Царства мысли, философии и духа разбиваются вдребезги,
когда сталкиваются с тем, чему нет имени, со мной.
Макс Штирнер«Единственный и его собственность»
Моррис шагал через площадь, то и дело сбиваясь на рысь. Свежесть послеполуденного дождя и призрачный свет уличных фонарей, тускло тянущихся навстречу серому небу, делали сумерки почти жидкими, наполняя их неуверенным серебристым мерцанием. Не самое подходящее время для суеты и спешки, подумалось ему. В такой час хорошо предаваться блаженному безделью, околачиваться у стойки бара, неторопливо потягивая белое вино и кожей ощущая присутствие вещей, их материальность и тающую меж ними пустоту. В сумерки лучше всего разглядывать тени, неспешно и неотвратимо набирающие силу, пока умирает солнечный свет, а фонари возрождаются к жизни; лучший час, чтобы наблюдать, как чахнут цветные пятна на древней лепнине, когда вспыхивают неоновые огни витрин. Волшебный, таинственный час.
Но Моррису сейчас было не до сумеречных изысков – он торопился миновать площадь и углубиться в лабиринт узких улочек. От спешки у него даже сбилось дыхание. Четырежды за день обежать весь город, впустую растратить прорву времени! День он явно спланировал не самым удачным образом. Да еще до костей промок между Паолой и Патрицией. В правом башмаке отчаянно хлюпала ледяная жижа, мокрые штанины злорадно били по ногам. Моррис наконец остановился, с минуту постоял, стараясь отдышаться, затем надавил на звонок. Он звонил долго и требовательно. Губы его медленно и отчетливо выговорили: «Каторга!» Он еще разок повторил, попытавшись насладиться раскатистым «р»: «Катор-р-рга!» – но почему-то ничего не вышло, язык не повиновался. Моррис предпринял еще одну неудачную попытку и в сердцах прорычал: «Затр-р-рахало!» Вот тут «р» получилось на славу, долгое, раскатистое, звучное.
Моррис снова с силой вдавил кнопку звонка. Будь они все прокляты!
Он уже собирался в сердцах пнуть почерневшую от времени массивную деревянную калитку, когда маленький динамик, вделанный в каменную стену, вдруг ожил:
– Chi a?[1]
– Моррис.
Молчание.
– Chi?[2]
– Моррис. – Он вздохнул, как раскаивающийся грешник перед исповедью. – Учитель английского. – Ему казалось, что от этих слов на губах оседают прах и пепел.
– Ах да. Секундочку, я только посмотрю дома ли Грегорио.
Где ж ему быть, черт побери! Ведь сейчас время треклятого урока. Иначе, зачем приходить учителю английского? И что мешает этой дуре просто открыть дверь? Что за подозрительный народ эти итальянцы! Моррис нетерпеливо глянул на часы. Без десяти шесть. Вот дьявол! После урока снова придется нестись во весь опор.
Внезапно раздалось пронзительное жужжание; замок, щелкнув, открылся. Моррис толчком распахнул дверь и, мельком оглядев внутренний дворик, – чернильные тени ласково баюкали статуи обнаженных фавнов, – заторопился, снова сожалея о спешке, вверх по мраморным ступеням. Вечно приходится бегать сломя голову. И как результат, когда синьора Феррони открыла дверь, он не смог блеснуть своим и без того неидеальным итальянским – вместо слов с губ слетел лишь маловразумительный хрип. Хозяйка сочувственно улыбнулась, и Моррис тотчас почувствовал себя оскорбленным.
Синьора Феррони была в элегантном платье из тонкой серой шерсти, ее осанка была исполнена грации, а макияж и манеры – безукоризненны. Не желает ли молодой человек чего-либо выпить? Чай или, быть может, апельсиновый сок? Не желает? Моррис, чувствуя себя грязным оборванцем, высокомерно отказался. Он живо представил, сколь неопрятным и непривлекательным комом выглядит сейчас его взмыленная шевелюра.
