bannerbannerbanner
Иосиф

Павел Богучаров
Иосиф

Полная версия

Вопреки

Недавно своим открытием меня поразил батюшка нашего прихода. В жизни он не был знаком с крестьянским трудом, а тут с Божией помощью и при поддержке главы администрации нашего района выхлопотал несколько гектаров земли и приобрел – исключительно в дар! – крупнорогатый молодняк. И вот уже на этих гектарах пасется небольшое стадо. Радости много, ну а хлопот немерено! Корова не котейка, заводи на каком хочешь этаже. За пазуху корову не сунешь и в электричку не посадишь, чтоб на дачу тронуться и вольным ветром там надышаться. Корова – особливо сельское существо и требует к себе особливого отношения! Теперь к батюшкиным сельскохозяйственным «причудам» каждый почти что прихожанин нашего храма имеет прямое или косвенное отношение. Одни косят траву, облагораживают подворье, доят коров, делают сыр, масло, а другие не без удовольствия и с великим наслаждением пользуются всеми настоящими молочными продуктами. И вот батюшка наш недавно на проповеди заявил примерно такое: что крестьянский труд – это великое дело, а сами крестьяне – настоящие, надежные люди, на которых можно всегда надеяться и на которых всегда в трудную минуту можно опереться. Сказано это было так проникновенно и неожиданно для меня, что я едва не всплакнул. С какого в наше время амвона можно услышать в адрес простых людей, крестьян тем более, справедливое слово благодарности?! Если оно и есть, то едва ли его услышишь за каждодневными поношениями. За короткое батюшкино признание в памяти моей пролетела вся жизнь моего отца, насколько я ее знаю.

Отец никогда не мечтал вслух. Была реальная жизнь – каждый день, наполненный реальными делами. А дел в крестьянском дворе – о-о-о! Содержание одной той же самой коровы чего стоит! С годами все больше поражаешься выносливости отца и в его лице – всех трудяг крестьян. Какое бы событие сегодня ни происходило, радостное или печальное, завтра в половине пятого утра он уже выходил во двор к своей худобе. И так каждый божий день. Неожиданно нагрянули гости и допоздна просидели за веселым столом? Или сами ходили на свадьбу к соседям или родственникам, или температура у тебя под сорок, или… Корове с теленком это «или» не понять и не объяснить! Ты меня, Иосиф, вовремя подои, выгони на стан, а там, если совести нет, и дальше гуляй, Вань. Только в обед ты меня напои, если пастух не напоил, еще раз подои и вечером подои, но прежде место мое спальное, катушок, почисть. Да не забудь сенца мне на зиму: накоси, насуши, перевези, сложи как положено. Но какое хозяйство с одной коровой, если у тебя четверо детей? Поросенок, а то и два… козочековечек штук несколько, с десяток. Куры, гуси, индюшки. Отец, например, страшно уважал индюшек как птицу. Но индюшки, как мама говорила, такое квелое существо! Однажды на моих глазах индюшка с сорока малыми индюшатами попали под ливень. На минуту! Пока переходили дорогу. Все они, сорок индюшат, издохли. За ними нужен глаз да глаз. И так уж заведено, что у этих квелых пернатых и прочих вышеперечисленных овечек-козочек, у них, оказывается, ни субботы, ни воскресенья нет. Сплошные понедельники. А огород, который твою семью зимой кормить будет? Кому за ним ходить? Пахать, сажать, поливать, подбивать, окучивать… Но, товарищ Иосиф, не забывай, наиглавнейшее дело твоей жизни – построение коммунизма в отдельно взятом отделении совхоза, которое раньше называлось хутором! Все твое личное подворье в виде коровочек и козочек слишком заостряет твое кулацкое внимание, Иосиф!..

За восемьдесят два года жизни у отца было всего три отпуска. Первый он получил в тридцатых годах, когда работал в Нехаево разъездным механиком в МТС.

– В нескольких хуторах я отвечал за работу веялок, сеялок и другой техники, – рассказывал отец. – Чтоб все работало, крутилось, вертелось и было все чин чинарем. Так оно и шло. Да один чинарь вышел боком. На ток в Авраамовском.

