Пока еще не слишком поздно, пока до падения моего самолета еще далеко, нужно, наверное, объяснить, что у меня за имя. Тендер Бренсон. На самом деле это не имя. Это скорее определение моего положения в общине. Как если бы кто-то во внешнем мире назвал ребенка Лейтенант Смит или Епископ Джонс. Или Губернатор Браун. Доктор Мур. Шериф Петерсон.
Единственными именами в общине Церкви Истинной Веры были фамилии. Фамилию в семье получали по мужу. Фамилия служила для обозначения собственности. Фамилия была ярлыком.
Моя фамилия – Бренсон.
Мое положение – Тендер Бренсон. Это самое низкое положение.[4]
Однажды психолог спросила меня, не была ли фамилия чем-то вроде передаточной надписи на ценной бумаге или, может быть, клеймом проклятия, когда родители отдавали своих сыновей и дочерей на работу во внешний мир.
После массовых самоубийств представления о нашей Церкви во внешнем мире стали такими же мрачными и зловещими, как и представления моего брата Адама о людях за пределами общины.
Во внешнем мире, рассказывал брат, люди не знают стыда. Они, словно животные, неразборчивы в половых связях и совокупляются с незнакомцами прямо на улицах.
А потом люди из внешнего мира станут спрашивать у меня, не влияли ли наши фамилии на стоимость трудового контракта. Может быть, внутри общины существовала некая градация, и члены определенных семей получали более выгодные контракты по сравнению с остальными?
Эти люди обычно спрашивают у меня, не случалось ли у нас такого, чтобы отцы из общины брюхатили собственных дочерей, дабы увеличить приток наличности. Они спрашивают, не кастрировали ли у нас тех детей, которым не разрешалось жениться, имея в виду – не кастрирован ли я. Они спрашивают у меня, мастурбировали или нет юноши нашей Церкви, или, может, они развлекались с домашней скотиной или даже друг с другом, имея в виду – занимался ли этим я.
Что я делал. Как жил. Что со мной было.
Незнакомые люди не стесняются спрашивать у меня, девственник я или нет.
Я не знаю. Забыл. И вообще это не ваше дело.
Кстати для сведения: мой старший брат Адам Бренсон старше меня всего-то на три минуты и тридцать секунд, но по понятиям Церкви Истинной Веры эти три с половиной минуты – все равно что три с половиной года.
Доктрина Истинной Веры не признает никаких вторых мест.
Во всех семьях Истинно Верующих сына-первенца называли Адамом, и это он, Адам Бренсон, должен был унаследовать нашу землю на территории общины.
Всех сыновей после Адама называли Тендерами. В нашей семье, семье Бренсонов, я был просто одним из восьми, если не больше, Тендеров Бренсонов, которых мои родители отпустили во внешний мир в качестве миссионеров труда.
Всех дочерей, с первой и до последней, называли Бидди.
Тендеры – это те, кто обслуживает других.
Бидди исполняют чужие распоряжения. Как говорится, Бидди исполнит все в лучшем виде.
Можно предположить, что оба слова – это какой-то жаргон, может быть, сокращения от длинных традиционных имен, но я не знаю, от каких именно.
Я знаю только, что, если церковные старейшины решали, что Бидди Бренсон должна выйти замуж за Адама из какой-то другой семьи, ее имя – на самом деле ее положение в семье – менялось на Оту.
Когда Бидди Бренсон выходит замуж за Адама Макстона, она становится Отой Макстон.
Родителей этого Адама Макстона тоже зовут Адам Макстон и Ота Макстон, пока у их сына и его молодой жены не появится первый ребенок. После рождения первого внука – или внучки – к ним следует обращаться старейшина Макстон, причем не только к нему, но и к ней тоже.
Хотя в большинстве семей старейшина-мать просто не доживает до того дня, когда у ее первого сына появляется первый ребенок, – если все время рожать и рожать без продыху, тут никакого здоровья не хватит.
Так что почти все старейшины были мужчины. Мужчина мог стать старейшиной уже в тридцать пять лет – если как следует поторопиться.
Это не так уж и сложно.
