bannerbannerbanner
полная версияНенужные люди. Сборник непутевых рассказов

Павел Дмитриевич Заякин
Ненужные люди. Сборник непутевых рассказов

…Письма Хмурого матери он читал всю ночь, когда тормознули за Старосёлово в придорожной гостиничке и решили по темноте уже не гнать, заночевать тут. Мать тоже не спала и молчала, только вздохнула, когда он вышел покурить, прихватив со стола мятые листочки, усеянные округлыми убористыми буквами – плотно, одна к другой. Он сидел в холле в кресле под лампой, читал о себе, какой он, Алексей Михайлов, пытливый и ищущий, и как в нём сильна вера в Бога, и как он меняется в лучшую сторону, и как Господь хранит его и оберегает от зла, и слёзы, которые все шесть лет он прятал под камнем, текли по его худым щекам, по упрямым морщинам, что прорезали лицо, будто гвоздём процарапанные.

В последнем письме, что было отправлено месяца три назад, Хмурый писал: «Лариса Ивановна, Вы пишете, что уже год как у вас в посёлке появилась лютеранская церковь, и Вы туда ходите и не нарадуетесь тому, что стали верующей. Я, хоть и православный, тоже радуюсь за Вас и молюсь, чтобы церковь Ваша росла. Не так важно, кто ты по исповеданию, важно прилепиться ко Христу и не отрываться от Него. Слышать Его каждый миг своей жизни. Ваш сын услышал Его, я это знаю. А ещё мне кажется, что у него большое будущее, у Алексея. Почему-то я думаю, что он станет священником. Может, это мои фантазии, но я верю, что так и будет. Приведите его в церковь, пусть Ваш батюшка с ним поговорит. Может, направит его куда учиться. Ему нельзя сейчас останавливаться на достигнутом, ему нужно двигаться вперёд. Потому что (я верю в это), Христос открывается ищущим, как сказано в Евангелии. Спасибо Вам за сына, берегите его…»

7.

Машина тряслась по ухабам, расплёскивая грязь из весенних сверкающих луж. В кабине пахло бензином и немного стружкой, запах которой просачивался из багажного отсека «газели». За долгую дорогу от Шахт уже наговорились вдосталь, и отец Алексей пытался поймать сигнал, чтобы позвонить Инне, поболтать с детьми, но связь была плохая, только пришла эсэмэска от старшей, Людочки: «Пап, я уже в Енисейске, в общаге, добралась нормально. Тебе хорошей дороги, не скучай. После сессии приеду; свозишь меня на рыбалку на озеро, как в прошлом году?» Он улыбнулся смайлику в конце сообщения, стал корявым изрезанным пальцем набирать ответ.

Водитель Толик скрипнул тормозами, выругался вполголоса, встал у обочины. «Чего ты?» – оторвался от экранчика отец Алексей и увидел «гайца» с автоматом, бредущего к машине. Толик полез за документами, скрипуче опустил стекло, впустив свежий ветер, изобразил улыбку. «Инспектор ДПС… План «Перехват»… Разрешите документики? Что везём? Откройте, пожалуйста, заднюю дверь…» Толик, кряхтя, полез из машины, загремел дверью, открыл «газель». «Что в ящиках? Можете показать?» – «Ловите кого, что ли? Тут не спрятаться никому…» Толик заскрипел монтажкой, и отец Алексей расслышал отчётливое «Б#я!» и характерный щелчок предохранителя, вжал голову в плечи по старой лагерной привычке, в мыслях пронеслось: «Что там?..» Откуда-то снизу забухтел Толик: «Да ты чо, начальник? Это же распятие, просто разобранное. Вон в кабине священник сидит, у него все документы есть!» Напряжённый голос сотрудника затребовал от отца Алексея «выйти аккуратно, руки на виду, документы в руках». Тот вышел, усмехнулся, подошёл к распахнутым дверям, протянул папку, заглянул в «газель». Из открытого ящика из стружки выглядывала пятка. Сотрудник, не отводя автомата, недоверчиво тронул пятку рукой, ворохнул стружку, расслабился: «Ну вы даёте! А я уж чёрте-что подумал про расчленёнку! Что, реально распятие?» Отец Алексей протянул папку: «Да. Вот бумаги, в церковь везу» – «Да ладно, – махнул рукой «гаец», потом прищурился на отца Алексея. – А ты точно священник? Что-то у тебя все пальцы синие, в «гайках»» – «Наследие прошлого, старший лейтенант, – хмыкнул отец Алексей. – Преданья старины глубокой. Тебе и на меня документы показать?» – «Да не надо, чего там. А вот остальные ящички вскройте, пожалуйста». Толик встал с земли, отряхивая брюки, ворча полез отрывать ящики. «Гаец» заглянул везде, поцокал языком, выражая восхищение: «Прямо как настоящее. Вы уж простите, мужики, работа такая…» – «Да ничего, – отмахнулся отец Алексей, заколачивая ящики, – без проблем. Ты только свой автомат на предохранитель не забудь вернуть, командир, а то ногу нечаянно отстрелишь».