Тут подоспел Грегорио – воплощение подростковой любви к маслу для волос и лосьону после бритья – и провел Морриса в малую гостиную, потолок которой был расписан фресками. Они устроились за стеклянным столиком, друг против друга. Моррис вытащил книги из кожаной папки, с грустью убедившись, что та тоже промокла. Придется раздобыть какой-никакой крем или средство для ухода за кожей. Папка – его единственная ценная вещь. Страницы учебника безнадежно отсырели.
– Что ты делал в выходные, Грегорио? – Стандартное начало для понедельничного урока, опробованное раз пятьсот, не меньше. Моррис сам себе казался отъявленным занудой.
– Я ездил в гору.
– В горы. Мы используем единственное число, только когда имеем в виду конкретную гору.
– Я ездил в горы.
– Как ты туда добирался?
– С кем?
– Для чего?
– Куда именно?
– Что вы там ели?
– Какая была погода?
– Сколько стоило твое путешествие?
– Тебе понравилось?
– Когда ты вернулся домой?
После этой разминки, больше напоминавшей допрос с пристрастием, выяснилось, что Грегорио ездил кататься на лыжах. На отцовской «альфа-ромео» отправился в Гардену,[3] где у его семейства то ли второй, то ли третий, а может, даже четвертый дом. Там и заночевал с другом.
– Я и мой… друг. – Грегорио довольно ухмыльнулся; всех без исключения итальянцев приводило в восторг, что английский язык помогает утаить пол «друга». Словно Моррису не наплевать, довелось ли Грегорио разнообразить свой сексуальный опыт во время поездки.
Тем не менее Моррис расцвел в понимающей улыбке. Старина Грегорио желает поболтать о проведенном уик-энде? Что ж, возражений нет – десять не шибко обременительных минут, иными словами 16, 667 % от часа или 2500 из 15000 лир, которые полагаются в качестве платы за урок (с богатеев Моррис брал побольше).
Вскоре они все-таки переключились на школьный учебник. До выпускных экзаменов рукой подать, и блистательное будущее Грегорио висело на волоске. В прошлый раз его оставили на второй год, так что теперь придется сдать экзамен во что бы то ни стало. Моррис излучал уверенность. Вместе они непременно справятся. Так, где мы остановились? Ах, да… Краешком глаза он разглядывал фреску над каминной полкой: нимфа игриво обвилась вокруг ствола стройного деревца. Рядом на пьедестале матово поблескивала бронзовая дриада: руки вскинуты вверх, напряженные груди устремлены вперед – воплощение триумфа. Дом небось стоит миллионы, то есть миллиарды, если считать в лирах, а этот малый потеет над учебником, будто от экзамена по английскому зависит его жизнь. И скудной толики ума достаточно, чтобы понять, сколь ничтожны все экзамены по сравнению с окружающим его богатством.
Они прочли отрывок из «Лавки древностей»,[4] в котором старик и Нелл, бездомные и голодные, нашли пристанище на какой-то угрюмой фабрике, заночевав меж жутковатых машин в золе от вчерашнего огня. Неуклюжий, но такой состоятельный алый язычок Грегорио спотыкался на каждом слове. Моррис украдкой улыбнулся – и поделом тебе.
У парня денег куры не клюют, а он разгуливает в дешевенькой рубашке, купленной в обычном универмаге. Неужто все богачи так прижимисты? Моррис на мгновение замолчал и, ничуть не смущаясь, посмотрел на часы. Оставалось пять минут. Он мучительно боролся с желанием оглушительно освободиться от газов.
Ну вот и все! Моррис проворно сгреб со стола книги и запихнул в папку. Да, нужно ею заняться и срочно. Единственная вещь, которая придает хоть какой-то намек на респектабельность нищему репетитору, вынужденному носиться туда-сюда через весь город, по всем этим бесконечным мощеным улицам и зловонным лужам. Он выпрямился, положил руки на стол и замер. На губах улыбка, брови чуть вздернуты, отчего лицо приобрело слегка вопросительное выражение. Моррис знал, что так выглядит наиболее выигрышно. Благоухающий лосьоном Грегорио откликнулся привычно недоуменным взглядом. Позади мальчишки висел холст, на котором безвестный художник четырнадцатого века безо всякой жалости распял Спасителя. Пожалуй, единственное дуновение дурного вкуса, мелькнуло у Морриса, и то, вероятно, – фамильная реликвия. Он начал считать про себя, просто из интереса – чтобы узнать, скоро ли до парня дойдет. «Десять, одиннадцать, двенадцать…» Каждая секунда камнем повисала в его кишечнике, каждое мгновение означало, что придется еще быстрее нестись по городу в мокрых ботинках. Уходить Моррис не собирался, даже если придется унизиться до того, чтобы спросить у парня, какое сегодня число. «Тридцать два, тридцать три…» Может, заорать «тридцать пять» вслух?