Во внешнем мире все гораздо сложнее: все эти родители, дедушки, бабушки, прадедушки, прабабушки, тети, дяди, племянники и племянницы – и у всех разные имена.
В Церкви Истинной Веры твое имя сразу же говорило другим о твоем положении. Тендер или Бидди. Адам или Ота. Или старейшина. Твое имя сразу же говорило тебе, как пройдет твоя жизнь.
Люди спрашивают у меня, как я отнесся к тому, что меня лишили права на собственность и права создать семью лишь потому, что мой брат появился на свет раньше на три с половиной минуты. Они говорят: ты, наверное, просто бесился от ярости? И я научился отвечать им: да. Потому что они хотят это услышать. Люди из внешнего мира. Но это неправда. Я никогда не бесился от ярости.
С тем же успехом можно беситься от ярости, что ты родился с такими короткими пальцами и поэтому не смог стать профессиональным скрипачом и играть в оркестре.
С тем же успехом можно сокрушаться, что тебе достались такие родители, а ведь могли бы достаться совсем другие: выше ростом, стройнее фигурой, сильнее, счастливее. Очень многое в этой жизни от тебя не зависит.
Все дело в том, что Адам родился раньше меня. Он был первым. И, может быть, Адам завидовал мне, что я уеду из общины и увижу внешний мир. Когда я собирался в дорогу, Адам готовился к свадьбе с Бидди Глисон, которую видел до этого лишь пару раз.
У церковных старейшин хранились сложные схемы, кто на какой бидди женился, чтобы в брак не вступили люди, которых во внешнем мире называют «двоюродными» братьями и сестрами. Как только Адамы из нового поколения приближались к семнадцатилетнему возрасту, старейшины подбирали им жен из семей, предельно далеких от их родословной. Как только Адамы из нового поколения вступали в брачный возраст, в общине начиналась пора свадеб. Всего у нас было около сорока семей, и когда новому поколению Адамов приходила пора жениться, скромные свадебные торжества проходили почти в каждом доме. Но для всех тендеров и всех бидди это был чужой праздник. Разве что в щелочку подглядеть.
Если ты была бидди, ты хотя бы могла мечтать, что когда-нибудь это случится с тобой.
Если ты был тендером, ты даже и не мечтал.
Сегодня мне снова звонят, как всегда. За окном – полнолуние. Люди готовы свести счеты с жизнью из-за плохих оценок в школе. Из-за неурядиц в семье. Из-за проблем с бойфрендом. Из-за дурацкой никчемной работы. Они все звонят и звонят, а я пытаюсь поджарить себе на ужин две украденные отбивные из молодого барашка.
Люди звонят из других городов, причем стараются позвонить за мой счет, и телефонистка спрашивает у меня, согласен ли я оплатить вызов от очередного анонимного страдальца, вопиющего о помощи.
Сегодня вечером я собираюсь опробовать новый способ, как есть лосося en croute[5]: такой эротичный поворот запястья, эффектный и утонченный жест для людей, на которых я работаю, чтобы они смогли поразить остальных гостей на своем следующем званом ужине. Маленькая хитрость. Застольный эквивалент бальных танцев. Я прикидываю, как лучше всего подносить ко рту лук в белом соусе, чтобы это смотрелось изысканно и элегантно. Я уже довел почти до совершенства безотказный прием, как подцепить лук, чтобы не загрести слишком много соуса, и тут опять зазвонил телефон.
Звонит парень и говорит, что он завалил экзамен по алгебре.
Отвечаю ему по привычке: убей себя.
Звонит женщина и говорит, что дети ее совершенно не слушаются.
Говорю, не задумываясь: убей себя.
Звонит мужчина и говорит, что у него не заводится машина.
Убей себя.
Звонит женщина и спрашивает, когда начинается последний сеанс.
Убей себя.
Она говорит:
– Это 555-13-27? Это кинотеатр «Мурхаус»?
Я говорю: убей себя. Убей себя. Убей себя.
Звонит девушка и спрашивает:
– А умирать – это больно?
Больно, милая, говорю, очень больно. Но жить – гораздо больнее.
– Просто мне интересно, – говорит она. – На прошлой неделе мой брат покончил с собой.