Есть такой хуторок в хопёрских родных краях! Мама тут наша родилась. И мы – семья наша – прожили в нем с марта 1962 года. Мои друзья иногда подшучивают надо мной:

– А-а-а, казак! Павел Иосифович из хутора Авраамовского!

Но продолжение рассказа отца нашего:

– Я просил местное начальство поставить на веялку щиток предохранительный. Искра ужас как у них летела! А амбары же все соломенные. Вот тут я отпуск свой первый и заработал. Произошел пожар, но меня в этот момент в Авраамовском не было. А кому ты докажешь? Был – не был. Дали срок, но по тем меркам небольшой – четыре года. Отсидел одиннадцать месяцев. И по ходатайству нехаевского районного начальства – специалистов не было – за подписью Вышинского меня освободили.

Вот в тюрьме я понял, что человек сам по себе никто – букашка. Если не меньше. Что человека там, наверху, охраняют, оберегают от всяких напастей и ведут его так, как считают это нужным. И вспомнил я свою мать Варвару Григорьевну, Царства ей Небесная, она перед смертью своей, когда с ногой прострелянной я мучился, от меня не отходила. Иван, брат, грудной был, так она с ним около меня была. И на короткий срок. Я только начал кое-как чикилять, и мама умерла.

– А отчего она умерла? – спросила сестра Татьяна.

На этот раз отец нам рассказывал в своей каморке, – которую все мы, дети и внуки родителей наших, дружно прозвали «кабинетом», – неотапливаемой пристройке к горнице. Например, мать могла спросить:

– А где мой веник, а? Иде?

– У деда в кабинете, можа?

– Ну, сходите к деду в кабинет и принесите мне веник! «Можа»…

До зимних холодов отец тут, казалось, отдыхал от коровочек и козочек. Проводил свое время за тапочками, сапогами, часами, кастрюлями, ведрами, которые нуждались в реставрации, починке. Здесь было столько хлама – и все нужного для отца. Всякий материал к тапочкам, колодки, валенки, ботинки, какие-то шубы старые, офицерская шинель, цветастый женский халат, широкий ремень от комбайна для подошв на тапочки… Все это было навалено на старый пузатый диван и на верстак отцовский. Верстак, в свою очередь, был тоже завален, установлен и утыкан гвоздями, гвоздичками, деревянными шпильками, молотками нескольких видов, банками, баночками с клейстером. Странно было бы, если здесь не витал бы «дух» хозяйки. Он утверждался тут в виде холодильника и банок с огурцами, помидорами, большими и малыми кастрюлями. А еще у отца стояла ровесница его – зингеровская швейная ножная машинка и радиоприемник со множеством волн. Обычно из кабинета доносилась музыка. Часто – классическая. Однажды я услышал сплошную какофонию. Из кабинета долетало нечто! Стон, писк, скрип, хохот, стройные, но жуткие подвывания, словом, авангард. Он мне был знаком по институту культуры. То было творение польского композитора Пендерецкого. Удивился, зашел «на Пендерецкого». Отец кривился, но слушал и по привычке тянул дратву из тапочка.

– Пап, ты чего слушаешь?

– Ужасно страшную музыку, Паша!

– А чего тогда слушаешь?

– А интересно, чем она закончится.

Несмотря на внешнюю захламленность, кабинет всегда был чистенький и имел большую популярность в нашей семье. Всегда рядом с отцом там кто-нибудь да копошился. Особо любили этот уголок внуки деда Оси. Часто они там спали на горбатом диване под стук дедова молотка. Дед разрешал им делать много неположенного. Например, забить в верстак последние два десятка драгоценнейших трехгранных сапожных гвоздей, которые были выторгованы у ассирийцев и доставлены аж из столицы. Потом эти гвозди в отсутствие младых сапожничков щипцами, отверткой, плоскозубцами аккуратно вынимались из верстака и помещались на видном месте, возможно, до завтрашнего дня. Обычно за чистотой и порядком следила тут самая старшая внучка – Света. По собственной инициативе раз в неделю Света с веником заходила в дедов кабинет и властно заявляла:

– Все, деда, марш на улицу! Проветрись.