– Ой, наверное, я должен заплатить вам, ведь сегодня конец месяца, – всполошился наконец Грегорио и сорвался с места, чтобы найти родительницу.
В комнату вошла пожилая горничная с охапкой щеток в руках и смерила Морриса подозрительным взглядом. Наверняка услыхала слово «заплатить». Моррис послал ей самую обольстительную свою улыбку и, слегка наклонив светловолосую голову, проговорил:
– Buona sera, Signora.[5]
В конце концов, они по одну сторону баррикад.
Поджав губы, горничная с грохотом протопала в сторону кухни. С такой станется помочиться в углах комнаты, дабы пометить свою территорию. Похоже, идиотке дают понять, будто она член семьи или что-то вроде того.
Торопливо вернулся Грегорио. Вне уроков его жизнь отличалась предельной ясностью. Спешка, скорее всего, объяснялась желанием поскорее вырваться из дома и повидать своего «друга». Парень сжимал в руке чек. Вот те на… Жалкие шестьдесят тысяч лир, а они рассчитываются чеком! Чего они хотят? Налоги, что ли, заставить его платить? Или он должен был предложить скидку за наличные? BANCO NAZIONALE DEL LAVORO.[6] Раньше, чем через пять дней, денег ему не видать. Моррис взял чек, оскалившись в дикарской улыбке, чем развеселил Грегорио. Когда он был уже у двери, синьора удостоила его arrivederci, перекрыв галдеж включенного телевизора.
– Buona sera, синьора.
– Кстати, – небрежно обронил Грегорио, – пятница отменяется, я уезжаю в Кортину.
Пятнадцать тысяч лир сгинули в альпийских снегах.
– Ничего страшного. Значит, до следующего понедельника. Приятно провести время. – Про себя Моррис добавил: «Дерьмо вонючее».
Несколько торопливых прыжков по ступеням – и вот он уже внизу, где струя фонтана разбивается на тонкую паутину прохладных сверкающих нитей, серебряным дождем ласкающих лица каменных фавнов; одна из нитей рассыпалась прозрачным облаком мерцающих капель. С неземным облегчением Моррис наконец-то освободил нутро от газов. И сплюнул в сердцах.
Дер-р-рьмо собачье!
Он свернул на улицу Четырех Шпаг, затем на улицу Мадзини, потом в переулок Сан-Николо и стремительно направился к школе, где у него был последний на сегодня урок.
Что ты делал в выходные как ты туда добирался с кем ты был зачем вы пошли куда именно что вы там ели какая была погода сколько стоило твое путешествие остался ли ты доволен когда ты вернулся домой?
Уф-ф… Тяжелый понедельник подходил к концу.
Моррис поджидал автобус на шоссе Сан-Фермо, сцепив зубы и прикрыв глаза, словно в лицо ему хлестали ветер и дождь, хотя ни того ни другого не было и в помине. Вечер без Массимины, тоскливо думал он. Не идти же к ней в мокрых брюках и в башмаках, которые просят каши, да и его чэдная папка после всех сегодняшних передряг выглядит жалкой попрошайкой. Он ведь послал ей днем цветы, так что вряд ли она обидится, а кроме того, вернувшись домой, он может позвонить. Надо укрепить репутацию преданного поклонника – бедняга сам не свой после тяжкого дня, но желает все же услышать сладостную болтовню своей signorina fidanzata,[7] хотя бы из телефонной трубки. Моррис невольно улыбнулся. Может, удача в конце концов повернется к нему лицом.