Кажется, это Фертилити Холлис. Я спрашиваю, сколько лет было брату? Стараюсь по возможности изменить голос, чтобы она меня не узнала.
– Двадцать четыре. – Она не плачет или что-то такое. У нее совершенно нормальный голос, как будто она не особенно-то и расстроена.
Ее голос наводит на мысли о ее губах, наводит на мысли о ее дыхании, наводит на мысли о ее груди.
Первое послание к Коринфянам, глава шестая, стих восемнадцатый:
«Бегайте блуда… блудник грешит против собственного тела».
Я говорю ей своим измененным голосом: расскажи, что ты чувствуешь.
– Я никак не могу решиться, – говорит она. – Никак не выберу подходящий момент. Весенний семестр уже на исходе, и я ненавижу свою работу. У меня скоро кончится срок аренды квартиры. На той неделе истекает последний срок моих водительских документов. Если я вообще собираюсь покончить с собой, то сейчас, кажется, самое что ни на есть подходящее время.
Есть много веских причин, чтобы жить, говорю я, очень надеясь, что она не попросит их перечислить. Я спрашиваю: а что, больше нет никого, кто разделял бы ее скорбь по брату? Может быть, кто-то из старых друзей ее брата, кто поддержал бы ее в это трудное время?
– Вообще-то нет.
Я спрашиваю: а что, больше никто не приходит на могилу ее брата?
– Нет.
Я спрашиваю: неужели вообще никто? Больше никто не кладет цветы на его могилу? Никто из его старых друзей?
– Нет.
Кажется, я произвел на нее неизгладимое впечатление.
– Нет, – говорит она, – погодите. Был там один странный парень.
Замечательно. Значит, я странный.
Я спрашиваю: что значит странный?
– Помните этих сектантов, которые все покончили самоубийством? – говорит она. – Лет семь-восемь назад. Весь городок, все до единого человека – они собрались в церкви и выпили яд, и ФБР обнаружило их уже мертвыми. Они лежали на полу, держась за руки. Так вот этот парень напомнил мне тех людей. И даже не столько из-за своей нелепой одежды, сколько из-за прически. Как будто он стриг себя сам, с закрытыми глазами.
Это было десять лет назад, и мне сейчас хочется лишь одного – бросить трубку.
Вторая книга Паралипоменон, глава двадцать первая, стих девятнадцатый:
«…выпали внутренности его…»
– Алло, – говорит она. – Вы еще там?
Да, говорю. Что еще?
– Ничего, – говорит она. – Он просто пришел к склепу брата с огромным букетом цветов.
Ну вот, говорю я. Как раз такой чуткий и преданный человек ей и нужен.
Она говорит:
– Вряд ли.
Я спрашиваю: ты замужем?
– Нет.
С кем-то встречаешься?
– Нет.
Тогда узнай этого парня получше, говорю я. Пусть ваша общая потеря вас сблизит. Может, у вас даже что-то получится. И этот роман даст ей сил пережить горе.
– Вряд ли, – говорит она. – Ты бы видел этого парня. Я в том смысле, что я всегда подозревала, что мой брат, может быть, гей, и когда я увидела этого парня с цветами, это лишь подтвердило мои подозрения. К тому же он совершенно непривлекательный.
Плач Иеремии, глава вторая, стих одиннадцатый:
«…волнуется во мне внутренность моя, изливается на землю печень моя…»
Я говорю: может быть, если он сделает нормальную стрижку… Ты могла бы ему помочь. Помочь переделать себя.
– Вряд ли, – говорит она. – Этот парень – он просто урод. У него кошмарная стрижка и эти длинные бакенбарды, они доходят почти до рта. И это совсем не тот случай, когда волосы на лице – это как макияж у женщин, ну, когда мужики специально не бреются, чтобы скрыть недостатки лица… ну там, двойной подбородок или невыразительные скулы. Чтобы скрыть недостатки и подчеркнуть достоинства. А у того парня подчеркивать нечего, то есть вообще никаких достоинств. И к тому же он гей.
Первое послание к Коринфянам, глава одиннадцатая, стих четырнадцатый:
«Не сама ли природа учит вас, что если муж растит волосы, то это бесчестье для него».