– Все, внучушка, все, Светочка. Иду ветриться. Ха-ха… – Дед беспрекословно оставлял тапочки, колодки и выходил во двор…

А в тот день, когда отец вспомнил про тюрьму, про бабушку нашу Варвару Григорьевну, вместо Светы мать ее, сестра Таня, ходила с мокрой тряпкой и делала уборку. Я же расслаивал плоскозубцами ремень для подошв, а сам отец вынимал гвоздички из верстака. Все близкие родственники по бабушкиной линии говорили, что наша сестра Таня очень походит на бабушку Варвару Григорьевну, потому, наверное, Таня и опередила меня вопросом:

– А отчего она умерла?

– А вот, Таня, я не знаю. И никто теперь об этом сказать не может. Она как-то быстро сгорела, погасла. Бабушка у вас была… сильно верующая. А тут такое начинало твориться! Ваш дед Пашка, муж ее, он жа Германскую войну прошел, видать, и цапанул там этой революционной заразы. Всякого там… Какая-то особая братства! Да какая такая братства?! Ну живи с соседями нормально, вот табе и братства! Целоваться, что ли, я со всеми каждый день должон? Блуд пошел от энтого братства – вот это точно. Братства! Свобода! Про энту свободу особо Пашаня хорошо трещала:

– Иосиф, мы с тобой таперича свободные люди!

– От чего же мы стали таперича свободными?

– От царизьма!

– Он тебя чего, душил, что ли?

– Хто?

– Царь! Подушкой, что ли, твою голову самолично зажимал? Я вот дитем жил при царе в круглом доме с наличниками, с низами и при большом хозяйстве, а щас? А щас я живу в служебной комнатушке три на четыре, с веселой комсомолкой и при одной одноглазой кошке.

А у нас и правда жила кошка одноглазая. Приблудилась, мы ее и оставили.

– О-о-о, Иосиф, – говорит мне Пашаня, – в табе заговорил кулацкий илимент.

А я ей опять:

– Какой алимент, дурочка? Пойми ты! Я вот, – говорю ей, – завтра не пойду на работу, чаво со мной будет? На скольки меня посодють за энту свободу? Алимент!

А когда меня увозили в тюрьму, она как-то узнала, что меня увозят, пришла проводить. Я ей и ляпнул:

– Вот таперича, Пашаня, свобода твоя к месту. Оставайся свободной!

– Что ты, что ты, я буду ждать, я буду ждать! – затрещала она и бросилась ко мне на грудь.

 

Через три дня, как меня увезли, потом мне рассказали, она уж с каким-то комсомольцем и снюхалась. Вот какая она свобода, оказывается!

А дед ваш, Пашка, о-о-о, как он ходил: как на винтах! Будто внутрях его кто крутил. Если родного отца раскулачил! Дом! Знаете, какой дом у нас был, у прадеда вашего Ивана Осиповича? Круглый, с низами, весь деревянный и без единого гвоздя – на шипах! Паша, там такие наличники резные были! – Отец повернулся ко мне как к человеку, который разбирается и в шипах, и в наличниках.

Верстак отцовский обращен был к окошку с видом на палисадник, где росли яблоньки-китайки, сливоньки и где торчала колонка водная. А еще дальше за отцовским двором, за огородом, в саду вишневом, виднелся колодезный журавель. Венцом же всей отцовской кабинетной картины еще далее отстояла тополиная роща, колеблемая и при малом ветерке. Именно в той стороне, километров за пятнадцать-двадцать, находился хутор Водины, который отец всю жизнь вспоминал как лучшую сказку в своей жизни! Обычно он поглядывал туда, в ту сторону, колол-прокалывал шилом нужное место в тапочке, если шил тапочки, и тянул-вытягивал изнутри смолистую дратву. Теперь понимаю, почему кабинет он подстроил с видом в ту сторону. В тот раз – редкий для нас и него – отец был какой-то взволнованный, разговорчивый. Когда он касался «политики», то смотрел на меня. Не сразу я сообразил, что он отвечал мне на поставленные мною вопросы тридцать-сорок лет назад.

В нашей семье в детстве я всегда умничал, выказывал свои познания, особенно в истории. И как можно было неграмотному человеку противостоять книжным наукам и комсомольскому напору? Так уж вышло, в школьные годы я стыдился иметь в ближайших родственниках своего родного деда, это уже по матери, Дмитрия Игнатьевича Голованова. Дмитрий Игнатьевич воевал в армии Деникина и даже побывал на острове Лемнос.

