bannerbannerbanner
Памяти Пушкина

П. В. Владимиров
Памяти Пушкина

Полная версия

 
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык:
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикий
Тунгус, и друг степей калмык.
 

Известно, что Жуковский изменил, по цензурным условиям, по смерти Пушкина, его «Памятник» и отнес к великому другу то, что Пушкин написал «К портрету Жуковского» за 20 лет до своей смерти:

 
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен.
Ср.: Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
 

и пр.

Думаем, что не преувеличим, если отнесем к влиянию Жуковского на Пушкина «пробуждение лирой добрых чувств в народе», внимание к сельской простоте, к деревне. Первая элегия Жуковского, доставившая ему славу, «Сельское кладбище» 1802 года, уже посвящена похвале почтенным трудам простого селянина и его предполагаемой скорби над могильным камнем поэта с печатью меланхолии. Жуковский, как и в дальнейшей своей переводческой деятельности, изменил Грееву элегию: его поэт не только «душой откровенен и добр», как в английском подлиннике, но и:

 
Он кроток сердцем был, чувствителен душою —
Чувствительным Творец награду положил[4].
 

Мысли о ранней могиле разочарованного душой поэта, поглощенного воспоминаниями о нетленности братских уз в кругу своих друзей, прекрасно выражаются в элегии «Вечер» 1806 года:

 
Ужель красавиц взоры иль почестей исканье,
Иль суетная честь – приятным в свете слыть
Загладят в сердце вспомннанье
О радостях души, о счастье юных дней,
И дружбе, и любви и музам посвященных?..
Мне рок сулил брести неведомой стезей,
Быть другом мирных сел, любить красы природы…
Творца, друзей, любовь и счастье воспевать (I, 52–84).
 

С увлечением сельской простотой и тишиной у Жуковского соединяется влечение к истории русских и славян. Оставивши службу, поэт поселяется в родном Белеве и предается самообразованию, читает летописи и создает «Песнь Барда над гробом славян-победителей», «Людмилу» 1808 года – балладу, имевшую важное значение в русской литературе, и другую большую старинную повесть в двух балладах: «Громобой» и «Вадим», под общим заглавием: «Двенадцать священных дев» 1810 года. Наконец, в 1811 году Жуковский возвысился до воспроизведения народных святочных гаданий и создал «Светлану». Тревоги войны 1812 года отвлекли поэта, написавшего «Певца во стане русских воинов», после которого следует непрерывная переводная деятельность, посвященная таким сюжетам, как «Орлеанская дева», «Жалоба Цереры» Шиллера, «Путешественник и поселянка», «Лесной царь» Гёте, народные произведения Гебеля, с 1816 по 1830 год, на которых мы остановимся подробнее, сказки и др. Чтобы показать отражение настроения Жуковского в элегиях Пушкина, приведу несколько выдержек из ранних произведений Жуковского. В послании «К Филалету» 1807 года заключаются уже чудные раздумья «Стансов» Пушкина 1829 года:

 
Повсюду вестники могилы предо мной.
Смотрю ли, как заря с закатом угасает —
Так, мнится, юноша цветущий исчезает;
Внимаю ли рогам пастушьим за горой,
Иль ветра горного в дубраве трепетанью,
Иль тихому ручья в кустарнике журчанью,
Смотрю ль в туманну даль вечернею порой,
Во всем печальных дней конец воображаю…
Или сулил мне рок в весенни жизни годы,
Сокрывшись в мраке гробовом,
Покинуть и поля и отческие воды,
И мир, где жизнь моя бесплодно расцвела?
 