…В Канске, на окраине, они ушли по объездной в село Прибрежное, тормознули у небольшого храма. «Посиди, – сказал отец Алексей Толику, – я сам схожу». И спрыгнул в блестящую грязь, пошёл к резной старенькой калитке.

Ворота были открыты; он вошёл, обстучав ноги, осенил себя крестным знамением на алтарь. Оттуда уже спешила хромая сгорбленная фигурка в подряснике и ватной безрукавке, подслеповато щурясь на вошедшего. «Мир вашему дому, отец Василий! Сколько лет, сколько зим!» – «С миром принимаем, сын мой… Только не пойму я, знакомы ли мы?» – «Да знакомы, отец, только не виделись давно. Ещё с тех пор, как вы служили в колонии, а я с той стороны был. И резал вам в церкви подсвечники да оклады на иконы». Отец Василий ахнул, повернул его к окну, всмотрелся в лицо, узнавая: «Кажется… Алексей?» – «Точно! Лёха-Гвоздь когда-то. А сейчас вот отцом Алексеем прихожане называют, служу в лютеранской церкви, так уж сложилось. Почти ваш коллега» – «Чудны дела Твои, Господи…» Помолчали, разглядывая друг друга, потом отец Василий вздохнул: «Тебя Илья ведь привёл тогда в храм? Вспоминаю я его часто». – «И я вспоминаю, отче. Спас он меня тогда, дважды спас. И от греха, и от меня самого. А я тут что приехал-то? – Он отстранился, махнул в сторону ворот. – Я распятие сделал для церкви в колонии. Может, оно и не совсем по канонам православным, но от души. Я знаю, вы всё ещё там служите иногда, может, завезёте? Не в алтарь, а сбоку, за «канон»51 поставите? Я бы сам привёз, да нас, сектантов, туда не пускают сейчас» – «Сектантов… – усмехнулся в усы отец Василий. – Поделить землю не можем, а и небо делим тоже. Конечно, сынок, доставлю. Заноси сюда, посмотрим твоё распятие…»

8.

«Человек не властен над снами», – думал отец Алексей, прислушиваясь к сопению детей и тихому дыханию жены. – Что им снится сейчас? Какие обиды переживают они, какие радости, что вспоминают, когда нет контроля и из-под душевного камня выходит наружу всё, что на сердце – и хорошее, и плохое?» Он тихо разулся, снял куртку, поставил в угол сумку. Жену будить не стал, лёг у детей в зале, раскатав в углу спальник. «Через две недели – Пасха, в этом году она общая: и у православных, и у лютеран. Отец Василий обещал к празднику установить распятие. Обещал – значит, сделает».

Он закрыл глаза и уплыл – сразу, без сновидений – в мягкую тьму, абсолютно непроницаемую, какая бывает только безлунной ночью перед рассветом. Почему-то он знал, где восток, чувствовал его, повернулся к нему лицом и ждал – без страха перед тьмой, без суеты, без мыслей даже. А ещё он знал, что в этой предрассветной тьме он не один.

15.02.2020, Абакан

ЧАШКА С ОТБИТОЙ РУЧКОЙ

Ф.Ф., Ф.Я., Б.Е., Л.Н., З.Ф. и многие-многие другие – мы вас помним…

1.

«Мы собрались, чтобы попрощаться с нашей сестрой Бертой, чья смерть наполнила скорбью её семью и всех близких. Мы соболезнуем им и хотим быть с ними в этот трудный для них час, чтобы помочь им пережить это горе. Мы знаем, что для верующих смерть становится началом новой, лучшей жизни, а наша разлука с усопшими не вечна. Как говорит нам Святой Павел в Первом послании к Фессалоникийцам: «Не хочу же оставить вас, братия, в неведении об умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. Ибо, если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с Ним».52 Поэтому и мы уповаем на то, что вновь встретимся с Бертой в доме нашего Небесного Отца. А сейчас – помолимся… Господи Иисусе, смертью на кресте искупивший наши грехи, помилуй нас!»

