Павел Козлофф – удивительный писатель. Просто удивительный, и все – в самом базовом и, пожалуй, в одном из самых симпатичных значений этого эпитета. Именно Козлоффа надо читать, если вы хотите понять, что такое литературная самобытность. Не самобытность-тренд, не самобытность-жест, а самобытность – естественное природное явление. Как оперение у птицы или форма листьев у растения. Козлофф не пытается реформировать жанр детектива и не занимается организацией алхимического брака массовой литературы с концептуальным текстовым высказыванием. Он просто пишет вот так – создавая причудливые гибридные произведения на полупрозрачной грани между прозой и поэзий; повести и рассказы, в которых происходят убийства, раскрываются мрачные семейные тайны, любовные линии завязываются в неожиданные узлы, и почти наверняка кто-то увидит послание из будущего, а чтобы было еще веселее, кто-то обязательно попытается разрешить амурно-криминальную коллизию при помощи новейших достижений науки, с невероятными последствиями – и вся эта интрига, подобно мухе или же листочку, как в теплом янтаре, заключена в тягучем ямбе с вольною стопой, струящемся неспешно по страницам, и прозаическую ткань меняя незаметно на нечто близкое по очертаньям к тайне, и все, что в поэзии было бы чрезмерно серьезно, ну а в прозе и вовсе глупо, здесь приобретает особое межмирное звучанье… Приблизительно так это выглядит. Читать Козлоффа надо с осторожностью – его стиль заразителен, не успеешь опомниться, как сам заговоришь стихопрозой. Или поэзопрозой. В общем, диковинной и самовольной речью.
Рассказы – дверка в балетную вселенную. Закулисье есть закулисье – прогулка будет таинственной. Простая классическая архитектура доброй мемуарной прозы здесь в любой момент может огорошить неожиданной винтовой лестницей или потайным ходом – заметным, правда, лишь для тех, кто умеет как следует всматриваться в текст.
А вот «Три дня из жизни Салтыкова» – не столько для тех, кто умеет всматриваться, сколько для тех, кто умеет ухватиться за текст и отчаянно держаться, как Иванушка на волшебной кобылице. Суть фокуса, который проделывает с фабулой Козлофф, трудно описать – это какое-то особенное сжатие-сгущение-ускорение жизни, помещающее текст в почти научно-фантастическую точку пространства, откуда можно с одинаковой легкостью дотронуться и до усиленно предсказываемого нам небуквенного будущего, и до сурового лаконизма средневековых хроник.
Павел Козлофф пишет не только затейливые детективы и «балетные» рассказы, но и традиционные стихи – с четким ритмом, вполне классическими рифмами и вроде бы кристально-ясными жанрово-смысловыми границами. Но от традиции тут, конечно, только форма. Силлаботоника для Козлоффа – не уютный причал, а скорее цилиндр фокусника, простой и элегантный предмет, из которого чертовски удобно вытягивать всякие чудеса. Со стихией текста у Козлоффа «высокие, высокие отношения» – он отлично разбирается в ее внутренних законах и умеет изящно их нарушать. Стихи, вошедшие в сборник, – замечательный пример игры с философией наивного искусства. Небольшие, легкие, с юмором подчас на грани циркового номера и образцово-простыми, «полароидно-моментальными» сюжетами.
Ближайшим литературным родственником Павла Козлоффа, наверное, следует считать Козьму Пруткова. Генеалогическая связь с фантастическим стихотворцем – роскошь, которую может позволить себе далеко не каждый поэт, но в случае Козлоффа тут все правильно. В его вселенной так же непредсказуемо смешиваются полутона игры и серьезности, так же плодоносит любая намеренная шероховатость, такой же любовью к слову – к его живой и упругой плоти, а не к ледяной семантике – наполнена любая тестовая «пасхалка» (коих у Козлоффа великое множество в диапазоне от Пушкина до Кушнера). Это поэзия человека, хорошо знающего, что такое печаль и боль, отлично осведомленного о количестве грустных ню, скрываемых под одеждой каждым из нас, о масштабах мира, где иногда бывает неправильно все: от невкусного помидора до основных законов времени и пространства и жить в котором – все равно, что быть непрерывно уроненным с трамвая. И еще это поэзия человека, умеющего с этим зловредным эсхатологическим трамваем бороться – и побеждать, подчас самым удивительным способом.