Не приводя далее образцов из поэзии Жуковского, так или иначе пересозданных в сжатых, сильных, но и нежных стихах Пушкина, отметим необыкновенную изобразительность в стихах Жуковского, когда он описывает природу («Людмила», «Светлана» и др.), таинственность видений, ужасов, мучений любви. Элегии, баллады, переводы Жуковского произвели глубочайшее впечатление на русских читателей всех классов и, без сомнения, подняли их высоко в образовательном отношении. Пушкинские герои, Татьяна и Ленский, впервые познали мир, жизнь сердца, свободную мечтательную даль из поэзии Жуковского. Татьяна едва ли не прямая ученица Жуковского. Она не покинула мечтания юных лет, свою безнадежную любовь; но и не уступила давлению обстоятельств возможности нарушить выбранный путь, стремлению посторонних подглядеть ее волнения или падению духа до отчаяния. В поэзии Жуковского проходит повторение мотива насильственной разлуки любящих сердец, и это не подражание, а живой голос пережитого поэтом страстного чувства любви к своей племяннице, которую Жуковский видел и выданной за другого, и, наконец, умершей. Но поэт продолжал свои занятия, свое нравственное усовершенствование. Высокое положение – также более нравственного, чем искательного направления, – какое занял Жуковский при дворе с 1816 года, приводило поэта к служению народному воспитанию. Вот что он писал из Дерпта по поводу своего нового положения: «Внимание Государя есть святое дело. Иметь на него право могу и я, если буду русским поэтом в благородном смысле сего имени. А я буду! Поэзия час от часу становится для меня чем-то возвышенным… Не надобно думать, что она только забава воображения!» (Письма В.А. Жуковского к А.И. Тургеневу, 1895 г., стр. 168). «Она (новая) должна иметь влияние на душу всего народа, и она будет иметь это благотворное влияние… Поэзия принадлежит к народному воспитанию». В этом же письме Жуковский впервые сообщает о своем знакомстве с народной поэзией Гебеля, которой восторгался и Гёте: «Написал, т. е. перевел с немецкого пьесу, под титулом «Овсяной кисель»… Это перевод из Гебеля, вероятно, тебе неизвестного поэта, ибо он писал на швабском диалекте и для поселян. Но я ничего лучше не знаю! Поэзия во всем совершенстве простоты и непорочности. Переведу еще многое. Совершенно новый и нам еще неизвестный род» (Там же, стр. 164).

Проследим эти переводы Жуковского из Гебеля. Переводчик старался приблизить к русской жизни не только имена немецких поселян (особенно в простонародной швабской форме), но и подробности, переделывает и опускает некоторые частности. В «Овсяном киселе» у него являются «и Иван, и Лука, и Дуняша», опущено заключение о необходимости деревенским детям идти в школу. Замечательны народные выражения: «заскородил овес, колос оброшенный». В таком же роде и остальные переводы: гнедко – Esel, «гнедко пужлив» (Hüst, Laubi, Merz = Hott Schimmel, Fuchs!); в «Утренней звезде» Жуковский ввел поэтическое изложение молитвы Господней вместо рассказа о молитве вообще[5]. От содержания деревенских сказок и песен из Гебеля веет непосредственной верой в загробную жизнь, в будущий суд, в добрые дела, в значение труда и – легендой о кознях дьявола, о привидениях. Вечерние и ночные образы этих страстей из мира духовных средневековых легенд сменяются у Жуковского светлыми, бодрыми картинами «Воскресного утра в деревне», «Утренней звезды».

Нельзя не отметить, что из небольшого числа всех произведений Гебеля Жуковский выбрал подходившие к его настроению и опускал бойкие песни торговцев, рабочих и т. п.

В начала 30-х годов Жуковский с особенным увлечением переводил «Ундину», в которой выразилось настроение поэта: «Испытали все мы неверность здешнего счастья… счастлив еще, когда при разделе житейского был ты сам назначен терпеть, а не мучить; на свете сем доля жертвы блаженней, чем доля губителя. Если сей лучший жребий был твой, читатель, то, может быть, слушая нашу повесть, ты вспомнишь и сам о своем миновавшем, и тихо милая грусть тебе через душу прокрадется, снова то, что прошло, оживет, и ты слезу сожаленья бросишь». Если мы обратимся к переводам Жуковского из Шиллера, то и здесь увидим, какую видную роль играют женские типы: «Кассандра» 1809 года, «Жалоба Цереры» 1831 года, «Орлеанская дева» 1821 года. Все это материалы, без сомнения, отражавшиеся и в жизни русской женщины 20—30-х годов, и в литературе. Опять черта, не лишенная значения для пушкинской Татьяны, которую поэт готов сравнить со «Светланой» Жуковского (т. III, гл. V, 326). Вольный перевод из Шиллера «Голос с того света» 1815 года, начинающийся словами почившей: «Не узнавай, куда я путь склонила, в какой предел из Mиpa перешла…» – может быть сближен с чудными элегиями Пушкина на кончину госпожи Ризнич и др.