Все начинают шелестеть распечатанными мной листочками с текстом службы, сморкаются в платочки, гудят в ответ: «Господи, помилуй!», а я, всматриваясь в литанию53, ловлю глазами черные буковки, складывающиеся в слова и, скорее, угадываю, чем прочитываю их. Они, будто червячки, ползут друг на друга и путаются в тумане, заставляя меня подносить папку-служебник всё ближе к глазам.

«Иисусе Христе, Своим воскресением вернувший нам жизнь вечную, помилуй нас». – «Христе, помилуй». – «Господи, Своим вознесением во славу открывший нам путь на небеса, помилуй нас». – «Господи, помилуй».

Берта Яковлевна лежит в маленьком, будто бы детском гробике, стоящем на двух разнокалиберных табуретах, в центре зала в её доме. Вера, дочь Берты, занавесила трюмо с зеркалами и телевизор новыми простынями, будто боится, что мать выглянет из зеркальных отражений или экрана и помашет маленькой сморщенной рукой, усмехаясь из своего зазеркального далёка: «Что такие скучные, ребята? И как вас много собралось с такими грустными лицами? Zu viele Köche verderben den Brei54, вы забыли? Ну-ка, улыбнулись!»

 

Я представляю это так живо, что улыбка сама наползает на мою физиономию, а слова-червячки в папке успокаиваются и покорно укладываются в свои строчки: «Боже, открой наши сердца навстречу Твоему слову, чтобы мы во тьме обрели свет, в наших сомнениях – уверенность, исходящую из веры, нашей печали – утешение…»

Я оглядываю зал – вдоль побеленных стен, на лавочках, стульях и табуретах сидят бабушки в фуфайках и куртках, кто-то в шубе, большинство – в валенках с калошами, а кто-то и просто в калошах на толстые вязаные носки. Платки на головах или серые шали, в руках дрожат листочки и комкаются одинаковые носовые платки – Вера раздавала их при входе: «Так положено…» Изо ртов поднимается пар: в доме не топили с вечера и с утра, а на улице – минус двадцать. И человек тоже около двадцати: остатки немецкой общины, соседи, Вера да несколько её подруг из баптистской церкви. Из молодых – только Коля, Верин сын, внук Берты Яковлевны, да его друг Саня – здоровый такой тракторист, уже подогретый самогонкой; они будут выносить гроб, и на кладбище помогут.

На стене – отрывной календарь, да только там не сегодняшнее хмурое одиннадцатое февраля две тысячи девятого года. Там ещё январь, солнечный морозный день позапрошлой среды, двадцать восьмое число. Я помню, как сам ободрал лишние листочки, когда приехал сюда и в последний раз причащал Берту Яковлевну.

Уже тогда она лежала маленькой мумией на своей кровати, сейчас по-армейски ровно застеленной, с кучей подушек в изголовье – одна на другой, от большой к самой маленькой. В доме тогда было жарко натоплено (Вера всё бегала со своей половины дома в материну и подбрасывала дрова в русскую печку), сладковато пахло лекарствами и близкой уже смертью, но мне не хотелось тогда даже думать об этом, хотя уже месяц, с Рождества, она почти ничего не ела, перестала общаться с близкими, как она до этого делала, по-своему – улыбкой, слабым рукопожатием хрупкой морщинистой ладошки правой руки, или, как еще раньше, каракулями на листе бумаги, укрепленной на картонной планшетке, что соорудил для неё Коля. Да, раньше она писала, крупными неровными буквами, иногда путая слова – русские с немецкими – и это было её окном в наш мир, а после Рождества она словно ушла на другую сторону, только шевелила губами, что-то повторяя про себя, а глаза у неё запали и смотрели в потолок, редко фокусируясь на Вере и Коле, что убирали за ней, меняли простыни и обмывали её ссохшееся тело. Она была словно космонавт, что уже покинул орбитальную станцию, но всё ещё привязан к ней пуповиной троса и кабелем связи.