– Эй, Моррис, старина! Здорово. Куда собрался?
Говорили на английском, вернее, на безбожно исковерканном варианте английского – американец чувствовался в каждом звуке. Молодой бородач, виляя из стороны в сторону, катил на допотопном велосипеде по другой стороне улицы. Колени его были высоко вздернуты, ноги то и дело соскакивали с разболтанных педалей. Моррис ощутил прилив злости.
– Эй, старик, ты где нынче обретаешься? – жизнерадостно проорал Стэн. – За городом, что ли?
– В Монторио.
– Монторио?
Господи, ну и выговор у этого американца! Моррис в упор смотрел на Стэна. А ведь этот тип уже второй раз в Италии, да и пробыл тут намного дольше меня, подумал он. И улыбнулся, почувствовав свое превосходство над простоватым калифорнийцем. Ладно уж, с таким олухом не грех быть и полюбезнее.
– И где же это?
Моррис объяснил, что живет неподалеку от конечной автобусной остановки, километрах в семи отсюда.
– Слушай, старик а тебе там не тоскливо одному-то? Если хочешь, могу подыскать тебе местечко в центре. Кстати, у старушки Сьюзи сейчас есть свободная койка, она как раз подыскивает постояльца. Дешевле некуда! И девчушка наша Сьюзи развеселая. Давай, будет забавно!
Стэн был искренен в своей любезности, и Моррису полагалось выказать благодарность. Американец с понимающей ухмылкой глазел на него. Небось, вообразил, будто чопорный англичанин просто смущен таким напором.
– Мы, иностранцы, должны держаться друг за дружку. – Стэн хохотнул. – Что парни из Штатов, что британцы. А то ведь совсем растворимся среди макаронников.
Моррис хранил ледяное молчание.
– Слушай, старина, мы тут с компашкой намылились на Пасху в Неаполь. Не желаешь сесть на хвост?
– Как будете добираться? – вежливо поинтересовался Моррис.
– Автостопом. Разобьемся по двое, встретимся на месте. Одна девчушка у нас пока без пары. Ежели ты не прочь, то…
Подошел автобус, избавив Морриса от необходимости снова отвечать отказом. Он запрыгнул внутрь, наслаждаясь упругой легкостью, с которой тело взлетает по крутым ступенькам, пробил билет, сел и закрыл глаза.
В Монторио он решил поселиться именно для того, чтобы обособиться от англоязычной компании. Эта братия большей частью обитала в ветхих древних домах неподалеку от центра. У иностранцев, обосновавшихся в Вероне, была навязчивая идея: надо непременно жить в центре, слиться, так сказать, со старой Италией, чтобы под боком были все эти музеи и шикарные магазины (а иначе зачем вообще сюда приезжать?), но поскольку цены на жилье в приличных районах были совершенно непомерными, они с радостью селились в обшарпанных и грязных однокомнатных квартирках в полуразрушенном и вонючем районе вокруг Понте Пьетра.[8] Моррис тоже с удовольствием жил бы в центре, но только в более изысканном и богатом районе, и уж в любом случае не в жалкой среде иммигрантов. Он выбрал квартиру в Монторио, потому что она была современной и удобной и, по итальянским меркам, не слишком гнусно обставлена. Вселившись, Моррис первым делом убрал всех этих мадонн с дешевых распродаж и распятия, закупленные в супермаркете, так что теперь стены радовали глаз своей наготой, если не считать двух со вкусом подобранных эстампов – подарка одного богатого ученика, – да софитов, которые он подвесил в каждом углу, чтобы комната сияла ослепительной белизной.
Моррис оседлал кухонный стул, прямо на разделочном столе разложил ужин – пармезан с черствым хлебом, и запил его стаканом вальполичеллы.[9] Он покрутил старый ламповый приемник, настроил на «Би-Би-Си». Передавали какую-то викторину. Слышимость была не ахти, викторина и того хуже. Моррис морщился от глупейших вопросов, но заставлял себя слушать – своего рода лекарство. Никогда не вредно напомнить себе, что ты правильно поступил, уехав из родной страны.