Я говорю: у нее нет доказательств, что он мужеложец.
– А какие тебе нужны доказательства?
Я говорю: спроси у него самого. Вы же еще увидитесь?
– Ну, – говорит она, – я сказала ему, что приду в мавзолей на следующей неделе, но я не знаю. Я просто так это сказала – просто чтобы отделаться. Он был такой жалкий, такой несчастный. Целый час ходил за мной по мавзолею.
Но ей все равно надо с ним встретиться, говорю я. Она обещала. Подумай хотя бы о Треворе, о своем мертвом брате. Как бы Тревор отнесся к тому, что она обманула его единственного верного друга?
Она спрашивает:
– Откуда ты знаешь, как его зовут?
Кого?
– Моего брата Тревора. Ты назвал его по имени.
Так она же сама мне сказала, говорю я. В самом начале. Тревор. Двадцать четыре года. Покончил с собой на прошлой неделе. Гомосексуалист. Вероятно. У него был тайный любовник, которому теперь отчаянно необходимо выплакаться у нее на плече.
– Ты все запомнил? А ты умеешь слушать, – говорит она. – Поразительно просто. А внешне ты как?
Внешне я страшный, смотреть противно. Настоящий урод. Прическа кошмарная. Прошлое мерзкое. В общем, я ей не понравлюсь.
Я спрашиваю про того друга ее брата Тревора, может быть, даже любовника, теперь овдовевшего, – она собирается с ним увидеться на той неделе, как обещала?
Она говорит:
– Я не знаю. Может быть. Я с ним увижусь, если ты кое-что для меня сделаешь прямо сейчас.
Просто имей в виду, говорю я ей. Сейчас у тебя есть шанс помочь человеку, скрасить его одиночество. У тебя есть замечательный шанс подарить любовь и поддержку кому-то, кто очень нуждается в этой любви.
– На хрен любовь, – говорит она, и теперь ее голос звучит так же глухо, как мой. – Скажи что-нибудь, чтобы я завелась.
Я не понимаю, что она имеет в виду.
– Ты все понимаешь, – говорит она.
Бытие, глава третья, стих двенадцатый:
«… жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел».
Послушай, говорю я. Я здесь не один. Нас здесь много – добровольцев, готовых выслушать и помочь.
– Ну давай, – говорит она. – Оближи мне грудь.
Я говорю, что она злоупотребляет моим природным сочувствием к ближнему. Я говорю, что сейчас брошу трубку.
Она говорит:
– Целуй меня всю.
Я говорю: я уже вешаю трубку.
– Грубее, – говорит она. – Делай это грубее. Совсем-совсем грубо. – Она смеется и говорит: – Лижи меня. Лижи меня. Лижи меня. Лижи. Меня.
Я говорю, что я вешаю трубку. Но продолжаю слушать.
Фертилити говорит:
– Ты же хочешь меня. Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделала. Ты же этого хочешь. Заставь меня сделать что-нибудь по-настоящему грязное.
И прежде чем бросить трубку я слышу, как Фертилити Холлис кричит с придыханием, как порнодива в момент оргазма.
Я вешаю трубку.
Первое послание к Тимофею, глава пятая, стих пятнадцатый:
«Ибо некоторые уже совратились вслед сатаны».
Я себя чувствую просто дешевкой, использованной дешевкой, как будто меня изваляли в грязи и унизили. Обманули, использовали и выбросили за ненадобностью.
Звонит телефон. Это она. Наверняка это она, так что я не беру трубку.
Телефон звонит весь вечер, а я сижу, чувствую себя обманутым и не смею ответить.
Наша первая встреча с психологом состоялась десять лет назад. Моя психолог – это реальная личность, у нее есть имя и свой офис, но я не буду вдаваться в подробности. Не хочу доставлять человеку лишние хлопоты. Ей хватает своих проблем. У нее есть диплом по специальности «социальный работник». Ей тридцать пять, и у нее нет постоянного мужика, одни преходящие. Десять лет назад ей было двадцать пять, она только-только окончила колледж, и ее сразу же нагрузили работой в рамках Федеральной программы поддержки уцелевших, определили ей сразу несколько подопечных.