Когда я служил ей Причастие, – в тот день, двадцать восьмого – я видел, как она с большим усилием возвращается к моим словам, узнаёт меня с трудом, на своем безмолвном языке проговаривает «Отче наш» и открывает иссохшие губы, чтобы принять в себя и проглотить облатку из пресного хлеба, что я окунул в чашу и поднёс к её лицу. «Аминь» – озвучиваю я движение её губ, и она облегчённо закрывает глаза. Я смотрю на неё и не узнаю. Передо мной – словно личинка человека, готовящаяся к переходу в бабочку. А потом она открыла глаза и усмехнулась мне – правой, не тронутой параличом, стороной лица – и я увидел, как она возвращается в этот мир: космонавт подтянул себя за трос к иллюминатору и приник к нему, вглядываясь в эту сторону, в мои глаза, что смотрят на неё отсюда, из орбитальной станции «Земная жизнь», и эта её усмешка половиной рта… Она словно бы ободряла меня, подшучивала, как делала это всегда, когда мы встречались в лучшие времена, как бы говорила мне: «Пастор Александр, сынок, не дрейфь. Lieber ein Ende mit Schrecken, als ein Schrecken ohne Ende55, а у меня конец совсем не со страхом – это вы там, на своей станции, заперты, как в консервной банке, а я-то сейчас почти свободна. Я совсем скоро отстегну трос и сниму гермошлем – и что удержит меня от полёта? Куда я полечу, спросишь ты? – Не знаю. Наверное, туда, где больше смысла и любви, чем здесь, в этой жизни. Ты же знаешь почти всё обо мне, не зря мы эти почти двадцать лет говорили с тобой, сидя на завалинке, или за чаем в «летней кухне», или даже здесь, в этой комнатке. С тобой, в этих рассказах, я заново прожила мою жизнь, и что в ней было? Боль, приправленная любовью? Страдание, приперчённое немногими друзьями, которых я теряла? Вся моя жизнь – словно ошибка, которую нужно наконец исправить. Вот я и полечу туда, где всё по-другому. Где мама и папа – живы и счастливы, где не плачет голодными послевоенными годами, отвернувшись к стенке, на своём деревянном топчане сестра Фрида, где Исса «Крестоносец» не разрывается между мной и родной Ингушетией, куда надо довезти своих родных. Где мы с ним вместе, как в те, благословенно-проклятые годы юности, идём к скалам Красных Камней, разувшись, переходим холодные и прозрачные каналы, и пахнет свежескошенным сеном, и мы хохочем, забыв о том, кто мы и где, и валимся на мягкий ещё стог, и его тёмно-вишнёвые глаза нависают надо мной…»

Я всё это увидел в её усмешке, а потом она сжала вдруг мои пальцы своей сухой и горячей правой ладошкой, посылая мне сигнал. И опять закрыла глаза, обессиленно. И я понял: всё, сеанс связи окончен. Я завершил молитву, собрал приборы для Причастия в маленький чемоданчик и тихо-тихо вышел из дома, попрощался с Верой на левой половине, сел в машину и отправился в посёлок Шахты. Мне ещё там предстояло служить вечернюю службу вместе с отцом Алексеем, а потом возвращаться обратно домой, в Абалаково.

Я помню, сказал тогда Вере: «Ну, увидимся через две недели, как обычно?», и она кивнула, деревенская женщина Вера, постаревшая, не выглядевшая на свои пятьдесят с небольшим, будто Берта Яковлевна вдруг проглянула из неё – такая, какой я увидел её впервые двенадцать лет назад.

«Через две недели…» Я старался навещать их всегда, когда ехал в Шахты, раз в две недели, по средам, раз уж двести километров до Шахт, то и тут лишняя сотня до Красных Камней не помеха. Как словом, так и делом – две недели прошло, и я тут, на отпевании. Берта отцепила свой трос и ушла в открытый космос, оставив нас на нашей станции со своими историями. С памятью о своей жизни…

2.

Я познакомился с этой семьёй в далёком уже девяносто седьмом, когда ездил по Хакасии, разыскивая лютеранские общины. Жил я тогда в посёлке Шахты; уже год, как строил там общину, но мне казалось, что этого мало, что нужны связи – ниточки, что давали бы нам, новым лютеранам, понять, что мы не одиноки в этом мире, что рядом с нами есть такие же, как и мы, так же думающие, так же верующие… Новосибирск или Енисейск были от нас далеко; хотелось найти тех, кто ближе, чьи корни глубже и чья история способна поддержать нас, только нарождающихся в депрессивных и деградирующих Шахтах, который всего полтора года назад пережил закрытие металлургического завода, дававшего посёлку жизнь. Поэтому я раз в неделю садился за руль, подсчитывал пожертвования, присланные нам из новосибирской «метрополии», и отправлялся в «свободный поиск» по ближайшим районам.