Итак, в области поэмы («Двенадцать спящих дев» и др.) и элегии Жуковский прямой предшественник Пушкина, в особенности по глубокому выражению женской души. Сюда надо присоединить и баллады Пушкина («Утопленник», «Жених» и др.), которые отличаются от баллад Жуковского большей верностью русской народной легенде. Творчество Пушкина иногда так совпадало с переводами и подражаниями Жуковского, что Пушкин должен был оправдываться в независимости своих трудов от воздействий Жуковского, как, например, во время появления «Шильонского узника» и «Братьев-разбойников».

 

Поэзия Пушкина в этом новом направлении, близком к возвышенному настроению Жуковского, развернулась на юге. Герой поэм Пушкина столько же подражание Байрону, сколько и рыцарской романтической поэзии Жуковского и вместе с тем результат дум Пушкина о пережитом. Рыцарь Жуковского, страдающий от несчастной любви, холоден к настоящему: в его душе «к далекому стремленье, минувшего привет» («Невыразимое» 1818 года); он смотрит недоверчиво на все земное, так как здесь не суждено сбыться мечтам. Это возвращение к направлению Жуковского последовало в Пушкине после легкой сатирической деятельности в Петербурге – смелой и резкой до крайности – и после увлечения театром, светской жизнью.

Возвращением с юга, как и первоначальной высылкой на юг, вместо более тяжкой кары, Пушкин был обязан Карамзину. В Михайловском поэт ревностно принялся за чтение «Истории» Карамзина. Если на основании прочтения первых томов «Истории» Карамзина Пушкин мог создать «Песнь о Вещем Олеге» 1822 года – вероятно, и под впечатлением от посещения Киева в 1820 и 1821 годах, – то теперь, в сельском уединении, среди псковской старины в народном быте, песнях, сказках, Пушкин обратился ко времени Бориса Годунова и Лжедимитрия. Сам Карамзин давно питал пристрастие к загадочному характеру Годунова. Еще в «Вестнике Европы» 1802 года («Исторические воспоминания и замечания на пути в Троице») Карамзин подробно рассуждал о событиях, сопровождавших возвышение и падение фамилии Годунова. Он колебался признать летописные обвинения «Годунова убийцей св. Димитрия», удивлялся его силе воли (в сторону властолюбия и разума Кромвеля), сомневался в мнимых преступлениях, взведенных на Бориса летописцами, хвалил его за любовь к семейству, к наукам, к благосостоянию народа и, наконец, подобно летописцу Пимену, заключал свой рассказ о самозванце и гибели семьи Бориса: «Бог судит тайного злодея; а мы должны хвалить царей за все, что они делают для славы и блага отечества»… «Властолюбие, – доказывал в своей статье Карамзин, – делает людей великими благодетелями и великими преступниками». В 1821 году историк в письмах к Малиновскому (Погодин: H.М. Карамзин, ч. II, 266–267) оживленно говорит о своей работе: «Я теперь весь в Годунове: вот характер исторически трагический (о временах Годунова), хочется отделать его цельно, не отрывком». Борис – несомненный убийца Димитрия; неслыханным злодеянием он достиг престола; но кара свыше не принесла ему желаемого счастья, несмотря на все его благодеяния. «Он не был, но бывал тираном; не безумствовал, но злодействовал подобно Иоанну, устраняя совместников или казня недоброжелателей. Если Годунов на время благоустроил Державу, на время возвысил ее во мнении Европы, то не он ли и ввергнул Россию в бездну злополучия, почти неслыханного – предал в добычу ляхам и бродягам, вызвал на театр сонм мстителей и самозванцев истреблением древнего племени Царевого?» Таков вывод историка в конце 2-й главы XI тома. Этот вывод со всеми подробностями был принят Пушкиным для его «Драматической повести («Начинаем повесть, – говорит Карамзин о Самозванце, – равно истинную и неимоверную», изд. 1843 г. III кн., XI т., стр. 73), комедии о настоящей беде Москов. госуд. О царе Борисе и о Гришке Отрепьеве», напечатанной под простым заглавием: «Борис Годунов» 1825 г.». Окончив драму, Пушкин хотел посвятить ее Жуковскому, которому писал: «Отче, в руце твои предаю дух мой!.. трагедия моя идет, и думаю к зиме (от 17 августа 1825 г.) ее кончить, вследствие чего читаю только Карамзина да летописи. Что за чудо эти два последние тома Карамзина! Какая жизнь!» И Пушкин, по смерти историка, выпустил «Бориса Годунова» с посвящением: «Драгоценной для России памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд именем его вдохновенный с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин». Мы бы могли указать отступления от «Истории» Карамзина, происшедшие, по всей вероятности, оттого, что Пушкин держал в памяти столь резко очерченные историком характеры лиц, названия их, которыми поэт распоряжался иногда произвольно (например, летописец Пимен – вероятно, то же лицо, что у Карамзина спутник Григория к Луевым горам, инок Днепрова монастыря, Пимен, XI т, 75 стр., изд. Эйнерлинга), как и годами (по словам Пимена, у Пушкина, убиенный царевич был 7 или 12 лет, а по Карамзину – 9). Но чаще повторяются у Пушкина самые выражения из «Истории» Карамзина: «Ударили в набат, бегут, царица мать в беспамятстве, безбожную предательницу – мамку» (см. т. Х, стр. 78); или «ах, он сосуд дьявольский, этака ересь» (XI т., стр. 74) и др.