Однажды на уроке пения мы разучивали песню о Щорсе. Я ее запевал и очень этим гордился.

 
Шел отряд по берегу,
Шел издалека,
Шел под красным знаменем
Командир полка…
 

Учительница пения, чернобровая красавица с карими змеиными глазами, рассказывала про Щорса, как он, страшно израненный, с перевязанной головой, шел по берегу. Издалека. В общем, делала детский перевод песни. Как бы сейчас выразились – адаптировала текст к детским массам! Она так сгустила краски, такую адаптацию провела, что внукам белогвардейцев оставалось только заплакать.

– Вот, – страстно воскликнула она, – может быть, герой Гражданской войны товарищ Щорс был подло и тяжело ранен кем-то из ваших дедов в голову?! Но, несмотря ни на что, он шел по высокой траве, теряя последние силы, а может, и последнюю кровь… А ну поднимите руки те, у кого деды были белогвардейцами! А?!

Я решил, коль я запевала, то должен иметь какие-то привилегии, и руки не поднял. Но тут услышал грозное:

– Павлик, Павлик, не прикидывайся красным!

Хорошо, что я оказался не один с поднятой рукой. В свое время хутор Лобачи, где мы учились, был сплошь белогвардейским. Но самое интересное, адапторша – учительница пения – являлась близкой родственницей деда Митьки, Дмитрия Игнатьевича.

Для нас, школьных дурачков, свобода, братство и равенство были незыблемыми идеалами. А уж учителей и вдохновителей этих идеалов трогать было опасно. А когда все школьные и институтские знания «полезли» вспять? Это был ужасный крах! Ленин на революцию в Россию – в запломбированном вагоне и на немецкие деньги?!

Как-то я приехал на родину полон разоблачительных фактов. Остановился у сестры Татьяны. А муж Татьяны – мой лучший дружок детства Васильев Василий, отец Сашки-косаря, которого я уже упоминал… Сейчас начни о них рассказывать, то нить точно потеряешь. Но хоть малость – о друге детства.

Если бы мне надо было выбрать самого что ни на есть положительного героя, я бы взял Васю Васильева. Про Щорса он, правда, не пел, стеснялся, в отличие от «некоторых» горлопанов. Вася был настоящий защитник слабых и обиженных. Если мы играли в лапту, то все, особенно девчонки, стремились попасть в его команду. Мало кто из несерьезных хохотушек бил по мячу, и вся эта аморфная хохочущая стайка ждала, когда лапта попадет в руки Васе. А без них, девчонок, игра тоже не клеилась. Вася мог так далеко послать мяч, что противники порой искали его… долго. Играли же не на стадионах! За это время можно было не спеша дойти до кона и возвратиться обратно.

В классе шестом-седьмом я опасно шутил. В школе на переменке Вася спускался вниз, к выходу на улицу. Спускался и вообще пропадал из виду. Учились мы в бывшей церкви. Деревянные ступеньки с улицы были очень крутые. Родители говорили, что эти ступени еще при храме стояли. И вот я, проходя коридором, приближался к этому сходу и дико орал:

– Вася, лови! – И щучкой прыгал вниз.

Вася появлялся неожиданно и подхватывал меня на руки. Куда там Бэтмену на мистической тяге! Настолько я был уверен, что друг мой Вася вынырнет ниоткуда и поймает меня, – удивительно! Сейчас вспоминаю это «лови» – страшно становится. А если б однажды не поймал?!