Оксана Бек
К картине Густава Климта на обложке книги
За коньяком и папиросой
Рапидом следует угар,
Неся с собою чувство скверны.
Сто тысяч рашпилей по нервам.
Будто Юдифь у Олоферна
Главу снесла не за удар,
А шею бедного ножовкой
Кромсала долго без сноровки,
И парня мучила вопросом,
А рад ли Навохудоносор,
Узнав, что вместо битвы блуд,
Избрал его военачальник.
Что жизнь грустна, а смерть печальна,
Не только иволги поют.
Я поздно вечером встаю,
И начинаю жизнь свою,
Чтоб упиваться до утра
Как Пушкин росчерком пера.
Пленяет лоно монитора,
Летит компьютерная мышь.
И есть предчувствие, что скоро
Открою дверь – там ты стоишь.
Во мне сокрыты залежи
Несметные I Q,
Поэтому товарищи
Я днем и ночью пью
А если разработаю
Несметное свое,
Какой печальной нотою
Предстанет бытие
Одичало стоит Грибоедов
На бульваре у Чистых прудов,
Где тинэйджеры вместо обеда
Делят чипсы и водку «Smirnoff».
Не расскажет мой преданный сервер,
Будто клятва сковала уста,
Как мы пили портвейны на сквере,
Под угрозой мента из куста.
Если спросит парнишка безусый:
«Неужели и вы, господин?»
Я отвечу тому карапузу:
«Да, конечно. Не ты же один».
Из театра представления
В театр переживаний.
Устав от ночи бдения
Заснул я на диване.
Москва назад столетие
Открыла мне кулисы.
Таирова там встретил я
И Коонен Алису.
Свое пристрастье вкусами
Не упустив из виду
Я в переулке Брюсовом
Райх встретил Зинаиду.
Твой сон не в руку, скажете
С лицом в надменной мине.
Зато не надо в гаджете
Мне их искать отныне.
– Paul! – закричала графиня из-за ширмов, – пришли мне, какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.
– Как это, grand’maman?
– То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!
– Таких романов нынче нет.
А .С. Пушкин
Закончились балетный класс, урок вокала, репетиции, разъехались до вечера артисты, помощник режиссера закрывал балетный офис, когда пришло в театр грустное известие, что Костя Пастухов, два года, как отправленный на пенсию, скончался. Не просто умер, а трагически погиб. Как рассказали – это был несчастный случай, но без достаточных конкретных обстоятельств, так как свидетелей найти не удалось. Хотя произошло все светлым днем в жилом районе очень близко от метро. А похороны будут послезавтра. В отделе кадров отыскали фотографию, снабдили её траурною рамкой, и на доске для объявлений появился некролог.
В тот день давали «Пиковую даму». Балет отъехал на гастроли, отрядив для танцев в операх лишь горсточку артистов, которых выбрала Ирина Одаховская, балетная звезда, недавно завершившая карьеру. Ей предложили репетировать, с кем только ни захочет, чтоб только удержать её в театре. Не из-за опыта, большого мастерства. Все знали: у неё есть третий глаз для истинного взгляда на искусство, на этот возвышающий обман. И удалась ей режиссерская работа, когда один артист кордебалета, с кем Ире захотелось танцевать, в её руках едва ли стал не гениален. Но это было только раз и по любви.
Теперь Ирине, распрощавшейся со сценой, хотелось самолично делать звезд. Ей вправду удавалось видеть многое, сокрытое от заурядных глаз. К примеру – в неуклюжей Урминой, в природе удлиненных ее линий, Ирине виделась возможная Жизель; а эта пара – Чайкина с Десницким; ведь было очевидно – если с ними поработать, то здорово станцуют «Дон Кихот». Бесспорно, что и Чуркин перспективен, с его заоблачною техникой, огромным темпераментом, горящими бездонными глазами. Сегодня вечером у Чуркина дебют: они с Земфирой Урминой выходят на балу второго акта в забавном па-де-де «Амур и Смерть». Ирина с ними поработала, и знала – получилось хорошо. Но подошел в конце прогона к ней Плецкявичус, прославленный клипмейкер, приглашенный режиссер, решивший «Пиковую» в собственной трактовке.
– Согласен, что Амур акселерат, не пупсик устаревший с самострелом, а квинтэссенция эротики, разящая кругом всех наповал. Но почему, скажите, смерть так беззаботна? В ней должен быть безжалостный и ждущий всех конец.