«История» Карамзина действительно и до сих пор дает много подробностей, так как историк, пользуясь массой источников и пособий, не упускал ни общего хода событий, ни частностей. Поэтому Пушкин и мог сказать, что «Карамзину (он) следовал в светлом развитии происшествий». Примечания Карамзина возбуждали любопытство Пушкина для самостоятельных изучений летописи, записок иностранцев. «В летописях старался, – говорит Пушкин, – угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени». Мало того, Пушкин обращался и к древнерусской литературе и народной словесности (в Михайловском он записывал народные песни и сказки). «Одна просьба, моя прелесть! – пишет поэт Жуковскому в августе 1825 года, – нельзя ли мне доставить или жизнь Железного Колпака, или жизнь какого-нибудь юродивого. Я напрасно искал Василия Блаженного в Четьи-Минеях. А мне бы очень нужно» (VII, 150).

И действительно, в содержании в языке трагедии Пушкина сказывается влияние разных источников. Прежде всего со стороны языка мы видим несколько образцов: царь, патриарх, игумен говорят как бы слогом грамот с церковнославянскими выражениями. Рассказ Пимена об Иоанне Грозном, патриарха об исцелении слепого как будто навеяны русскими памятниками письменности XVI века. Но речь бояр, Самозванца, Марины – обыкновенная литературная речь. Народный элемент с пословицами и комическими славянизмами вложен в уста бродячих иноков. Как будто Пушкин читал старые драматические произведения XVII века с их интерлюдиями и фарсами. Кутейкин Фонвизина – слабый намек на речь старцев, полную житейской правды, быть может, подслушанную поэтом среди народа. Картина времени дополняется иностранной речью Маржерета и др. Можно сказать, что Пушкин впервые открыл для трагедии московскую речь XVI–XVII веков. Скажем более, он упразднил сочинительство исторических поэм, повестей, драм в стиле писателей XVIII века и даже – Карамзина. Мы не видим у Пушкина особенностей речи великого историка, связывающих его с патриотическими драматургами XVIII века и начала XIX: «Россияне, оные, сей», периодической речи со сказуемыми на конце предложений – даже в патетических речах деятелей допетровского времени. Только иностранцы Пушкина обязаны всецело влиянию Карамзина. В его «Истории» до сих пор ничто так не поражает, как большое внимание к русской политике с Англией, Германией, что объясняется живыми впечатлениями историка-путешественника. Прибавим начитанность Карамзина в иностранных историках (Юм и др.), и мы поймем искреннее и глубокое благоговение Пушкина к памяти Карамзина, выразившееся в посвящении «Бориса Годунова». Не забудем еще, что, несмотря на склад общей речи, в изложении Карамзина часто попадаются самые типичные выражения источников. Пушкин нашел новую меру для воспроизведения старой русской речи, и это не было замечено его критиками. Однако давно уже понравились образы летописца Пимена, царя Бориса, бродяг, чернецов и пр.