Наш учитель по труду и физкультуре Сергей Ильич Соловьёв с великим трудом уговорил Васю принять участие в районных школьных соревнованиях по лыжам. Сергей Ильич знал, выражаясь современными жаргонизмами, потенциал Васи Васильева. Но как Вася противился этой поездке! Наша лобачёвская школа была восьмилетка, а в соревнованиях принимали участие школы всего района. Конечно, и подготовка была разная. Особенно блистали школьники из самого Нехаево. Районный центр. Читай – столица! Тогда уже у тех ребят, кто серьезно занимался этим прекрасным зимним видом спорта, были лыжи на ботинках, палки отличные. Лыжи же Васи нашего Васильева попирались кирзовыми сапогами с загнутыми вверх носками. Крепление? Дугообразный ремень, куда можно было воткнуть и валенок, и сапог. А в руках, вернее, в перчатках из козьего пуха, спортсмен Василий держал даже по тем временам допотопные палки с бамбуковыми, много раз чинеными-перечиненными кружками-держателями. Можно сказать – зимняя потеха. Чистая самодеятельность. Снега в том году была уйма! Стоял морозец крепкий. И вот в числе полусотни юных лыжников наш Вася рванул на десять километров. Мы, друзья и болельщики Васины, не сомневались, что он будет первым. Так оно и вышло. Правда, Вася наш немножко заблудился и сделал лишнюю сотню метров, да на полпути у него на одной палке оборвался тот самый чиненый-перечиненный кружок, каким отталкиваются от снега. И он, отбросив эту палку, с одной, точно какой-нибудь охотник-якут, одолел финишную ленточку. Какой при этом стоял хохот, свист, гул! За Васю крепко вцепились районные руководители-спортсмены:

– Да его на область нужно послать! С одной палкой и первое место, а?

– А если ему дать две?! Нормальные?! Да он какие хочешь места позанимает!

– А если на него еще наденем ботинки с жестким креплением? Загремим на всю область!

– Бери выше – на весь Сысыер!

– Да…

На все это Вася сказал категорически:

– Нет! И не упрашивайте. Или из школы уйду.

Оказывается, Вася признался позже, лет через двадцать, девчонки-старшеклассницы, когда он подходил к финишу, хохотали, глядя на него, и варежками тыкали.

Ну и еще. Взрослые казаки наши, дяди из хутора, просили иногда Васю забросить в небо мяч. Был у нас мяч – маленький, черный, каучуковый. Мяч этот у Васи улетал, казалось, в облака, пропадал из виду! Но самое главное, обратно он падал прямо в то место, откуда был запущен. Попробуй, товарищ!

Благородство и способности Васильева Василия Ивановича – уже взрослого человека – не буду описывать: совсем уйдем в сторону! Добавлю только, что всю жизнь он проработал водителем в МТС, которую начинал строить его тесть и наш герой – Иосиф Павлович. В колонне одних только водителей насчитывалось около ста пятидесяти человек. Среди шоферов Вася слыл силачом, миротворцем и имел прозвище Папуля. Оно и сейчас за ним осталось.

И вот в конце восьмидесятых, летом, ехал я в свой хуторок, казачий хуторок Авраамовский, и остановился на ночь у миротворца Папули. Встретил меня Василий Иваныч хорошо. Выпили мы с ним, закусили. Сестра ушла спать, и меня понесло. Да все про Розенфельдов да про Апфельбаумов. Про разрушение церквей да про преступные указы о расказачивании. Василий Иваныч молчал, пока я не упоминал Ленина.

– Во, Вася, кому мы верили? Этой сволочи Ленину! – произнес я наконец.

Миротворец Василий слегка взволновал желваки и достойно мне ответил:

– Ты заблуждаисси, Паша, все это, Паша, брехня, и не верь никому!

Надо отметить, что Василий Иванович никогда не был ни коммунистом, ни комсомольцем. И в пионерах даже не состоял. Ну вот так вышло в его жизни.

– Что значит «брехня»?! – взвинтился я. – Он что, не знал, как людей тысячами уничтожали? Миллионами!

– Не знал, Паша, не знал! Он жа… мг… Ленин! Как он мог уничтожать?! Чудак ты человек. Он жа наидобрейшей души был человек, Ленин! – Василий Иваныч значительно поднял палец. – Ты, видать, Паша, заучился трошки.

– Да откуда ты знаешь, Вася? – Меня поразила политическая «осведомленность» друга детства.

– А ты откуда? Табе кто-то набрехал, а ты мне тут тоже брешешь! Про Ленина! – Василий Иваныч нервно хохотнул.

– Да я документы читал, Вася! – Я чувствовал, что меня несет. – Ты когда-нибудь слышал про директиву девятнадцатого года о поголовном уничтожении казачества?!