У Одаховской была четкая позиция, которую не стоило труда обосновать.
– Я, Роминус, танцую от другого. Вам разве не сказал никто, что смерти нет вообще? Что люди верят в смерть лишь потому, что их так учат и приравнивают жизнь к функционированью разных всяких органов. Мне мой кузен давно уже открыл, что смерть не завершенье нашей жизни, а точка перехода в мир иной. Возьмите физику с бесчисленным количеством Вселенных, где в каждой мириады ситуаций и людей. Ведь все, что с нами в будущем случится, уже случилось, или где-то происходит, и то, что называют словом смерть, не может в принципе никак существовать. Жизнь человека – многолетнее растение, и возвращается всегда, чтоб снова зацвести в мультивселенной.
– Но это же вразрез с моей концепцией?
– Да, бросьте вы, какой уж тут разрез! У вас конкретно:
Лиза в лодке на Фонтанке, замучилась, а «Германа все нет»; и из под купола спускаются на сцену на канатах – и старая графиня, и повеса Сен-Жермен, и бедный Герман, и спускают вслед бесстрастного крупье, (я верно понимаю?) как судьбу. И это здорово, так кеглей по графине, когда звучит, что ваша карта бита.
– Тогда зачем на смерти кости, как скелет? А пупсику скажите, пусть хотя бы грудь побреет. Не очень, прямо скажем, эстетично.
Тут Одаховская припомнила Ахматову, считавшую, что «Пиковая дама» – загадочная очень повесть Пушкина.
И, сколько бы ни бились с этой заданной загадкой, то, все-таки, вовек не разрешат.
«Какие хлопья, мошкара к оконной раме», – так думала Ирина этим утром, любуясь на февральский снегопад, и радуясь, что снег не таял сразу, а покрывал унылый серый двор и делал его чистым и нарядным. Лапландия и Вечность, мальчик Кай. Она вдруг вспомнила троюродного брата, ученого по квантовой механике, который рассказал ей о теории, что время нереально, и движется лишь в нашем представлении. Как можно было с ним не согласиться? Ведь в случае, что время лишь условность, то возраст и подавно ерунда. В семнадцать ей казались стариками и старухами, чьи годы близки к цифре пятьдесят. Теперь же, в свои сорок девять лет, пусть не могла она ни прыгать, как когда-то, ни бешено вертеться в фуэте, но кто сказал бы, что она не молода? Не важно, что пришлось уйти со сцены. Играть комедии и драмы в частной жизни интересней.
А утро, между прочим, продолжалось. Задумчиво, не расставаясь с кофе, прошла она в уютную столовую к любимой маме на портрете над камином. К той юной девушке, что стала её мамой, когда портрет уже валялся на шкафу. На полотне модель читала, художник в это время рисовал. И оба были молоды, красивы, влюблены. Художник эмигрировал в Париж, у мамы родилась её Ирина. Художник сделал на портрете подпись: Wanted!1 А мама приписала: Never more»2.
Мать у Ирины занималась филологией и девочка взрослела в мире книг. Все стихотворные размеры Ира знала, хранила в памяти стихи, отрывки прозы, и часто, с изощренною иронией, скрывала свои мысли за цитатой.
Ещё в младенчестве открылся в ней талант. От сказок, что рассказывала бабушка, в ней что-то моментально изменялось. Она казалась отрешенной, взгляд мутнел, ребенка становилось не узнать. Ее спросили, что же с нею происходит.
– Мне бабушка поведала, какая Айога, вот я и представляю вам, какая.
Ириша тщательно вытягивала шею, таращила глаза, и всё искала, где ей лучше отразиться. С такою гордостью был задран подбородок, что, знавшие в чем дело, умилялись. Не удивительно, что выросла актрисой.
В балет она попала за компанию, когда Максима, её друга по песочнице, надумали отдать в хореографию, а он брыкался и твердил, что без Ирины никуда он не пойдет. Ирину взяли, хоть и было двести девочек на место. Так и учились в одном классе Ирина Одаховская и детский её друг Максим Валуев. Ей прочили карьеру, он же был красив, породист, к тому же – замечательный партнер. Как позабыть об их «Элегии» Массне на выпускном!