В село Красные Камни я попал почти случайно – ехал из бывшего совхоза Октябрьского по «короткой дороге» на райцентр Сыры и сбился с пути. Так бывает, когда местные, у которых ты спрашиваешь нужное тебе направление, критически оглядев твою машину, уверенно машут рукой и говорят: «Тут короче. На развилке направо, а там – с горочки. Небольшое болотце будет, но его можно объехать, там колея накатанная, все проходят…» И ты так же уверенно едешь, ну, люди же знают… А когда утыкаешься в болотистый берег здоровенного озера Палы-куль, понимаешь, что где-то ты пропустил нужную тебе развилку, и сейчас тебе нужно опять возвращаться и искать в степных травах твою колею, а солнце в зените и припекает крышу твоей «четвёрки», и надо бы выбираться из этих болот, пока ещё не буксуют колёса и пока тебя окончательно не сожрали невесть откуда взявшиеся оводы, летящие в открытые окна. В общем, приключение ещё то.

Я сжёг полбака бензина, пока, наконец, не выбрался к асфальту у моста через речку Белую. Мне нужно было налево –километров через двадцать пять я был бы уже в Сырах, а еще через десять минут уже бы вернулся в Шахты, но я решил искупаться перед возвращением. Съехал к берегу, заглушил двигатель, скинул одежду (благо, ни на берегу, ни на дороге никого не было) и, взвизгивая от ледяной воды, забежал на стремнину, где меня подхватило и понесло течение. Пока я выгребал к берегу, согрелся, потом по рыбацкой тропинке побежал обратно к машине и одежде, и там, натянув трусы и упав в примятую тёплую и пахнущую рыбой траву, раскинул руки, подставив солнцу своё незагорелое ещё тело. Сверху легла тень, я лениво развернулся и увидел пацана лет десяти – лохматый одуванчик нестриженных жёлтых волос, конопушки по всему лицу, закатанные до колен старенькие трико, в руках – удочка.

«Как рыбалка?» – спросил я, сдвигая выцветшую бейсболку на затылок и садясь. «Да так…» – серьезно махнул рукой пацан. – «Не сезон, надо с утра пораньше. А как речка, не холодная?» – «Да так…» – скопировал я интонации мальца, и мы оба рассмеялись. – «Не сезон, не прогрелась. А ты сам откуда, серьезный отрок?» Отрок был из Красных Камней, было ему почти двенадцать, и звали его Колей. «И что там у вас, в Красных Камнях есть интересного, кроме камней?» Выяснилось, что много всего. Во-первых, рисунки на скалах, «сделанные первобытным человеком». Ещё – карьеры, где вода тёплая «и прыгалка есть для ныряния». И каналы есть, «где малька хариуса можно рубашкой ловить, он, хариус, туда размножаться заходит». «Слушай, Коля, а есть у вас в селе какие-то церкви, ну, кроме православной?» – спросил я безнадёжно, натягивая брюки и футболку. «Немецкая есть», – вдруг сказал мальчик. – «Бабушка туда ходит молиться. А мамка к этим ходит… к бактистам!» «К баптистам?» – уточнил я. – «А бабушка не к лютеранам ходит?» «О, точно, лютеранцы!» – заулыбался пацан. – «А в деревне говорят «немцы»!»

В общем, повернул я тогда не налево, а направо, прихватив незадачливого рыбака с собой. По пути он провёл мне обзорную экскурсию: и когда мы ехали по тряской раздолбанной дамбе вдоль идеально ровных каналов, и когда слева от нас пошли скалистые обрывы густо-кирпичного цвета красного песчаника – те самые, где находились рисунки, – и потом, когда мы ехали мимо фиордов карьеров, где застывшая вода отблёскивала то там, то тут между покрытыми деревьями и кустами берегами. Наконец, показалось село, начавшееся с руин коровника. Парень уверенно показывал мне путь: «Вот «мехколонна», тут на тракторе батя работает… а это школа, тут бабуля полы моет, ну, когда учимся… а вон в том магазине мамка торгует…»

Неподалёку от центральной площади, где имелась тенистая аллейка с поваленной изгородью, свежими коровьими лепёшкам и совершенно зеленым, включая лицо и руки, сжимавшие гипсовый автомат, солдатом–памятником, находился Колин дом, большой, на двух хозяев, с палисадником, заросшим акацией. Мы вышли, я пискнул брелоком сигнализации и неуверенно посмотрел на Колю. «Пойдёмте к бабуле, она в этой половине живёт», – сказал он, потянув калитку, и оглянулся. – «Собак нет, не держим». И вошёл во двор.