Вот как все это было: в дом, где я тогда работал, пришел полицейский. Тогда, десять лет назад, мне было двадцать три года, и я по-прежнему работал на том же самом месте, что и вначале, потому что мной были довольны. Тогда я и вправду трудился на совесть. По-другому просто не умел. Лужайки вокруг того дома всегда были зеленые и идеально постриженные – такие мягкие и пушистые, как шуба из меха зеленой норки. И дом я содержал в безупречном порядке. Когда тебе двадцать три, ты искренне веришь, что можно вечно поддерживать высший уровень исполнения.
За спиной у того первого полицейского, у полицейской машины на подъездной дорожке, стояли еще двое в форме и мой будущий психолог.
Вы и представить себе не можете, как я был доволен своей работой – тогда, десять лет назад. Как я старался делать все хорошо. Всю жизнь в общине меня готовили к этой работе, к моей миссии в нечистом и грешном мире – убираться в чужих домах.
Когда люди, на которых я работал, переслали в общину мою зарплату за первый месяц, я буквально светился от счастья. Я искренне верил, что своими трудами помогаю создать Рай на земле.
Я не думал о том, как на меня смотрят люди: я одевался, как это было положено в нашей Церкви. Широкополая шляпа, мешковатые штаны без карманов. Белая рубаха с длинным рукавом. Даже в самую лютую жару, выходя на люди, я обязательно надевал коричневый пиджак и не обращал внимания на все те глупости, которые мне говорили.
– А вам разве можно носить рубашки с пуговицами? – спрашивали меня.
Это амишам нельзя.
– Вам надо носить какое-то особенное потайное исподнее?
Это, по-моему, про мормонов.
– А разве ваша религия не запрещает жить за пределами общины?
Это про меннонитов.
– Никогда раньше не видел живого хаттерита.
И теперь тоже не видишь.
Это было приятное ощущение – что ты выделяешься из всех, такой добродетельный и таинственный. И все на тебя смотрят. Ты – как свет, сияющий в ночи. Торчишь у них перед глазами, словно нарыв на пальце. Ты – тот самый единственный праведник, из-за которого Бог пощадит Содом и Гоморру в торговом центре на Валлей-Пласа.
Ты – всеобщий спаситель, пусть даже об этом никто не знает. В душный и знойный день ты в своем шерстяном пиджаке был как мученик, горящий на костре.
Но еще даже приятнее было встретить кого-то, кто одет так же, как ты. В коричневые штаны или коричневое платье и коричневые бесформенные ботинки, которые носили мы все – и мужчины, и женщины. Когда ты встречал человека, одетого так же, как ты, вам можно было поговорить. Во внешнем мире нам разрешалось сказать друг другу лишь несколько фраз. Поэтому никто не спешил – начинал медленно и обстоятельно и не торопился закончить фразу. Выходить на люди допускалось в единственном случае: в магазин за покупками – при условии, что тебе доверяли деньги.
Если ты встречал кого-то из своей церкви во внешнем мире, ты мог сказать:
Да будет вся твоя жизнь беззаветным служением.
Ты мог сказать:
Благословен Господь, надзирающий за трудами нашими.
Ты мог сказать:
Пусть все спасутся трудами нашими и усилиями.
И ты мог сказать:
Пусть смерть застанет тебя лишь тогда, когда ты исполнишь работу свою до конца.
Вот все, что нам разрешалось сказать друг другу.
Ты встречал человека такого же праведного и вспотевшего в наряде, предписанном церковью, и еще до того, как начать разговор, ты прокручивал в голове эти четыре фразы. Вы бросались навстречу друг другу, но прикасаться друг к другу вам было нельзя. Никаких объятий. Никаких рукопожатий. Ты произносишь какую-то фразу из четырех разрешенных. Человек произносит другую фразу. Вы будете долго ходить бок о бок туда-сюда, пока каждый из вас не скажет еще по фразе. Вы оба не поднимаете головы, оба смотрите только под ноги. А потом каждый из вас возвращается к своей работе.