Без четверти десять Моррис позвонил Массимине. Он едва-едва успел – еще пятнадцать минут, и та легла бы спать. Теперь, после того как он отдохнул, поел, сменил носки и обувь, его итальянский звучал почти идеально, и Моррис готов был сразиться с матерью Массимины.
С девушкой он познакомился на занятиях английского, которые вел в школе. Массимина была безнадежна, несмотря на все свое прилежание, а впереди грозно маячили экзамены в лицее.
Она дожидалась своего автобуса на той же остановке, что и Моррис, и тот, заметив, что симпатичная и опрятная девушка с интересом поглядывает на него, взял за правило угощать ее бокалом вина в соседнем баре – благо автобуса приходилось ждать почти полчаса. У Массимины было широкое, открытое, дружелюбное лицо, покрытое веснушками; в ответ на расспросы она с такой безыскусной откровенностью расписала, какие богачи обитают в провинции, что Моррис, заинтересовавшись, несколько раз даже сводил ее в кино (на фильмы, которые сам давно хотел посмотреть); при расставании каждый раз брал руки девушки в свои и осторожно целовал ее в застенчиво-веснушчатые щеки. Массимине было всего семнадцать с половиной, фигурка стройная, но одаренная с итальянской щедростью. В классическом лицее Массимина провалилась по всем предметам и была сослана в обычную школу.
В предыдущую пятницу Моррис попросил ее стать его fidanzata.
На этот раз трубку сняла старшая сестра Антонелла.
– Это вы прислали цветы? – спросила она. Моррис отметил холодок в голосе.
А кто же еще?
– Они ей понравились? – спросил он самым подходящим, на его взгляд, тоном: напряженно, чуть затаив дыхание. И с безразличием к тому, что может подумать старшая сестрица.
Но Массимине цветы определенно понравились, так как она вырвала у сестры трубку:
– Morri!
– Cara!
– Ti ringrazio tantissimo, tantissimo, sono bellissimi, mai visto fiori cosм belli.[10]
Стоимость двух уроков, мрачно подумал Моррис. Самый неподходящий сезон для цветочных даров. По крайней мере, розы, похоже, сделали свое дело. Моррис еще окончательно не решил, стоит ли ему жениться на Массимине, даже если ее семья позволит их отношениям зайти так далеко. Он полагал, что, скорее всего, не стоит. Чтобы жениться, надо быть настоящим безумцем. И все же он колебался. Он действовал не из чистого озорства, вовсе нет. Моррис хотел проверить, возможен ли такой поворот; узнать, удастся ли в крайнем случае спастись подобным образом. С недавних пор он все чаще испытывал неприятное чувство, будто в нем что-то меняется, что перед ним открываются новые пути, которые прежде просто не пришли бы ему в голову. Взять хотя бы, к примеру, тот глупый случай с папкой. Словно с него окончательно сняли какой-то запрет.
– Scusami cara[11]? – Он потерял нить разговора.
Ее мать хочет встретиться с ним и поговорить.
– Отлично. Когда?
– Мама говорит, как можно скорее, Морри-и-ис. Например, завтра вечером. Мама хочет, чтобы ты пришел к ужину. Она немного волнуется, что до сих пор незнакома с тобой и все такое.
Завтра он работает допоздна, ответил Моррис. Несомненно, такое трудолюбие произведет хорошее впечатление. Молодой человек, который трудится в поте лице.
– Тогда послезавтра или в пятницу?
Моррис лихорадочно соображал. Очевидно, придется обаять старуху, чтобы не вякала лишний раз. Он с этим справится. Непременно справится. На этот счет Моррис не испытывал никаких сомнений. Но визит состоится только в тот день, который выберет он, а не они.
– Мама говорит, я не смогу больше ходить на занятия, пока ты не получишь ее одобрения! – расстроенно пожаловалась Массимина.
А ведь девчонка начинала ему по-настоящему нравиться. Она совсем не походила на тех заносчивых девиц в коротких юбчонках, за которыми он считал себя обязанным волочиться в студенческие годы. Девицы эти никогда за словом в карман не лезли, а если ты отвечал тем же, из их ухоженных высокообразованных головок немедленно прорастала щетина противоречия.