Карамзин и Жуковский освободили Пушкина из деревенского заточения. Поэт получил доступ в столицы и стал двигаться с трудом и большими препятствиями по той же дороге, какой шли его покровители: Карамзин и Жуковский. Еще смущаемый прошлым («Я вижу в праздности, в неистовых пирах, В безумстве гибельной свободы, В неволе, в бедности, в чужих степях Мои утраченные годы»), еще не определивший своего главного влечения и занятый страстью к московской красавице Гончаровой, поэт совершает поездки по России и на Кавказ, пока наконец не обращается в женатого человека – придворного историографа, как Жуковский, шедший прямой дорогой придворного педагога и поэта. Страстный поэт пел теперь как соловей над розой:

 
Исполнились мои желанья. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец (II, 96).
 

Первое лето своей женатой жизни Пушкин провел с Жуковским в Царском Селе. И далее поэты продолжали поддерживать самую тесную дружбу. Жуковский, взирая на счастье Пушкина, ожил в своей поэзии. Вместо занятий педагогикой и переводов для немногих он дал «Сида» и целый ряд переводов из Шиллера, Уланда, и др. «Сказки», написанные Жуковским в Царском Селе, близ молодых – Пушкиных, отличаются игривостью, естественностью рассказа и художественностью народного языка, прелестью описаний:

 
Подъезжает он к озеру; гладко
Озеро то, как стекло; вода наравне с берегами;
Все в окрестности пусто; румяным вечерним сияньем
Воды покрытые гаснут, и в них отразился зеленый
Берег и частый тростник – и все как будто бы дремлет;
Воздух не веет; тростинка не тронется; шороха в струйках
Светлых не слышно.
 
(«Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване Царевиче…»).

Жуковский, как никогда, более приблизился в этих сказках к народной поэзии, к народному языку. Пушкин превзошел Жуковского большей опытностью в изображении действительных явлений народной жизни. Перед нами два поэта: один – идеалист, почти в стиле народной сказки, развивающейся из неведомой дали и старины, с ее небывалыми утехами; другой поэт – реалист, видящий насквозь сословные отношения и полный иронии народного же скомороха, певца. До чего мог доходить Пушкин в изображении народных сюжетов, можно судить из пьес, вроде «Сват Иван, как пить мы станем», «Гусар», «Русалка», «Песни западных славян».

Жуковский выступил рядом с Пушкиным переводами и замыслами крупных произведений. Все это отвлекает мало-помалу Жуковского на Запад, в Европу; между тем как Пушкин, окончив «Евгения Онегина», отдается занятиям русской истории и создает «Историю Пугачевского бунта» и «Капитанскую дочку», материалы для времени Петра Великого и «Полтаву», «Медный всадник». Победа ученика Пушкина над учителем Жуковским выражается в целом ряде «Повестей Белкина», которыми Пушкин создает новый русский роман. Какой шаг после «Бедной Лизы» Карамзина или «Марьиной рощи» Жуковского!

Жуковский для Пушкина продолжал быть идеалом в жизни: их соединяли узы помощи молодым и несчастным литераторам. Гоголь, Кольцов, Баратынский были пригреты вниманием и любовью великих поэтов. Рано Пушкин стал задумываться о преемниках в области литературы:

 
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! Не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь.
 

Карамзина уже не было; Батюшков и Гнедич не существовали; Крылов и Жуковский жили прежней славой, и Пушкин чувствовал по временам одиночество. Такова лицейская годовщина 1836 года.

Пушкин искал работы и нашел ее в издании «Современника» (литературного журнала в Петербурге) 1836 года. В четырех книжках, вышедших при жизни поэта, появились его капитальные произведения, как «Капитанская дочка», «Пир Петра Великого», «Скупой рыцарь». Жуковский, Гоголь, Кольцов, кн. Вяземский, Тютчев явились сотрудниками Пушкина.

Посвящая следующую главу разбору произведений Пушкина, мы заключим обзор предшественников его стихами, принадлежащими Жуковскому, свидетелю последних мучительных дней и смерти поэта:

 
Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе
Руки свои опустив; голову тихо склоня,
Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем
Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза,
Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,
Что выражалось на нем, в жизни такого
Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья
Пламень на нем; не сиял острый ум;
Нет! но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
Было объято оно: мнилось мне, что ему
В этот миг предстояло как будто какое виденье,
Что то сбывалось над ним; и спросить мне хотелось: что видишь?
 
(Стихотворения Жуковского 1895 г., III, 135).
II

Наш очерк был бы неполон, если бы мы не коснулись хотя некоторых выдающихся произведений А.С. Пушкина, чтобы определить его значение в истории русской литературы, его развитие в занимающей нас области национальных сюжетов, народного быта и народной истории. Мы не будем возвращаться к произведениям, рассмотренным более или менее полно в предшествующей главе, и остановимся только на нескольких группах русских поэм, повестей, лирических произведений Пушкина.