– Брехня все это, Паша, брехня! Директива, может, и была, да Ленин не знал про нее! – уверенно стоял на своем мой друг. – Сейчас чего только не напишут! Я и телевизор не смотрю – и там брехня сплошная! Брешут все про Ленина! Ленин! – Василий Иваныч прямо просветлел. – Ты знаешь, как любил он детей? Как он детей любил! Страсть! Бывало, посадит дитя на колени, даст ему сахарочек и гладить его по головке, и гладить его по головке…

– Да, а сам про Россию все думает и думает…

– Да, про Россию! Вот тут ты прав, Паша. Про Россию!

– Да с чего ты взял, что он детей любил и гладил их по головке, Вася, дорогой? И сахаром их еще кормил кусковым! – Я уже начинал орать, а Вася сидел и с улыбкой говорил о Ленине. И тут я заполошно привел еще один факт: – Знаешь, когда он был в Шушенском…

– Но его же туда сослали? – с миротворческой улыбкой сообщил мне Вася. – Твой царь хороший его туда и сослал, Ленина. А Ленин, Паша…

– Послушай, – теперь уже я перебиваю. – Послушай! Знаешь, как в Шушенском он однажды в весенний разлив приплыл на лодке на остров, а зайцев там – видимо-невидимо! И им некуда было деваться… зайцам.

– Ну и че? Это мы в школе учили про Мазая и зайцев.

– То был Мазай, Вася, с зайцами! – съязвил я. – Дедушка-то Мазай в лодочку усадил зайчиков, сосчитал их, ушки им всем погладил да и перевез их на спасительный бережок. А Ленин твой, какой детишек страсть как любил и сахарком их еще прикармливал, зайчиков-то на том островке набил веслом по головке! Зайчика веслом – да и в лодочку, по головке и в лодочку, в лодочку. И патрончики сэкономил, и удовольствие получил. Потому что он садюга был, твой Ленин. Знаешь, сколько он ушастеньких набил, зайчиков? Лодочка та чуть не потонула!

– Брехня все это, гольная брехня! Как ты такое можешь говорить про Ленина?! – Вася пристукнул по столу, и желваки уж тут его пошли вразнос.

– А ты знаешь, как зайчик кричит, когда его бьют по головке, – и я разошелся вовсю, – раненый заяц?! Помнишь, на зеленях по осени мы на машине наверху были, в кузове, и как старшие ребята гонялись с фарами за зайцем? Помнишь, когда его придавили, как он заорал? Как дите малое! Ты сам плакал, помнишь? Представляешь, какой детский крик стоял на том островке, когда дедушка твой любимый с кусочком сахара и с окровавленным веслом…

Этим миротворца Васю я и доконал. Он слегка приподнял кулак и опустил его на стол.

– Ленина в моем доме не тронь! – гневно выдохнул Вася.

Посуда вся подскочила и вся, буквально вся, упала со стола. За стенкой что-то грохнуло. А мне показалось, что это я подпрыгнул вместе с посудой и грохнулся. Вбежала уже заспанная, но с шальными глазами сестра Татьяна:

– Да вы че?! Дураки, что ли? Чем вы тут стучите? Я аж с кровати упала! А ну спать!

Я знаю, что отец со своим зятем Василием никогда не вел политических бесед. Зачем?! Тем более говорить о Ленине. Для отца было много очевидных фактов. А главное, на его глазах происходило медленное умирание родного края. Но мне-то, всезнайке, он должен был ответить.

Это был реванш или что-то иное, но сегодня в своем кабинете он давал мне достойный отпор:

– И чего жа энта свобода, братства и равенства? Чего они нам дали, Павло? Знаешь, как мы до революции жили? У нас ни пьянства, ни мата никакого и в помин не было! Это у казаков, у воинов, какие чего только в жизни не видали. К нам на Водины мат болтуны револьюцанеры привезли, безбожники, чтоб отличаться от других. А вся жа гадость, она быстро растет! Посты! Знаешь, как посты строго соблюдались? И не только одна наша семья так жила – все. Жизнь совсем другая происходила. Сады росли с чудными яблоками, грушами, сливами, вишней! Какие табуны лошадей были! Быков, коров я не считаю, там телят – мерено-немерено! А уж овец, птицы всякой! На Водиных же пруды были, и птица дикая гнездилась – тучи! И гуси дикие, и лебеди. Хутор рядом с нашим Лебяжий назывался. Говорили, что его какой-то купец Лебедев основал. Не знаю, так это или не так, но каждую весну белых лебедей столько прилетало на их пруд – сотни! Вот вы верите или нет, дети? Бывало, мы, совсем малыми были, наберем яиц утиных из-под диких уток и подсыпем под свою домашнюю утку или курицу. Сотни утят вылуплялись, все! Сколько яиц положил, столько утят вылуплялось. Но тут надо за ними держать ухо востро, вовремя крыло подрезать. Улетят!