Невысокая, худенькая пожилая женщина выглянула нам навстречу из белёной одноэтажной пристройки к дому, заторопилась, прихрамывая и улыбаясь: «Здравствуйте-здравствуйте! Господь с внучком послал гостей, как раз к гренкам! Проходите! Коленька, проводи мужчину во времянку…» И, повернувшись ко мне, немного виновато: «Уж извините, что не в дом, мы сейчас живём во дворе, да во времянке».

Времянка (в Шахтах такие пристройки называли «летняя кухня») была просторная, с большим круглым столом и старыми гнутыми стульями вокруг него. Пахло здесь, как ни удивительно, кофе – не химическим порошком из банки – настоящим варёным кофе, а ещё чем-то сладковато-жареным. Мы воспользовались рукомойником и сели за стол; возле нас моментально появились большущие чашки с дымящимся кофе, банка с домашними сливками, а затем из сковородки на блюдо посреди стола переехали гренки – хлеб с яйцом, посыпанный сахаром. «Ну», – сказала хозяйка, шлёпнув по нырнувшей было к блюду Колиной руке, – «давайте скажем молитву?» И уставилась на меня испытующе. Я склонил голову: «Очи всех уповают на Тебя, Господи, и Ты даёшь пищу им в своё время, открываешь щедрую руку Свою и насыщаешь их по своему благоволению…»

 

Пили кофе с гренками, и сияющая Берта Яковлевна («Да зовите меня просто Бертой!») всё расспрашивала меня об общине в Шахтах и иногда ворошила Колину шевелюру: «Вот как Господь приводит в дом Своих. А я, как услышала нашу застольную молитву, так и поняла, что вы служитель Божий!» Потом я стал узнавать у неё об общине в селе, а она махнула рукой: «Да что рассказывать! Man glaubt einem Auge mehr als zwei Ohren56. Сегодня у нас молитва вечером, сами всё увидите». На том и порешили. Я сходил к соседям, у которых был телефон, позвонил в Шахты жене, предупредив, чтоб не волновалась и что, скорее всего, задержусь до завтра, побродил по посёлку, лежащему в вечернем зное, и вернулся в уже знакомый мне дом.

«Сегодня молитва до коров», – загадочно сказала Берта Яковлевна, – «так что идёмте пораньше, побеседуете с нашим старостой Генрихом до служения». И стала собирать в пакет оставшиеся гренки.

Решили прогуляться пешком. Берта Яковлевна сразу взяла меня под руку («Такой молодой кавалер не откажет престарелой даме пройтись с ним под ручку?»), и мы отправились дальше по улице, в другой её конец. Пока шли, я выяснил, что моей спутнице шестьдесят лет, что она из переселённых немцев, сосланных в эти места сразу после войны. «Да все у нас в общине из немцев: весь десяток старух и наш Генрих, и за каждым история; да и Шахты многие знают не понаслышке…» Она помолчала, задумавшись, потом тряхнула головой: «Да что о грустном говорить? Наше время ушло, ваше – молодое – время приходит. У нас-то нет молодых, а у вас, вы говорите, и школа детская в Шахтах, и церковь большая в Новосибирске, вам и дорога. Вот ведь как замечательно, пастор! Столько лет я прожила здесь – да, считай, всю жизнь – и не думала даже, что у нас, лютеран, тут есть будущее – думала, вымрем мы, как мамонты, и всё. А вас вот увидала и как-то легко так стало, будто эстафету передала. Спасибо вам, что приехали!» Она сжала мой локоть своей худенькой, но сильной ладонью, и у меня зачесалось в носу от нахлынувших чувств. «Только, Берта Яковлевна, я не пастор ещё, я дьякон…» – «Да неважно!» – перебила она меня, заглядывая снизу вверх в мои глаза. – «Служитель Божий, пастырь овец? Значит, пастор!»