 

Пушкин явился в русской литературе, как новый поэт, певцом «Руслана и Людмилы» 1820 года. Мы знаем тесную связь этой поэмы с прошлой русской литературой: с ее ложноклассическими образцами (поэт хорошо знал и европейские выдающиеся образцы), с ее историческими и народными изучениями. Поэт не мог еще внести в это юношеское произведение большого внимания к летописям, к былинам, в средневековым народным поэмам.

Но новые приемы Жуковского, советы и труды Карамзина, светлый взгляд на прошлое Древней Руси, свежесть и простота юношеских порывов молодого автора, вложенные в витязей Руси Владимира стольнокиевского, положили прочные основы для дальнейшего литературного развития поэта. Исторические сюжеты «Полтавы», «Бориса Годунова», не говоря уже о времени Петра Великого и Екатерины II, развиты Пушкиным основательнее, естественнее, но здесь под рукой поэта были определенные осязательные пособия, легкая выработанная манера изложения. Однако «Полтавой» поэт не был доволен. Отсюда множество мелких и крупных произведений, вращающихся около личности Петра Великого. Пушкин не возвращался ко временам Владимира Киевского и уходил в современность и ближайшие эпохи. Чтобы разгадать такую отдаленную старину, необходимо было понять воззрения народа с языческой эпохи, воззрения христиан русских отдаленнейшего времени. И вот поэт берет языческого князя Олега как представителя более очерченного, более выступающего из глубины русской древности, героем своих баллад: «Песнь о Вещем Олеге», «Олегов щит». Он пытается вместе с «Олегом» создать поэму и драму из времени Владимира Киевского или Великого Новгорода времен Рюрика и Гостомысла.

То, что дошло до нас в виде программ и отрывков (II, 314–321), до сих пор остается недостижимым для художественного воспроизведения. Поэт доходил уже до древнейших представлений язычников варягов и славян, с их морской жизнью, употреблением кремней, с обстановкой, как будто взятой из «Калевалы». Пушкин начертывал бытовые картины обрядов тризны, свадебного пира (прекрасно развитого в «Руслане»). Какой неисчерпаемый талант и как не правы те суждения об упадке его таланта в 30-х годах, какие раздавались из уст современников и даже последующих биографов поэта! «Песнь о полку Игореве» служила предметом изучения Пушкина; но полемика Каченовского, скептиков отталкивала и запутывала вопросы русской древности. Русскому Вальтеру Скотту не было возможности опереться на симпатии к какому-либо прошлому: в волнующихся, безграничных рамках русской истории с ее бьющими в глаза несчастиями и удачами – более военного, чем гражданского преуспеяния, более духовного, чем житейского культурного развития, – трудно было выбрать предмет для воспроизведения, всем одинаково дорогой, всем равно сродный. Оттого «Борис Годунов», как и «Полтава», отчасти не были поняты, отчасти не удались.

Мы говорили о «Борисе Годунове» и должны хотя несколько слов посвятить «Полтаве» 1828 года. Поэма была написана быстро, в две октябрьские недели, под впечатлением нескольких строк «Войнаровского», но она была выношена поэтом из чтения Байрона на юге, из пребывания в Бендерах, где поэт еще в 1824 году отыскивал могилу Мазепы, из воспоминаний о Киеве. Быстро написанная поэма вылилась из-под пера Пушкина без подробностей быта, нравов, больше как историческая картина и драматическая хроника, однако верная по изображению природы и человеческого сердца. В ней нет тех материалов, которые послужили Гоголю для создания «Тараса Бульбы». «Полтава» написана так же сильно, как небольшие пьесы Пушкина, относятся к личности Петра Великого, как поэмы Кавказа и Крыма, с которыми «Полтава» стоит в большей связи, чем с «Цыганами». Мы понимаем теперь, почему поэт мог написать «Полтаву» в две недели. В Мазепе он увидал такое же замечательное лицо эпохи Петра Великого, какие он выносил, создавая «Бориса Годунова». Малороссия «смутной поры» представляла такие же характеры, как время Годунова и Самозванца. Несчастная семья Кочубея, сделавшегося страдальцем из мести, коварство честолюбивого гетмана-изменника, движение Карла XII – все эти напасти, бедствия, победы, оставившие кровавый след, отвечали исчезнувшему времени Годунова и Лжедмитрия. Не в них, а «в гражданстве Северной державы» поэт видел свой идеал и, естественно, с простотой народного поэта воспел победу Петра Великого. Эти народные черты отражаются в повторениях о красоте украинской ночи, в сравнениях битвы с пахарем, войны с грозой, отражающейся в очах Петра. Мысль поэта об отношении этих событий как будто сказывается в соответствии заключения поэмы о Малороссии 1828 года («Прошло сто лет – и что ж осталось») и вступлением к «петербургской повести – Медный Всадник» 1833 года.