Приду в среду, пообещал Моррис самым кротким голосом. В самом крайнем случае, в четверг.
На обложке ежедневника из синего сафьяна значился 1977-й год, но дни недели совпадали с 1983-м. Моррис обнаружил книжицу в своей квартирке, наряду с другими бумагами, что остались от прежнего жильца, ныне пребывавшем в лучшем из миров. Отметив сегодняшние уроки и подсчитав заработок, Моррис погрузился в ванну и задумался о завтрашнем дне. Все та же беготня по городу. Два урока в школе, затем Альберто, затем опять школа, потом Матильда и снова проклятая школа. Утром еще надо что-то сделать с молнией на парадных брюках, найти какой-нибудь крем для кожи – обработать папку, – купить сыра, хлеба, жидкость для мытья посуды, средство против перхоти (господи, это у него-то, у Морриса, перхоть!) и, разумеется, талончики на автобус. Намыливая выбритые подмышки, он рассчитывал наиболее экономный путь по воображаемой карте города.
Нет, это невыносимо. День за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем он едва сводит концы с концами. С точки зрения карьеры, продвижения по социальной лестнице, финансового успеха, наконец, последние два с половиной года прошли впустую, абсолютно впустую. Хуже того – от изматывающей скуки всех этих дурацких уроков у него наступило физическое и умственное истощение. Разве есть у него талантливые ученики? Хотя бы один? Кто из них оценил его незаурядные способности (умение с ходу составить заковыристое упражнение, придумать захватывающую историю, которую иностранцы могут воспринять на слух)? Кто из них представляет себе масштаб его дарований? Нет, одни посредственности. И если подумать, единственные его достижения за два последних года – итальянский, которым он овладел почти в совершенстве, и та удивительная свобода мысли, которую, кажется, дал ему этот дар. Словно он свернул с наезженной колеи, и отныне его разум может двигаться в любом направлении. Теперь надо научиться думать на итальянском не хуже, чем говорить. Возможно, это единственный способ вырваться из западни, в которую все вокруг настойчиво толкают его.
Вычистив ватной палочкой серу из ушей, Моррис вгляделся в свое отражение. Да, возможно, смена языка постепенно меняет образ мыслей. (Не на итальянском ли он думал, когда украл папку?) Голубые глаза вглядывались в запотевшее стекло.
– Катор-р-рга! – прорычал Моррис, уголки губ чуть приподнялись, обнажив белые крупные зубы.
Моррису показалась, что эта странная улыбка неузнаваемо преобразила его лицо. Во всяком случае, он не помнил у себя подобную улыбку. Все же в человеке скрыто много такого, чего он в себе и не подозревает.
– Cara Massimina,[12] – прошептал он и повторил громче: – Сara, cara Massimina.
И вдруг ощутил прилив радости.
Дорогой папа, помнишь, ты всегда пилил меня за то, что я хожу, уткнувшись носом в землю? Ты давил мне кулаком в спину, тянул вверх подбородок и заставлял выпрямляться. Ты твердил, что учеба превратит меня в ничтожество.
Моррис ненадолго замолчал, выключил диктофон и почесал им за ухом. Что он пытается сказать?
Ты говорил, я всегда так сгибаюсь над книгой, будто у меня искривление позвоночника. А я отвечал: посмотри на себя, Адонис хренов. Ты не знал, кто такой Адонис, но за ругань все равно порол меня ремнем. Можно подумать, сам никогда не ругался.
Какое же занудство все эти рассуждения, будто детские травмы – результат неправильного поведения родителей. Теория эта никогда не казалась Моррису убедительной. И в то же время, вспоминая детство, он испытывал смутное возбуждение.
Когда пытаешься выразить свои чувства, это всегда возбуждает.
То новая улыбка, то новая мысль…
А позже, когда мне исполнилось пятнадцать, и я все-таки занялся своей внешностью – обливался лосьоном после бритья (совсем как Грегорио!), целыми днями причесывался и ходил, выпятив грудь и подтянув зад, – ты вдруг обозвал меня педрилой и маргариткой. (Ну почему именно это невинное слово звучит так обидно?) Впрочем, у меня в любом случае не было шансов завоевать твое расположение.
