и пошел прочь. К хозяйке-то не подходят, не говорю уж об гостях-то. А все отчего? С губернии понаехали – так они и зачали чужестранную политику держать. А что же уже это за политика такая? Истинно скажу, что все это от французов или от турков переняли – антихристовский обычай, прости господи, последние времена! Именно! Не смотрел бы с горя на нынешний свет!