И это – лишь малая часть малой части всех правил, которые ты должен держать в голове. Половина того, чему нас учили в общине, – это правила, установления и положения церковной доктрины. Вторая половина – курс домоводства. Домоводство включало в себя: садоводство, этикет, уход за изделиями из ткани, все виды уборки, плотничье дело, шитье и вязание, уход за домашними животными, арифметика, выведение пятен и терпимость.
Среди правил для жизни во внешнем мире было, в частности, и такое: раз в неделю писать письмо с исповедью церковным старейшинам. Воздерживаться от конфет. Не пить, не курить. Всегда одеваться опрятно и чисто. Не смотреть телевизор, не слушать радио, не ходить в кино. Не вступать в половые связи.
От Луки, глава двадцатая, стих тридцать пятый:
«А сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят».
Согласно старейшинам Церкви Истинной Веры, воздержание – это ничуть не сложнее сознательного отказа играть в бейсбол.
Просто скажи: нет.
Было еще много правил, всех и не перечислишь. Не дай Бог, ты пойдешь танцевать. Не дай Бог, ты съешь сахар-рафинад. Или вдруг запоешь. Но самое главное правило было такое:
Если братья и сестры из нашей общины почувствуют в сердце своем, что Господь призывает их, то возрадуйся всей душой, ибо близится Поход в Небеса. Когда гибель мира станет уже неизбежной, восславь Господа нашего и обрети избавление от жизни бренной, предавшись в руки Создателя, аминь.
И если такое случится, ты должен последовать за остальными.
Не важно, что ты далеко от общины. Не важно, что ты много лет проработал во внешнем мире. Поскольку братьям и сестрам Церкви Истинной Веры запрещено слушать радио и смотреть телевизор, может пройти не один год, пока все члены общины узнают про Поход в Небеса. Это так называлось, согласно церковной доктрине. Поход в Небеса. Бегство в Египет. Исход из Египта. В Библии все постоянно куда-то идут. С места на место.
Может пройти много лет, пока ты узнаешь, но когда ты узнаешь, ты должен немедленно застрелиться или выпить отраву, утопиться, повеситься, вскрыть себе вены, броситься с моста или крыши.
Уйти следом за всеми. На Небеса.
Вот почему те четверо, трое полицейских и психолог, приехали, чтобы меня забрать.
Полицейский сказал:
– У нас для вас неприятные новости. – И я сразу понял, что меня бросили одного.
Это была гибель мира, апокалипсис, Поход в Небеса, и, несмотря на все, что я сделал, несмотря на все деньги, которые я заработал для Церкви, Рай на земле не настанет.
Прежде чем я успел заговорить, психолог шагнула вперед и сказала:
– Мы знаем, что вы сейчас должны сделать. Знаем, на что вас запрограммировали. И мы будем пристально наблюдать за вами, чтобы этого не произошло.
На то время, когда в общине объявили Поход в Небеса, во внешнем мире работали около полутора тысяч братьев и сестер Церкви Истинной Веры. Через неделю их осталось шестьсот. Через год – четыреста.
С тех пор даже двое психологов покончили самоубийством.
Меня, как и большинство остальных уцелевших, нашли по тем исповедальным письмам, которые мы ежемесячно отсылали церковным старейшинам. Мы даже не знали, что пишем письма и перечисляем зарплату на счета людей, которых уже нет на свете, которые отбыли на Небеса. Мы не знали, что каждый месяц психологи из социальной службы читают наши признания, сколько раз мы чертыхнулись и сколько раз нас посещали нечистые мысли. Так что психолог знала обо мне все. Ничего нового о себе я бы ей не открыл.
Прошло десять лет, но уцелевшие между собой не общаются. Потому что при встрече мы не испытываем ничего, кроме смущения и досады. Потому что мы клятвопреступники, мы не исполнили наш самый главный обет. Нам больно и стыдно – за себя. Нам досадно и горько – друг за друга. Те из уцелевших, кто до сих пор носит одежду по установлению церкви, носят ее для того, чтобы выставить напоказ свою боль. Одеться в рубище, посыпать голову пеплом. Они не сумели спастись. Они проявили преступную слабость. Церкви нет, стало быть, нет и правил, но это уже не важно. Нам всем обеспечен экспресс прямиком до Ада.