 

– Улетали, пап?

– О-о-о, Паша! – Отец как-то по-особому просветлел, видать, картину далекую восстановил. – Один раз не подрезали. Сам видал! С братом Тишкой! Баз у нас был большо-ой и всякой живностью кишел. Все ходит, движется, гогочет, кудахчет, курдюкает, кому нужно – кукарекает, и тут, как по команде, вскрылилась вся сотня утят, кружок над базом совершила и на пруд улетела! Мать-курица, курица их высиживала: «Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах», в небушку косится, а небушка чистая-чистая – никаво! Дед Иван стоить на крыльце и смеется: «Ну что, казачки, улетела ваша мяса в жаркие страны? Лопухи вы, лопухи! Надо б крылья подрезать!».

– Но они на пруд улетели и сели там? – спрашивает сестра.

– Да сесть-то они сели, Тань, и плавали там, и ныряли, ужасть какие довольные, а уже все! Попробуй его, подлеца, достань! Поймали маманю ихнюю, курицу бедную, какая высиживала их, и на пруд. Она как раскудахталась там. Бегает по берегу и кудахчет, приказывает: мол, вон все на берег, дурачки непослушные, лапки сушить! И послухались! Быстро приплыли нырики. Рядом плавають и ныряють, щасливыи-и! Курица на бережок их зовет: «Кудах-тах-тах», а они в воде: «Кря-кря!». Дескать, ты че, маманя? Помню, я сам пытался поймать хоть одного. Подлец, плавает вокруг, как дражнить: дескать, ушничку, Ося, захотел? Я на берег, а ты меня вострым топориком по шейке серой? Так и не поймали ни одного. Дикая природа! Чего вы хотели?

– Пап, ты про бабушку расскажи, – просит Таня.

– Бабушка? – Отец вздыхает и какое-то время молчит. – Бабушка ваша говорила, что пришли страшные времена, что церква скоро разрушать будут. У нас на Водиных церкви не было. Казаки-старики решали построить, а тут вон что вылезло! И мы ездили в Солонку, в основном по праздникам.

– А ты, Ося, – говорила мать, – научись крестик внутри класть.

– Как внутри? – это уже я спросил.

– Ну, в мыслях. Начинай со лба, на живот и плечи справа налево. Все могеть быть, и церкви рядом не будить, – говорила она. – И где бы ты ни был, чего бы с тобой ни стало, крест положи внутри да и скажи: «Господи, помилуй!». Она еще какие-то молитвы мне давала, учила со мной. «Отче наш» помню…

Отец замолчал. Он никогда не говорил нам о вере, о молитвах, а тут разговорился… Он сидел к нам спиной, голова была склоненная, плечи – опущенные. Делал вид, что чем-то занят. Молчал, казалось, несколько минут, а потом продолжил каким-то не своим, низким голосом, прокашливаясь:

– В Авраамовском догорает, а меня в «Динамо» уже берут! Во как НКВД работала. Как вам объяснить? В Нехаево, напротив церкви, через дорогу, стоял дом длинный с низами. Там находились энкавэдэшники. Я не помню и не знаю, кому он принадлежал до революции. Да это и неважно. Но в низах, видать, старый хозяин хранил зерно или крупы какие. Вот в эти низы арестованных сажали. И меня туда бросили. В тот раз оказался я там один. – Отец опять замолчал, начал бесцельно передвигать разные предметы на верстаке. – Меня там чуть крысы не съели. Страх божий, сколько их было. Я от них всю ночь пинжаком отбивалси! Они же лезут по ногам, телу, в лицо, на шею. Да огромные, как кошки! Был бы в одной рубахе, они бы меня там и загрызли.