…Беседовали с Генрихом Генриховичем, старостой краснокаменской общины, в такой же времянке во дворе большого добротного дома, разве что стол – огромный, деревянный, самодельный – занимал почти всё пространство, да стулья и лавки вокруг него и гипсовое распятие на стене намекали на что-то большее, чем просто застолье. И пахло тут соответствующе – старыми книгами, что стояли на полках вдоль белёной стены, а вовсе не едой.

«Да можно просто Андрей Андреевич, если так удобно, – я привык, с детства так звали», – он протянул мне свою огромную ладонь, большой – нет, не толстый, а именно что большой – под два метра ростом; и как он не набьет шишек своей седой головой о потолок и притолоки? Я опасливо ответил на рукопожатие, и он хохотнул коротко: «Бог силой не обидел, это правда, да и годами тоже, уже ведь под семьдесят!» Выслушал мой рассказ о церкви в Шахтах, покачал большой головой: «А мы вот доживаем тут, стариками. Кому почти девяносто, кому восемьдесят, одни мы с Бертой молодые, да Mädchen57?» – И бережно приобнял смеющуюся Берту Яковлевну своей медвежьей лапищей за худенькие плечи. – «Старуха моя померла уже лет как десять назад, дети и внуки в Германию уехали, как и у остальных. Отто Францевич, что служил тут до меня, уже тоже в лучшем мире, и это я не про Германию, как ты понимаешь… Ну, наши девочки собрались и сказали мне: мол, Андрюха, придётся тебе молитвы читать, Gottesdienste58 служить. Я отпираться стал, да куда там с ними спорить! Сейчас соберутся, всё сам поймёшь. Вот и служу тут, по старым книгам, уже лет… шесть?» – он повернулся к Берте Яковлевне, и та кивнула: «Почти семь».

Я взял с полки песенник – старый, ещё довоенный, двадцатых годов – открыл, с трудом начал было продираться сквозь колючий готический шрифт, потом удивлённо поднял глаза на хозяина, а Генрих-Андрей кивнул, улыбнулся грустно: «Сейчас придут, принесут свои тетради, увидишь. Они ведь этот песенник от руки переписывали, а начинают петь – и даже не заглядывают, всё и так помнят». Он ласково провёл рукой по корешкам старых книг, собранных на одну полку: «А эти книги как сохранили? Может даже кто-то и умер из-за них, застрелили или в лагерь отправили, запрещено ведь было такие книжки держать! А сейчас уже можно, да кто их прочитает, кто разберёт? Только песни и остались в памяти, да ещё Der Kleine Katechismus59 да Агенда60 частями: как служить молитву, как крестить и хоронить; а что мы ещё можем?»

…Ночью я ворочался, долго не мог уснуть, вспоминая необычную для меня службу в доме Генриха–Андрея. Как собирались старухи со всего села: кто с палочкой, кто под ручку друг с дружкой; как рассаживались они за столом: каждая на своё место, – строгие, с острыми чертами, нездешние какие-то. Как нараспев тянули они песни на своём языке, будто русские народные, заглядывая иногда в свои тетради. Как пытались говорить со мной по-немецки и удивлённо задирали брови, когда я виновато говорил им, что да, я лютеранин, но по-немецки не говорю. Как слушали молча, с невыразимо усталыми отстранёнными лицами мой рассказ о нашей молодой общине в Шахтах, а потом спрашивали меня о своих родственниках и друзьях, что жили когда-то в Шахтах, да никого-то из них я не знал… Как самая старшая из них, в конце концов, что-то сказал резко по-немецки, и все стали шуршать-собираться, жать руку Генриху Генриховичу и мне и уходить, и Берта Яковлевна, привстав на цыпочки, шепнула мне на ухо: «Коровы пошли. Надо встречать идти, Анна сказала, что время коров». Пошли и мы с Бертой, так же, под ручку, но уже молча, думая каждый о своём.