Последним летом перед театром они ездили в любимый Коктебель. Там, на скале Хамелеон, в час сумерек почти совсем лиловой, Ирина, может, несколько сурово, сказала, что интимных отношений у них в будущем не будет никогда. Макс видел, как Ирина изменилось, буравила глазами Кара-Даг, как будто там она читала эти горькие жестокие слова:
– Прошлись с тобой, Максимка, мы по всем урокам жизни. И мне не нужен пусть предельной даже сказочности принц, настолько я люблю свою свободу. Конечно, невозможно без романов, быть может, даже связей по расчету. Но ты мне будешь не чужой, а мой двоюродный троюродный кузен.
Максиму было больно, но Ирина оказалась непреклонна. Вниманием своим она его не обделила, напротив, даже вздумала развить в нем интеллект, открыв ему излюбленный свой мир литературы. И он смирился, зачитался, начитался до того, что даже начал пробовать писать. Ирина помнила одно стихотворение, Валуев педагогу написал на юбилей.
Дни рожденья – житейские вехи,
Дни рожденья – смотрины трудов.
Сколько в нашем танцующем цехе
У Петрунина учеников.
Каждый хочет поздравить, и вправе,
Благодарный обилен язык.
На основе классических правил,
Каждый в танце чего-то достиг.
Под учительским бдительным взглядом,
Мы всегда неустанно растем.
С каждым туром и каждым глиссадом,
Совершенствуясь в танце своем.
Пусть звенят поздравления звуки,
Будет труппа сегодня пьяна.
Да, в надежные, верные руки
Свои ноги вручила она!
Она тогда подбодрила поэта: «Твоим стихам настанет свой черед».
Ирина стала балериной уникальной, Максим же подвизался, как солист второго плана. Когда ей нужен был фактуристый партнер, без танцев, большей частью для поддержек, как хан Гирей в «Бахчисарайском», то Одаховская просила, чтобы это был Валуев.
Когда Максим женился – она искренне, с любовью поздравляла, и очень была рада за него. Оттанцевав же двадцать лет, Максим отправился на пенсию, чтоб выехать в Америку к родителям жены, и там он, наконец-то, выбрал время для писания романа.
Она же танцевала еще долгих десять лет, и выступила в нескольких премьерах, на радость публике, которая считала, что у любимой балерины это новый бурный взлет, а не растянутый закат, обставленный с роскошной царской помпой. Когда же она все-таки ушла, все сожалели, что рассталась Одаховская со сценой, как будто, находясь в расцвете сил. Она не сомневалась – много лучше будет так, чем ползать жалким зрелищем по сцене.
Вот так и отработали Ирина и Валуев в одном театре. Максим был для Ирины будто добрый и не очень дальний родственник. Лишь раз в нем пробудилась вдруг чудовищная ревность, когда он убедился, что Ирина в самом деле влюблена.
Каминный «Мозер»3 сдвинул стрелки ко второму пополудни. Звонил мобильник, но сегодня с Арцыбашевой, подругой, метко прозванной «последние известия», Ирина не хотела говорить: ей ни к чему все эти новости и сплетни, подумать есть о чем и без того. Внезапно вспомнился вчерашний мальчик Чуркин – забавно, что он так в неё влюблен. Потом мысль перекинулась к Валуеву, писавшему, что скоро он приедет. А в два пятнадцать ей Валуев позвонил.
– Ты можешь не поверить, я в Москве.
– Давно ли? – Ира вяло удивилась.
– Сегодня рано утром прилетел. Что нового хорошего в театре?
– Я дома, и откуда же мне знать. А вечером придется быть на «Пиковой».
– Готовься, что тебя там ждет сюрприз.
В семь Одаховская была уже в театре. Те из артистов, кто был занят в первом акте, давно все находились за кулисами; другие, в костюмерных и гримерных, готовились к большой картине бала. В балетном зале в полном гриме занималась Урмина.
– Не перегрейся, – подсказала ей Ирина. – На сцену после первого звонка.
И не спеша она пошла в балетный офис. По ходу, у доски для объявлений, застыла Вяльцева, солистка в «Интермедии пастушки». Она заметила Ирину, когда та только близко подошла. И, встретившись глазами, прошептала:
Дядя Костя!
Ирина глянула и сразу обомлела. Ведь ту же карточку она хранила дома, ей Костя сам ее когда-то подарил. Но этот некролог, и эта рамка? Нелепица. Мой миленький дружок.