Разумеется, в конечном счете вопрос сводился к обретению индивидуальности. Кто он? Отличник и трудолюбивый маменькин сынок, карьерист, научившийся ловко лизать зад и заполнять всевозможные анкеты, жаждущий вырваться из паутины бедного лондонского района и лап левака отца на кембриджские лужайки, утопающие в цветах и шампанском с креветками? Или же отверженный и презренный тип, гонимый и обреченный на вечное одиночество (от Лондонского управления образования хотя бы та польза, что знаешь эти слова), преисполненный решимости мстить всем и вся?..
Месть, папа, месть. Потому что…
В нем обитали оба этих Морриса, и ужиться им было непросто.
Потому что… ты был прав, говоря, будто я уткнулся в землю. По крайней мере, в иносказательном смысле. (Хотя думаю, я стою на земле гораздо более прямо, чем ты сам.) Я поверил, будто английское общество воздает по заслугам. Я учился, чтобы выбраться из нищеты, чтобы пробиться наверх. Вырваться из нашего сраного дома, сбежать с нашей вонючей улицы. Подальше от бездельников дружков, что наливаются пивом, пердят и пуляют свои задроченные дротики. Но если б я поднял голову, то понял бы, что могу учиться хоть до Судного дня, но так и не выберусь из этого дерьма.
Моррис невидяще смотрел перед собой. В простыни набилось столько песка, что постель напоминала наждачную бумагу, но от одной мысли постирать их наваливались тоска и почти физическое утомление. Горничную, вот кого надо завести. Или жену? Он криво улыбнулся, успев подумать: не та ли это новая улыбка, которую он видел у себя в ванной? А, может, лучше завести мамочку?
Помнишь, когда умерла мать, ты сказал, что мне надо идти работать, а не протирать штаны над книгами, словно какой-нибудь педрила…
Нет, не то… Тон не тот. Он позволил себе сбиться, уклониться в сторону. Надо развить мысль о том, как он шел по жизни, уставившись в землю. Сосредоточенность, не хватает сосредоточенности…
Моррис отмотал кассету назад и снова включил диктофон. Как приятно лежать на животе в зеленой хлопчатобумажной пижаме.
Я стыдился тебя. Я…
О боже.
Мать понимала. Мать…
Нет, к черту мать! Да и не понимала она ни хрена со своей дурацкой набожностью. Мать, как сознавал сейчас Моррис, поддерживала его тягу к учебе только потому, что считала ее некой добродетелью (должно быть, учеба в ее представлении была связана с умерщвлением плоти), следовательно книги имели отношение к религии, ее главному оружию в войне против отцовского пьянства. Если разобраться, их борьба за его будущее мало чем отличалась от споров, в какой цвет выкрасить дверь в сортире. Или от дискуссии: заняться ли нынче сексом.
В общем, суть в том, что в моей голове произошли кардинальные перемены. Я наконец оторву взгляд от земли и стану смотреть в оба. Италия – чертовски забавное место, эта страна многому меня научила. Но в первую очередь, Италия обратила меня в твою веру, папа, в твой социализм, пусть я и понимаю его иначе. Богачи заслужили любые страдания и несчастья, и я намерен щедро оделить их этим добром, как только мне представится шанс.
Нет, слишком напыщенно. И слишком неверно. Это не объясняет, почему он ни с того ни с сего украл папку и почему вдруг начал окучивать Массимину. По правде говоря, он без ума от той жизни, что ведет высшее итальянское общество. И его цель вовсе не заставить страдать это самое высшее общество, а влиться в него с потрохами, стать одним из них и зажить так же легко, непринужденно, со вкусом и артистизмом. Вот в чем все дело. А отец ненавидел толстосумов только потому, что не желал походить на них.
Словом, выразить свои чувства ему не удалось. Что ж, начнем сначала.