Я тоже был слаб.
Я дал увезти себя в город на заднем сиденье полицейской машины. Психолог сидела рядом. Она сказала:
– Вы были невинной жертвой жестокого, изуверского культа, в вас подавили всю волю, но мы вам поможем вновь обрести себя.
С каждой минутой я был все дальше и дальше от того, что я должен был сделать.
Психолог сказала:
– Насколько я понимаю, у вас проблемы с мастурбацией. Не хотите об этом поговорить?
С каждой минутой мне становилось все трудней и трудней сделать то, что я поклялся сделать при крещении. Застрелиться, зарезаться, удавиться, истечь кровью, прыгнуть с моста или крыши.
Мир за окном полицейской машины несся мимо – так быстро, что у меня потемнело в глазах.
Психолог сказала:
– До сих пор ваша жизнь была сущим кошмаром, но теперь все будет в порядке. Вы меня слышите? Подождите немного, и все с вами будет в порядке.
Это было почти десять лет назад, и я жду до сих пор.
Она в этом не виновата, конечно. Но никто ее за язык не тянул.
Прошло десять лет, и почти ничего не изменилось. Десять лет терапии – а я каким был, таким, в сущности, и остался. Не продвинулся ни на шаг. Так что повода для празднования я не вижу.
Мы по-прежнему вместе. Сегодня – наш еженедельный сеанс номер пятьсот какой-то, и сегодня мы с ней общаемся в синей гостевой ванной. Помимо синей, есть еще зеленая, белая, желтая и лиловая гостевые ванные. Вот сколько денег у этих людей. Психолог сидит на краю ванны, налитой на пару дюймов теплой водой. Она сидит на краю ванны, опустив в воду босые ноги. Ее туфли стоят на крышке унитаза. Там же стоит и ее бокал для мартини с коктейлем из белого рома с гранатовым сиропом, с колотым льдом и мелким сахаром. После каждой пары вопросов она берет бокал за ножку и подносит к губам, в той же руке она держит ручку, так что ручка и ножка бокала перекрещиваются на манер палочек для еды.
Она говорит, что рассталась с очередным бойфрендом.
Сейчас она еще, не дай Бог, скажет, что ей тоже нужна терапия, и предложит помочь мне с уборкой.
Она отпивает еще глоток. Ставит бокал на место. Я что-то ей отвечаю, и она что-то пишет в своем желтом блокноте, который держит на коленях, потом задает мне очередной вопрос, берет бокал, отпивает глоток. Под толстым слоем косметики ее лицо кажется неживым, словно оштукатуренным.
Ларри, Барри, Джерри, Терри, Гари – я уже путаюсь в ее бывших бойфрендах. Она говорит, что теряет бойфрендов примерно с такой же скоростью, с какой теряет своих подопечных.
Она говорит, что на этой неделе цифры опять изменились. Уцелевших осталось сто тридцать два человека по стране в целом, но коэффициент самоубийств снова выравнивается.
Согласно моему сегодняшнему расписанию, я сейчас чищу синюю плитку на полу – такие маленькие шестигранные плиточки. Мне нужно вычистить все зазоры. Более триллиона миль тонких полосок цементного раствора. Если вытянуть их в одну линию, получится десять расстояний до Луны и обратно, и всё – в черной плесени. Я окунаю зубную щетку в нашатырный спирт и соскребаю налет. Запах аммиака, смешанный с запахом дыма от сигареты психолога, вызывает во мне неприятную слабость и учащенное сердцебиение.
В голове все плывет. Аммиак. Сигаретный дым. Фертилити Холлис продолжает названивать мне домой. Я не решаюсь взять трубку, но я доподлинно знаю, что это она.
– В последнее время тебя не донимали какие-нибудь незнакомые люди? – спрашивает психолог.
Она спрашивает:
– Тебе никто не звонил с угрозами?
Когда она разговаривает вот так, с сигаретой во рту, она похожа на пса, который рычит на тебя, попивая розовый мартини. Затяжка, глоток, вопрос; дышать, пить, говорить – она демонстрирует все основные способы применения человеческого рта.