И вот теперь, ворочаясь на толстой перине на скрипучей кровати, я опять думал об этих людях, почти проживших жизнь и сохранивших веру так, как они сумели, как смогли. Между нами и ими была пропасть, и я не знал, как её одолеть. Разве что принять всё, как есть? Я понял, что не усну, встал, натянул брюки и вышел во двор. Луна заливала дом, двор и постройки призрачным светом, но я не сразу увидел Берту Яковлевну, сидящую в тени на лавочке возле времянки, пока маленький красный огонёк не осветил её лицо. Она вдохнула дым, окликнула меня: «Что, пастор, не спится вам? Присаживайтесь тогда рядом, коли дыма не боитесь». Я опустился рядом, она виновато отодвинулась, пустила дым в сторону: «Курю, вот… Дочке не нравится, говорит, что это грех большой. У них, в баптистской вере, с этим строго. А я не могу бросить. Как втянулась на лесозаготовках, ещё в пятидесятых, так и курю. У вас, кстати, в Шахтах и работала, сразу после школы». – «Да меня не смущает, Берта Яковлевна, что вы курите, по себе знаю, как трудно бросить. Лучше, если не спится и время есть, расскажите о себе? Как вы сюда приехали, когда? Как жили здесь, в этих местах? Как… ну, в церковь пришли?» Она вздохнула, вытянула худые короткие ноги в калошах, выпустила дым вверх, прямо в лицо луне. «А никак я не пришла в церковь. Меня туда мама с папой принесли, когда крестили, еще в Поволжье. Слышали, поди, про республику немцев? Вот, и я слышала. И даже, наверное, видела. А вот не помню почти. Я ведь родилась в тридцать седьмом, в Карпёнках, большое село – мама говорила – тысячи три человек там тогда жило, если не больше. И речка там красивая, Ерусланка, да только ничего этого я не помню, всей той счастливой жизни…»

3.

Маму звали Фридой, как и бабушку, как и старшую сестру Берты. А крестила она Берту потихоньку от отца, в молитвенном доме, в Красном Куте, райцентре. Собирались там тайно лютеране, несмотря на то что всех пасторов посадили до этого. Так же, как здесь, собирались вечерами, молились, пели. И – крестили, когда приносили деток. Отец Берты, Якоб Нойманн, был партийный и идейный. Но мать Бертину, жену свою, любил до беспамятства, всё ей прощал. Только когда узнавал про её поездки в молитвенный дом, хмурился и говорил: «Ох, доиграешься ты в религию, Фрида! Молодая, комсомолка, а всё туда же, к бабкам молиться бегаешь. Выпрут тебя с работы, а меня из партии, вот увидишь!» Не выперли, не успели.

«Когда меня крестили, маме чашку подарили, фарфоровую, из которой меня поливали. Такая была традиция – поливать при крещении из ракушки или из чашки, а потом дарить её на память. Чашка эта до сих пор сохранилась, хотите посмотреть?» Я кивнул молча, Берта Яковлевна потушила папиросу в консервной банке на земле и поковыляла во времянку, где она постелила себе. В окне было видно, как она потянулась к запертому на торчащий ключ шкафчику в углу, достала оттуда коробку, поставила её на стол, открыла, стала ворошить какую-то связку бумаг, похожих на письма. Рука её замерла над этими пожелтевшими листами, потом нырнула вглубь коробки, достала что-то. Вышла из времянки, протянула мне: «Вот…» Я бережно взял в руки, поднёс к освещённому окну, стал рассматривать. Обычная чайная чашка из тонкого фарфора, ручка отбита, по краю – выцветший золотистый ободок узором, по бокам – розы, крест-накрест. «Розы», – сказал я, чтобы что-то сказать. – «Как у Лютера на эмблеме». Она кивнула, забрала у меня чашку, унесла, спрятала в коробке, вернула всё на место. Потом, погасив свет, прихромала к лавочке, виновато вытянула из кармана халата папиросу: «Еще одну…»

51«Канон» – в архитектуре православного храма боковой придел, где стоит распятие и ставятся свечки «за упокой»
521Фесс.4:13,14
53Лита́ния (лат. litania от греческого греч. λιτή, означающее «молитва» или «просьба») – церковная молитва, состоящая из повторяющихся коротких воззваний.
54Слишком много поваров только портят бульон. (нем.)
55Лучше конец со страхом, чем страх без конца (нем.)
56Верьте одному глазу больше, чем двум ушам (нем.)
57Девочка (нем.)
58Богослужения (нем.)
59Малый Катехизис (Лютера) – краткое изложение лютеранского вероучения (нем.)
60Богослужебная книга, сборник церковных обрядов и правил у лютеран
Рейтинг@Mail.ru