Мелькнули в памяти Ирины те гастроли, когда она, уже звезда и знаменитость, отказывалась верить, что Господь ей даровал такую светлую любовь. Возник мгновенно рядом Костик тех времен, доверчивый, её влюбленный мальчик. Вернулись, будто, годы их любви. И Рихард Штраус4, его страстный «Дон Жуан». Ирина сделала условие – станцует донну Анну, но выберет, с кем будет танцевать. Когда узнали, что партнером будет Костя, все думали – она сошла с ума. А уж потом заговорили – «третий глаз».
«Я Дон Гуан, и я тебя люблю»5. Любезный пастушок. Зачем ты умер?
Навязчиво стал петь её мобильник. Валуев сразу же спросил:
– Теперь ты знаешь?
– О Костике? И ты звонил, ты знал?
– Я, собственно, для этого приехал. Несчастный этот случай – это я.
Воистину – тяжелый темный бред.
Максим был в «Дон Жуане» Командором. И уверяет, что явился, как возмездье.
Ирина чувствовала – что-то тут не так. Она прервала разговор и посмотрела на мобильник. Да, номер у Валуева его, но только это их, американский. В Москве с него звонить никак нельзя, поскольку у нас разные частоты. Хотя, возможно, техника дошла.
Ирина тут же позвонила Арцыбашевой.
– Все грустно, – поделилась с ней подруга. – На вскрытии – обширнейший инфаркт. Всему виною белая горячка.
– Delirium?6 Но Костя ведь не пил.
– С тобой. Но сколько лет, как вы расстались? У Константина, как обычно, был запой. Три дня закончился, но Костя был, буквально, не в себе. Сегодня же он просто обезумел. Из дома вырвался, где бегал – неизвестно. Прохожие нашли его в снегу.
– А ты Валуеву звонила?
– Как и всем. Ответила жена, дала Максима.
– Так ты ему в Нью-Йорк, на городской?
– Он только у меня один записан.
У Одаховской, наконец-то, все сложилось. Она, буквально, что была поражена: Максим в Америке, и это так он шутит. Хороший черный юмор был Ирине по душе. Однако в шутке у Максима был, скорей, идиотизм, к тому же отвратительный и злобный. Додумался, когда и с чем шутить. Недаром никогда не обольщалась.
Зря шутите со мной, Максим Петрович. Пожалуй, что я тоже пошучу.
Она проверила – мобильник отключен. И поняла по обстановке, что уже идет антракт. Пришла на сцену – Урмина и Чуркин разминались. Сказала им: ни пуха, ни пера. Они оттанцевали – ей понравилось. Конечно, есть ещё, над чем работать. Хор выступил: «Пришел конец мученьям». Балетные теперь вступили в коду. Какой у Чуркина бризе дэсю-дэсу7.
Акт кончился, она была свободна. Но уходить пока Ирина не спешила. Она вернулась к Константину – попрощаться. Он с фотографии смотрел глаза в глаза. Ирина вспомнила, что спел недавно хор.
Мобильник же запел, когда включила. И Одаховская сказала:
– Да, Максим. Плохие новости, но это я чуть позже. Я о твоих романах, милый друг. Твой главный недостаток – хлипкий стержень, сюжеты не годятся никуда.
Теперь о Косте. Макс Валуев в свое время написал:
Наверно, вьюга виновата,
Она напала, как монгол.
Нас снег окутывал, как вата,
Нас ветер, как зерно, молол.
Он на щеке слезину выжег.
Но знаешь, умереть в пургу,
Куда почетнее, чем выжить,
В своей берлоге на боку.
Сегодня, ты же знаешь, навалило столько снега. И Костю положили в эту снежную постель. Я буду так о нем и вспоминать.
Теперь о главном – ты нигде не наследил. По следствию, пока, несчастный случай. Но мне мой родственник, он некро-офтальмолог, рассказал, что есть сейчас такие экспертизы: по глазу у покойного легко определить, что видел он, конкретно, перед смертью. Как у разбитого мобильника – по симке. Когда же Косте экспертизу эту сделают, боюсь, тобой займется Интерпол. Ты больше никогда мне не звони, иначе выйдут на тебя через меня.
Тут трубка закричала: «Он же спился». Но Одаховская уже теперь спешила. Надела она шубу, появилась на крыльце, мобильник свой забросила в сугроб.
У выхода стояли две машины. Поближе – её “Volvo” и водитель. Подальше был суровый “BMW”, а рядом с ним Амур – Игнатий Чуркин. Ирина подошла к машине Чуркина, и бросила: «Поехали кататься».