Раньше она не курила, но в последнее время все чаще и чаще она говорит мне, что ей страшно стареть.
– Может быть, если бы у меня в жизни сложилось хоть что-то… – говорит она, доставая из пачки новую сигарету. А потом что-то вдруг начинает пищать – бип, бип, бип, – и она нажимает на кнопочку у себя на часах, и писк прекращается. Она тянется за своей большой сумкой, что стоит на полу возле унитаза, и достает пластмассовый бутылек. – Имипрамин, – говорит она. – Извини, но тебе я его предложить не могу.
В самом начале работы программы поддержки всем уцелевшим выдавали успокоительные препараты: ксанакс, прозак, валиум, имипрамин. План провалился, потому что многие подопечные копили свои еженедельные дозы в течение трех, шести или восьми недель, в зависимости от веса, а потом просто глотали все разом, запивая неразбавленным виски.
С подопечными в плане лекарств ничего не вышло, зато хоть психологам стало хорошо.
– Ты не замечал, за тобой не следили? – спрашивает она. – Кто-нибудь с пистолетом или с ножом, поздно вечером, когда ты идешь от автобусной остановки?
Я скребу зубной щеткой зазоры между плитками на полу, от черного – до коричневого, от коричневого – до белого, и говорю: а почему ты об этом спрашиваешь?
Она говорит:
– Просто так.
Нет, говорю, мне никто не угрожал.
– Я пыталась тебе позвонить на неделе, но ты не брал трубку, – говорит она. – Что происходит?
Я говорю: ничего.
На самом деле я не отвечаю на звонки, потому что не хочу разговаривать с Фертилити Холлис, пока не встречусь с ней лично. В тот раз, по телефону, она казалась такой возбужденной, прямо бешеной в плане секса, так что я не могу рисковать. Тут я соперничаю сам с собой. Я не хочу, чтобы она влюбилась в меня в виде голоса в телефоне и в то же время отвергла меня как реального человека. Лучше всего, если мы с ней вообще больше не будем общаться по телефону. Живой я – странный, придурочный, жуткий, уродливый – уж никак не смогу соответствовать ее фантазиям, поэтому у меня есть план, кошмарный план, как заставить ее меня возненавидеть и в то же время влюбиться в меня без памяти. Соблазнить ее, не соблазняя. Привлечь к себе, не привлекая.
– Когда тебя не бывает дома, – спрашивает психолог, – у кого-то еще есть доступ к продуктам, которые ты ешь?
Завтра мы встречаемся с Фертилити Холлис в мавзолее, если, конечно, она придет. И я приступлю к выполнению первой части моего плана.
Психолог спрашивает:
– Тебе не приходили какие-то письма с угрозами или просто странные письма от неизвестных людей?
Она спрашивает:
– Ты вообще меня слушаешь?
Я спрашиваю: к чему все эти вопросы? Я говорю: если ты мне сейчас не ответишь, что происходит, я выпью эту бутыль нашатырного спирта у тебя на глазах.
Психолог смотрит на часы. Стучит ручкой по своему блокноту, потом глубоко затягивается и медленно выдыхает дым. Я жду.
Если ты действительно хочешь помочь, говорю я и вручаю ей зубную щетку, тогда давай чисти.
Она отставляет бокал и берет щетку. Сосредоточенно трет дюйм раствора на стыке двух плиточек на стене. Оборачивается ко мне и смотрит, потом снова трет. Потом снова смотрит.
– Ух ты, – говорит. – Получается. Смотри, как чисто. – Она по прежнему сидит на краю ванной, опустив ноги в воду, но теперь она подается вперед, чтобы было удобнее достать до стены. Она трет еще. – Господи, я и забыла, как это здорово, когда ты что-то делаешь и у тебя сразу все получается.
Она даже не замечает, что я сам ничего не делаю. Я просто сижу на корточках и наблюдаю, как она рьяно сражается с плесенью.
– Слушай, – говорит она, продолжая тереть. – Может быть, это все и неправда, но тебе надо об этом знать. Для твоей же пользы. Тебе может грозить опасность.