Папа, ты ведь понимаешь, что я тобой восхищаюсь. Восхищаюсь и ненавижу. И отсюда вытекает, если угодно, еще одно интересное противоречие. Мое страстное желание унижать удивительным образом сочетается с желанием быть правым. Я понимаю, что вполне…
Нет, нить рассуждений окончательно потерялась. Та же история случается всякий раз, когда он пытался написать письмо в газету. Начинаешь с очень ясной и четкой мысли – оторвать наконец взгляд от земли, изменить себя в корне – но не успеваешь додумать ее до конца, как оказывается, что мысль – не такая уж и ясная. Напротив, слишком путаная и затейливая.
В два часа ночи на улице залаяла собака. Моррис проснулся от жуткого воя, протяжного и леденящего, словно выл оборотень. Затем снова раздался громкий лай – всего в паре ярдов от окна. Как всегда после внезапного пробуждения, у Морриса свело челюсти, язык распух и саднил. Он лежал, вслушиваясь в собачий лай, в висках пульсировало от ярости, от бессильной ярости, которая, казалось, готова вырваться на волю через усталые глазные яблоки. Мало того, что у тебя умерла мать, единственный человек на всем белом свете, которому ты был небезразличен. Мало того, что ты родился нищим, а отец у тебя – накачанный пивом вонючий и грязный мужлан. Мало того, что ежеминутно приходится плыть против течения. Мало того, что тебя вышвырнули из университета и несчетное количество раз отказали в работе – да в «Гардиан» не хватит места, чтобы перечислить все вакансии, на которые ты пытался устроиться… Так нет, в довершение всего этого дерьма, каждую ночь соседская псина рвет в клочья твой сон, и ты вынужден лежать бревном, давиться тошнотой, которая подкатывает к горлу от невозможности заснуть, снова и снова перемалывать тоску, отчаяние и чувство, что тебя провели, оставили с носом, снова и снова думать о том, что ошибся, и теперь у тебя ничего нет, даже жалкой надежды, даже иллюзии, что твоя долбаная каторга когда-нибудь закончится.
Несмолкаемый собачий лай отражался от стен внутреннего дворика и, казалось, проникал прямо в мозг, словно острая пика в жидкую грязь. Лежа на спине, Моррис заплакал, слезы жалости едкими капельками скатывались по лицу. Он проклят, просто-напросто проклят. Проклят! Ведь больше никого в целом мире эта вонючая псина не беспокоит, никому нет дела до ее истошного лая. У всех – своя скорлупа. А он наг и беззащитен, обречен на эту смертную муку. Но он ведь ее не заслужил. Ничем не заслужил.
На следующее утро Моррис купил на пьяцца Эрбе открытку и написал отцу вежливое и милое послание:
Дорогой папа, надеюсь, у тебя все хорошо. Полагаю, ты здорово потрудился на нашем участке и как следует подготовился к летнему сезону. У меня все замечательно. Дождей нет. Стоят чудесные солнечные деньки. С работой все отлично. Если найду время, то, может, и выберусь летом на недельку. Всего наилучшего, дорогой папа.
МОРРИС.
Текст вышел просто на загляденье. И почему жизнь порой кажется непрерывным диалогом с отцом? Моррис надписал адрес – 68, Санбим-роуд, Северный Актон, Лондон СЗ10, Gran Bretagna[13] – купил в табачной лавке марку, бросил открытку в ящик, что висел в дальнем конце площади, после чего отправился на поиски новой рубашки и парадных брюк.
Вычурность или простота – вот в чем вопрос. Современность или классика? Разумеется, эта деревенщина ждет обычного делового костюма. Серьезного молодого человека, который может предложить юной девушке надежность и основательность (пусть у них и достаточно денег, чтобы содержать молодых хоть до второго пришествия). Было бы неплохо, одеться этак по-особенному, чтобы сразить их наповал, чтоб затаили дыхание от восторга и одобрения, чтоб с первого взгляда поняли: он не тот, кого они ждали, – он гораздо, гораздо лучше. Так поступил бы всякий истинный художник. Но Моррис сомневался, что сумеет сейчас справиться с такой задачей. Наверное, все же лучше остановиться на простом костюме и приберечь вдохновение, дабы оно прорвалось в разговоре или жестах.