Точно такая картина – это уж потом, после тюрьмы моей – с Николаем Рыбачком вышла. Верка Рыбачек, соседка наша, любимая доярка Хрущёва! Так вот, отец ее Николай на тракторе работал. На «фордзоне». Раз трактор у него встал. С утра не завелся. А их, тракторов, в то время – раз-два и обчелся. Он его заводить, а «фордзон» – ни в какую. Была страда, и каждая техника была на особом счету. Он его до обеда заводил, заводил, не идет «фордзон»! Хоть что делай – не заводится. Что, вредительство?! Берут Колю за шкирку и туда, к крысам! Меня быстро находят – к «фордзону»! Наверно, я соображал, раз так выходило. Приказывают запустить. Начал я его заводить – не идет. Стал причину искать. И так и этак. Пошел по топливной системе, открутил патрубок, а он ватой заткнутый. Про вату я никому не сказал. Начали б искать, кто это сделал, нашли бы, посадили или расстреляли. А так только два человека и знали – кто затыкал да я. Николая когда оттуда вынимали, он страсть как орал, залез уже на лестницу и отбивалси от крыс…

– А двигатель завел?

– Да сразу, как вату вытащил…

– А кто затыкал?

– Паша, – отец повернулся ко мне и поморщился: – а ты его знаешь? Тот, кто зуб на Николая имел, он и заткнул. Были такие люди, да, к счастью, мало. Тогда как-то друг другу помогали, выручали из беды. Да как бы мы выжили поодиночке? Хэ-э! – отец саркастически рассмеялся.

– Вот я еще историю одну расскажу про то время! Муж крестной твоей, Паша, Николай Ефремов! Это потом они уже покумились с нами. А до этой истории я и матерь вашу не знал и не ведал, что такая раскрасавица живеть в хуторе Авраамовском! Так вот, Николай всю жизнь энкавэдэшни-ков и милицию возил на машине. Можно сказать, он ихним человеком был, хочешь – не хочешь, а всю подноготную их знал. А знаешь, какая история с ним вышла? О-о-о! Тада я еще с Пашаней жил, с комсомолкой. А жили мы напротив МТСа. Ну вот, прихожу домой, голодный – страсть! И Пашаня моя тут заявляется. Где-то они там, комсомольцы, заседали и решали, как нам еще лучше надо жить. Ага. Мы строим, а они засядають. Она щастливая, а я голодный. Она мне начинает рассказывать, как скоро мы распрекрасно заживем. И к нам потянутся китайцы, и даже негры, и все люди со всех улусов. Про негров она мне уже все уши прожужжала. У ней негры были как родные братья. А еще Пашаня страсть как любила поучать. А еще ужас как ей нравилось, када ее хвалили. О-о-о, ее толькя подхвали, дурочку, она горы свернеть! Ну какие горы? Небольшие, правда. Но яичницу уж точно пожарить! Ха-ха… Я говорю:

– Я там сало принес!

– Какое сало, Иосиф? О чем ты говоришь? В мире такое происходит! А ты – «сало»!

– Да голодный я, ужас! А хто такие негры?

Это я так хитрю.

– Да-а, с такими, как ты, Иосиф, – говорит она мне, – социализьму мы не построим. Ты темный человек. Ты даже негров не знаешь, – говорит. – Ты даже читать не могешь.

– Не могу.

– Писать не могешь.

– Да куда мне? – соглашаюсь. – А ты бы меня подучила и про негров, и все такое. Толькя подкорми.

– Давай сало, – говорит, – темнота.

И вот начинает она жарить. Как щас помню: такие куски сала хорошие нарезала! Сало-то свежее. Она мне про негров, какие они разнесчастные и как они к нам руки тянуть, а я на салу смотрю, как она шкварчит, нюхаю и думаю, как бы они, энти негры с китайцами, не ввалились кучкой да салу мою не слопали. Ну настоящий кулацкий илимент! Ха-ха… Яйцами залила, на стол вся сковородка встала, хлеб и вилки организовались. И я то-олько вилкой кусок сала насадил, Николай Ефремов вместо китайцев и негров вваливается. И прям с порога – на колени:

– Палыч, спасай! Или посодють, или расстреляють!

Вижу, он сам не свой. Весь перемазанный, руки дрожать.

– Чего, – говорю, – Николай, что такое? Чего случилось?

– Поддон разбил!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru