Вот так, подумал Моррис. По крайней мере, до тех пор, пока они не расстараются найти что-то еще. Полковник вновь погрузился в долгое молчание, листая свои бумаги, разграфленные в дурацкую розовую линеечку. Окно слева от Морриса посветлело и стало матовым. Хлипкий зимний рассвет озарил силуэты машин и приземистого здания за ними. Что-то зацепило мысли в неизбежном убожестве этого места – серые линии в сером свете, ограниченное со всех сторон пространство, расчерченное на какие-то квадраты и треугольники, в которых его теперь пытаются запереть. Вдруг появился отчаянный страх. Для чего ему свобода? Чтобы колесить по предместьям, помогать эмигрантам, любоваться живописью, спать с женой, воспитывать ребенка. Какое они имеют право лишать Морриса всего этого? Едва дыша, он прошептал: «Мими!»
– Что такое? Вы хотите сообщить что-то еще?
– Нет, – затравленно ответил Моррис.
Фендштейг задумчиво прикусил тонкую губу.
– Ну что ж. Итак, во-первых: мы не имеем подтверждений, что вы заходили в кафе в Квинцано. Никто во всей деревне вообще не помнит вашего приезда в то утро. Во-вторых, свидетель, с которым, вы, возможно, общались некоторое время на Вилла-Каритас, также не подтверждает факт вашего разговора. Во всяком случае он не смог сказать, как долго вы беседовали и на какие темы. В-третьих, сведения о ваших весьма напряженных отношениях с синьором Позенато мы получили от вашей жены, от ее сестры и рабочих на заводе «Вина Тревизан». Наконец, вчера вас не было дома до поздней ночи. Это требует объяснений.
На этот раз, чтобы не встречаться с ним глазами, Фендштейг занялся магнитофоном, регулируя громкость. Это смахивало на общение по факсу. И все же, чем теснее казался угол, куда загоняли Морриса, тем – сильней была решимость вырваться на свободу. Он вполне способен оправдаться. Он же действительно сидел в кафе и ездил на Вилла-Каритас. А если потом убил Бобо, то непреднамеренно. И конечно же, он не заслужил того, чтобы просидеть остаток жизни в застенке. – Он гораздо красивее и умнее Бобо или Фендштейга, он доказывает делами свое милосердие, не говоря уже о религиозном озарении, посетившем его ночью. Более того, он ведь старался отговорить мозгляка от опрометчивых поступков, предлагал вполне пристойную, даже красивую версию истории с Массиминой. А Бобо ее отверг, не подумав.
– Я был бы несказанно рад снова наведаться вместе с вами в то кафе и найти официантку, которая меня обслуживала. Заодно она могла бы описать мальчишку, принесшего мне местную газету. Вы, верно, спрашивали, заходил ли к ним англичанин, и они сказали нет, поскольку я очень хорошо говорю по-итальянски. – Моррис сделал ударение на слове «я», дабы подчеркнуть, что его произношение не в пример лучше, чем у Фендштейга. Наверняка полковник вырос в какой-нибудь Богом забытой, затерянной в снегах дыре в горах Бозена, где говорят на грубом итало-немецком наречии. В результате он, надо думать, приобрел жуткий комплекс превосходства германской расы, свойственный и австриякам. Моррис был полон решимости защищаться до последнего. Итальянское правосудие не позволит ничтожным людишкам из Южного Тироля обвинять его и требовать сурового наказания. А бородавки у полковника наверняка злокачественные.
– Что касается парня, с которым я разговаривал на Вилла-Каритас, он только что пришел с ночной смены, да и вообще все эти эмигранты сидят на игле. Честно говоря, странно, что он вообще сумел вспомнить обо мне. Очевидно, мы с ним обсуждали увольнение рабочих.
Фендштейг уткнулся в бумаги. Магнитофон записывал покашливание Морриса и натужное урчание еще одного автомобиля, въехавшего во двор. Утро нового дня, смешавшись с безжизненным светом ламп, не добавило красок бледной полковничьей физиономии с проступившей щетиной. Время уходило бесцельно, и Моррис почувствовал раздражение. Надо бы для полковника установить таймер, как в шахматах. Он попытался нарушить тишину.
– Вам нехорошо, полковник?
– С чего вы взяли? – Последнее слово он произнес как «фсяли».
– Вы очень бледны.
Фендштейг предпочел не отвечать. Он скрестил руки на груди, поднял голову и наклонил ее вбок, линзы вдруг ослепли, отразив блеск лампы.
– Расскажите, пожалуйста, о вчерашней ночи. И на этом закончим допрос.
Моррис на миг замялся, затем решительно отодвинул стул.
– Нет. Хватит с меня такого обращения. Больше не скажу ни слова до тех пор, пока не поговорю с адвокатом.
– Итак, мы подошли к вопросу, на который вы не можете ответить, – Фендштейг наконец-то выдавил из себя улыбку, холодно и прямо глядя в глаза Моррису. – Или вам требуется время, чтобы вспомнить, где вы были всего восемь или девять часов назад?
Встретив этот леденящий взгляд, замечательно вовремя устремленный на подозреваемого, Моррис понял, что теряет инициативу, совершает ужасную тактическую ошибку… Он поднялся, махнув рукой.
– Вовсе нет, полковник. Но раз вы так уверены в моей виновности, тогда все, что я скажу, будет обращено против меня.
Он сделал движение, чтобы обойти стол, но вдруг почувствовал, что все тело охвачено огнем. Жар поднимался из паха, стремительный и жгучий, ладони и щеки пекло от прилива крови. Даже эрекция началась. Избавиться бы враз от идиотской проблемы, свернув шею проклятой крысе! В этот момент голос внутри, словно идущий со дна колодца, пронзительно крикнул: «Нет!» Вопль нарастал и отдавался эхом в голове. «Нет, Морри, нельзя! Не делай этого!»
Со всех сторон его обступила кромешная, гнетущая тьма. Мир исчез за задернутыми шторами. Просвет все сужался, и вот уже остался лишь один яркий блик на полковничьих очках. Еле держась на дрожащих ногах, Моррис наклонился вперед и ухватился за стол. Рука нашла и крепко стиснула массивное стеклянное пресс-папье в форме кита. «Нет!!!» – отчаянно взывала Мими. Голова разрывалась на части; он почти терял сознание.
На четырнадцатый день тюрьмы Моррис вырезал крест из листа писчей бумаги. Распять на нем Господа нашего оказалось более сложной задачей, но он хорошо помнил тот странный излом тела, от бедер и торса к склоненной на левое плечо голове, бессильно повисшим локтям и пригвожденным ладоням. Словно застывшие контуры виноградной лозы под зимним солнцем на холмах Вероны. Сокамерник, серийный убийца, поразился, когда Моррис изобразил виноградные листья вместо рук Христа. Лицо, разумеется, принадлежало ей – вполне узнаваемое, хоть без явных признаков пола. И взглянул Моррис на труды свои и увидел, что это хорошо. Похоже, у него все-таки настоящий талант к изобразительному искусству. Он вставил бумажный крест в трещину над зеркальцем на стене – так, что отраженное в зеркале лицо словно рассекало на четыре части вечного мученика. – Иисус Искупитель. Несомненно, католическая вера привлекательнее, нежели суровый англиканский методизм матери – она настолько богаче. Глядя в нарисованное лицо, Моррис произнес слова, которые выучил по катехизису, готовясь к свадьбе: «Ave Maria! Радуйся, Благодатная! Благословенна Ты между женами».
– И да славится плод чрева Твоего, Иисус Христос, – с готовностью отозвался его свихнувшийся сотоварищ.
Моррис растерянно оглянулся. Плод чрева? Он и забыл продолжение… Глаза соседа, уставившегося в зарешеченное окошко, были абсолютно пусты. Но Моррис постиг скрытый смысл сказанного. Он убил плод ее чрева. В своей дорогой Мими он распял Христа еще до рождения. Увидав его муки, сокамерник, который, кажется, угробил всю свою многочисленную родню, хрипло загоготал. Он имел поистине чудовищную привычку подолгу смеяться над несмешными вещами, надувая толстые щеки. Моррис осенил себя крестным знамением и упал на колени перед сотворенным его руками Распятием. Он все исправит. Вырвется отсюда и будет жить дальше только ради того, чтобы искупить содеянное.
Но когда же? Адвокат, как только им позволили встретиться, объяснил, что официальное обвинение до сих пор не предъявлено, и Морриса здесь держат только из опасений, что очутившись на свободе, он затрет все следы преступления. Срок предварительного заключения может продолжаться до шести месяцев, хотя Моррис подозревал, что в Италии власти вольны делать почти все, что им угодно. И конечно, первым делом от него хотели услышать, где он был той ночью. Скорее всего, его не выпустят, пока не расскажет – иначе, по словам следователя, он может соорудить себе алиби, заручившись чьим-нибудь свидетельством, например, жены. Поэтому, как объяснил адвокат, им можно видеться только в присутствии карабинеров, и к нему не пустят других посетителей.
Моррис яростно возражал против подобных предположений, но вместе с тем недвусмысленно дал понять, что никогда, ни за что на свете не расскажет, чем занимался в ту ночь. Это его частное, глубоко личное дело. В любом случае нет ни малейшей нужды его выпытывать, поскольку совершенно ясно, что исчезновение Бобо – дело двух эмигрантов. Почему до сих пор их не поймали?
Адвокат прозрачно намекнул, что Паола не станет возражать, если Моррис заявит, что был с другой женщиной. Да хоть бы и с мужчиной. Моррис с ходу отмел это предложение. Во-первых, он никогда не изменял жене, во-вторых, считает нужным заявить без оговорок и во всеуслышание, что вообще на это не способен. Да ему никто и не поверит. Он и сам-то верил с трудом, что Бобо обманывал Антонеллу.
К тому же в тюремной жизни имелись свои плюсы. В унизительном обращении, в убогой одежде, скудной пище и компании заключенных Моррис быстро обнаружил своеобразный опыт, обогащавший его взгляд на мир. Словно бы ему, как Данте, разрешили прогуляться по аду, посмотреть на людские грехи и Божьи кары, памятуя, что сам он не принадлежит к сонму отверженных. Но невзирая на подобные преимущества, Моррис вовсе не собирался задерживаться здесь надолго.
В камере он без устали рисовал распятия и вел дневник, посвященный Мими, заполняя страницу за страницей философскими диалогами, страстными признаниями и фантастическими историями. Все странности придумывала она сама – у нее так хорошо получалось. Когда время тянулось совсем медленно, он занимался психоанализом соседа; и это вроде бы тоже выходило неплохо. Несомненно, сокамерник под его влиянием сильно изменился в лучшую сторону. Моррис даже подумывал, если им все-таки удастся надолго запрятать его в тюрьму, получить за это время магистерскую степень, а то и написать докторскую диссертацию по психологии. Он всегда интересовался этой дисциплиной, а материала для исследований в тюрьме хоть отбавляй. Едой Моррис старался не увлекаться, дабы поддерживать форму. На свободе ждало столько трудов: переезд в Квинцано, восстановление Вилла-Каритас, реорганизация компании на более высоком уровне, чем прежде.
Засыпая по вечерам, Моррис погружался в блаженный покой. Так бывало всякий раз, стоило вызвать ее дух. Он вспоминал: вот Мими на пляже в Римини – черные, с едва заметной рыжинкой, волосы, запах ее кожи и лосьона. Вот она пьет кока-колу в баре – голова запрокинута, губы приоткрыты, глаза сияют. А вот в отеле: Моррис вошел, едва успев смыть кровь с рук, и обнаружил, что Мими позволила ночной сорочке соскользнуть с пышной груди. Тогда впервые он увидел пленительную наготу ее юного, цветущего тела. Что за жизнь была, истинный рай!
Но Моррис не распалял себя рукоблудием: просто постоянно держал в уме идеальный образ Массимины, так же как когда-то, подростком, вспоминал покойную мать. И вот как-то раз, явившись ему в одной из таких грез на сон грядущий, Мими очень доходчиво объяснила, что нужно сделать. Моррис даже вспомнил про ангела, который разверз узы апостола Петра, отворил ему двери темницы и провел мимо стражей. Только Мими была еще более бестелесным духом. Кто бы мог представить ее?
Духовник, которого велела вызвать Мими, оказался молод и доброжелателен. Он носил модные очки в золотой оправе и был явным либералом, что, к сожалению, не вписывалось в план разговора, продуманный Моррисом. Однако привычка обходиться тем, что ниспослал Господь, уже сделалась второй натурой. Он объяснил священнику, что хотя и не совершал никакого преступления, заточение вызвало у него своего рода духовный кризис на почве религии. Он успел многое передумать за это время; зрелище людских страстей и страданий привело к убеждению, что вся его прежняя жизнь преуспевающего бизнесмена лишена смысла – это не более чем алчная погоня за фантомом гедонистического благополучия. Священник даже глазом не моргнул, услышав этот перл.
Но кое-что еще не дает покоя, продолжал Моррис свой монолог. Падре внимательно смотрел на него, и Моррис обратил внимание на свежий порез от бритья в опасной близости к маленькому вздернутому носу. Дело в том, что Моррис обратился в истинную веру больше года назад, но лишь ради женитьбы на Паоле. Он лгал перед Господом о своих грехах и раскаянии, ибо считал Церковь не более чем простой формальностью, вроде печати на документах. Он даже не верил в Бога, и все это время на совести лежал тяжкий груз, но об этом он не мог ни с кем поговорить. Моррис посмотрел священнику в глаза и склонил голову. Теперь он хочет исповедоваться по-настоящему и почувствовать, что принят в лоно Церкви Христовой.
Священник извлек из складок сутаны ежедневник с логотипом «Ридерс Дайджест» и назначил дату исповеди. Таким образом, через два дня в час послеобеденного отдыха Моррис преклонил колена в исповедальне бетонной часовенки и рассказал, в числе прочего, что несколько лет назад был влюблен в сестру своей жены и сожительствовал с нею, пока ее не похитили и не убили. На Паоле он женился только потому, что та напоминала ему Массимину, с чьей душою он по-прежнему чувствует тесную связь – часто видит ее в снах, а то и наяву в образе Мадонны и других святых, постоянно думает о ней. В результате отношения с женой охладились, будто они и не супруги вовсе. Конечно, им с Паолой приходится решать сотни бытовых вопросов – домашнее хозяйство, стол, автомобили и так далее, – но по-настоящему они не поговорили ни разу, тем более теперь все эти внешние стороны жизни, буржуазное накопительство и прочее кажутся полной бессмыслицей. Даже во время близости с женой он представлял на ее месте Массимину и иногда даже называл Паолу именем сестры. Потому он чувствует перед ней огромную вину и в то же время как бы парализован, не способен двигаться вперед, быть честным и справедливым даже наедине с собой.
Так Моррис распространялся минут двадцать, изредка отвечая на уточняющие вопросы исповедника, кое-что поясняя по его просьбе, но в основном он упирал на то, хочет избавиться от мучительной болезни, которая кроится в глубинах его подсознания – и отравляет ему существование. И в последнее время это наваждение стало столь тягостным, что недавно он совершил такие извращенные поступки, о которых раньше и подумать не мог. Ужасные, грязные дела.
– Откройте мне душу, figlio mio, – мягко сказал священник. Но Моррис настаивал, что ему стыдно произносить такие слова.
Священник стал убеждать, что только сбросив груз с души, можно освободиться.
Моррис умолк. Истинная правда была в том, что колени разболелись не на шутку от долгого стояния на бетонном полу, хоть он и понимал, как уместна сейчас эта боль.
– Сын мой, все мы грешны. Нет ничего такого, чего бы Господь наш не ведал и не простил в сердце Своем.
Его слова напомнили Моррису карнавальную толпу на Пьяцца-Бра, детишек в масках вампиров и диктаторов. Господи, как давно это было…
– Grazie, padre, – поблагодарил он, затем помолчал с полминуты. И продолжал: – Незадолго до того, как я попал в тюрьму, умерла моя теща.
– Но ведь в этом вас не обвиняют, – напомнил священник.
– Для того, чтобы похоронить ее в семейном склепе, нужно было… – голос дрогнул.
– Что, сын мой?
Моррис перенес вес тела на правую ногу, чтобы прекратить начавшуюся судорогу.
– Нужно было вынуть гроб Массимины, девушки, которую я любил… люблю.
Следующую паузу священник заполнил замечанием, что такова обычная процедура.
– Когда… когда я услышал, что ее гроб вынули накануне похорон, я поехал на кладбище. Я приехал после закрытия. Перелез через ограду, – продолжил Моррис срывающимся голосом, – нашел ее гроб и провел рядом с ним несколько часов.
– И это тоже не грех, сын мой.
– Я сидел там, в темноте, и онанировал. Два раза.
Священник замолчал. Моррис слышал его дыхание по ту сторону решетки.
– Но то, что я делал, еще не самое страшное. Хуже было то, что я думал.
После очередной паузы священник спросил:
– О чем же вы думали, сын мой?
– Мое сердце было полно горечи, – сказал Моррис чистую правду.
– Вы думали нечто такое, чего ныне стыдитесь?
– Я думал, – произнес Моррис очень внятно, хоть якобы с трудом, – я думал, что… – мне хотелось бы, чтоб это моя жена, а не Массимина, была похищена и убита, я мечтал заняться сексом с Массиминой, даже мертвой, даже с разложившимся телом. – Он заколебался, опасаясь, не зашел ли слишком далеко. – Я хотел излить в нее сперму, пускай даже в то, чем она стала теперь.
– Figlio mio… – священник был явно потрясен услышанным. Хотя, решил Моррис, на тюремной службе давно бы следовало освоиться и не с такими штучками. Тут не место для разборчивых. Он немного подождал.
– Это все, сын мой?
Разве еще недостаточно? Подумав, Моррис заговорил:
– Si, padre, si, но только… понимаете, я до сих пор не могу от этого избавиться. Я просто не в состоянии думать ни о чем другом. Это так унизительно! Меня посадили за то, чего я не делал, а мне совершенно все равно. Я даже рад заключению. – Потому что все мои мысли теперь только о Массимине, и я не знаю, что сделаю, если меня выпустят. Я не хочу видеть жену и чувствовать себя виноватым перед ней. К тому же она ждет ребенка, и…
Тут Моррис совершенно неожиданно и вполне искренне расплакался. Уже третий или четвертый раз за последние дни. Они всхлипывал как ребенок, и эхо вторило в бетонном закутке часовни. Моррис оплакивал свои нескончаемые обманы и испорченную душу, что так безошибочно отразилась в этой лжи.
Несколько минут он боролся с жалостью к себе, а голос за решеткой произносил слова утешения. Затем пронзительный звонок возвестил об окончании тихого часа. Значит, пришло время объявить, какого покаяния потребует от Морриса Церковь.
Он ожидал драматичных решений, неких актов веры, которые со всей убедительностью даруют ему прощение. Однако молодой падре после недолгих раздумий продемонстрировал свой либерализм, наказав лишь прочесть несколько раз «Ave Maria» и «Mea culpa».
– Но… – начал было Моррис.
– Грехи ваши не суть вожделения, – объяснил священник. – Они порождены недугом, причем столь тяжким, что я сомневаюсь в возможности одоления его молитвою либо иными средствами веры, сколь бы благи ни были намерения. – Он задумался. – Напротив, в этом случае церковная епитимья даже способна извратить самую суть раскаяния. Вам следует уразуметь, что сердце ваше и душа больны. Молите Господа помочь вам исцелиться. Кроме того, вы должны научиться сами желать этого. – Поколебавшись, священник добавил: – Честно говоря, сын мой, если вы примете помощь от меня, я бы посоветовал обратиться к психиатру.
Моррис издал протестующий возглас. Он пришел к исповеднику, а не к психиатру, ибо верил, что помощь может явиться только от Бога, через полное отвержение той жизни, что он вел до сих пор. В последнее время ему постоянно в снах являются – странные видения, добавил он вполне искренне, видения, не позволяющие усомниться в их религиозной природе. Он видел Мадонну.
– Figlio mio, – священник поднялся и принялся ходить взад-вперед по часовне, – наука несет благодать, доколе она послушна воле Господней. Я могу связаться с тюремным психиатром и устроить вашу встречу в самое ближайшее время.
Моррис опять попытался возразить, но священник сказал, как отрезал:
– Считай это, сыне, если угодно, неизбежной частью покаяния. Повторяю, Господь дал нам познания в медицине, именно дабы лечить болезни, подобные вашей.
«По крайней мере, откровенно», – подумал Моррис, вставая с колен, пожал священнику руку и вернулся в камеру. Но, что самое важное, через три-четыре дня он сможет передать тюремному психиатру все записи, которые вел под диктовку Мими каждый вечер с тех пор, как попал в тюрьму. После этого – будем надеяться, что врач их добросовестно прочтет и сверится с парой подобных случаев – выход на свободу будет лишь вопросом времени. Там уж его вряд ли заподозрят в намерении сокрыть улики. Хотели признаний – так нате вам полный мешок! Превосходное алиби, намного более убедительное, чем если бы придумывал он сам, и особенно очаровательное, ибо подсказано ею.
Однако когда Мими посетила его ночью в образе увенчанной Девы, Моррис принялся настаивать, что выдумки выдумками, а прозрение его было искренним. Конечно, отвечала Мими, она все знает, поскольку может читать в его душе. Она знает, что Моррис верует, как всегда верила она, в Господа всемогущего и всеблагого, в Распятие Христа, в превращение вина и хлеба в священную плоть и кровь. И коль скоро он жаждет с пользой распорядиться талантами, дарованными Всевышним, помочь бедным эмигрантам, стать хорошим мужем Паоле и отцом их ребенку, нет никакого смысла сидеть здесь до конца жизни. Потому ей и пришлось изобретать довольно несимпатичную историю с кладбищем и гробом, чтобы помочь возлюбленному выбраться отсюда.
С этими словами святая Дева сняла венец, сбросила просторные голубые одежды и, обнажив великолепное сияющее тело, возлегла рядом. Очнувшись во мраке, Моррис почувствовал себя в прекрасной форме, полностью обновленным. В спертом воздухе камеры витал стойкий запах ее духов; Мими ощущалась повсюду. В коридоре за дверью послышались тяжелые, постепенно затихающие шаги, звякнули ключи. Сокамерник постанывал во сне. Внешне ничего не изменилось. Но Моррис знал, что отныне судьба его в руках той, кто позаботится о нем наилучшим образом. Все обязательно будет хорошо. «Мими», – радостно шепнул он, встречая новую зарю.