 
Прошло сто лет – и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат,
Вознесся пышно, горделиво.
 

Местные черты «Полтавы», как в «Гусаре» 1833 года (в котором даже речь народа вошла в произведение русского поэта: «эге! галушки, хлопец, дурень, чернобривой»), выступают не резко, но все-таки не в таких неопределенных чертах, как в «Руслане и Людмиле»[6], чудесный «Пролог» к которому Пушкин написал в 1828 году и в котором только и отмечены «туманы над Днепром глубоким» и «пред ним уже днепровские волны в знакомых пажитях шумят; уж видит златоверхий град». В «Полтаве» почти все проникнуто местными красками: киевские высоты, сады с тополями, замки, хутора, синий Днепр, пан гетман, сердюки, долгогривые кони, погони, грабежи и кровавые сцены и рядом «моленье ликов громогласных за упокой души несчастных». В 1835 году Пушкин развил «Пир Петра Великого», начертанный в «Полтаве», в другую картину:

 
Побежден ли швед суровый?
Мира ль просит грозный враг?
Годовщину ли Полтавы
Торжествует государь —
День, как жизнь своей державы
Спас от Карла русский царь?
Нет, он с подданным мирится;
…И раздался в честь науки
Песен хор и пушек гром…
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом (II, 178–179).
 

Итак, Петр Великий и Полтавский бой заслонили от Пушкина подробности внутренней жизни старой Малороссии XVII–XVIII веков. Поэтому в ней нет той глубины бытового содержания, как в «Бахчисарайском фонтане» и в «Цыганах»: отсутствуют народные песни (ср. татарскую песню, молдавскую, сколько в них правды и как бесцветны слова о слепом украинском певце с песнями о грешной деве или имена старого Дорошенки, молодого Самойловича), школьные типы, хотя в обрисовке казачества много жизни и движения.

От исторических поэм обратимся к поэме-роману Пушкина, занимавшему его в течение 20-х годов, произведения, выдающемуся и из творений Пушкина, и из произведений русской литературы. В «Евгении Онегине» Пушкин нашел прочную почву для своего творчества. Для современников это было целое открытие: недоступный круг великосветской жизни и типов открывался для читателей других классов общества; разочарованным передовым людям или самодовольным представителям высшего общества указывались их больные места. Поэт открывал множество бытовых и исторических картин и образов в русской жизни: деревня и Москва, петербургский свет и русские геттингенцы, москвичи в гарольдовом плаще, беспечная жизнь с удовольствиями изо дня в день и кровавые драмы с дуэлями, тяжелые драмы в жизни безупречной русской женщины большого света, отсутствие примиряющей среды в общих радостях или в общем горе. Здесь нет места задушевным лицейским годовщинам, которые бы соединяли питомцев старого Московского университета, не говоря уже о только что возникших высших заведениях при Александре I; здесь нет речи об интересах дворянства, над которыми задумывался поэт в «Медном всаднике», в «Родословной». Поэт успокаивается на общих красивых картинах города, веселья крестьянских простых детей на зимних катках – дорогах, веселья деревенских святок, на отношениях деревенской барышни и няни. Здесь самая обыкновенная жизнь русского дворянского семейства в разных его типах, доступного, не гордого, может быть, оттого, что мы не видим в романе отношений к другим классам. Это действительно предания русского семейства: все действующие лица связаны только личными отношениями. И эти личные отношения как будто стоят вразрез с мечтаниями молодых героев: о легком оброке, о музах, о свободной любви. Поэт стоит выше и старой и новой России в ее представителях. Это первые серьезные думы Пушкина о русском обществе. Он вводит в роман и свои личные впечатления, раздумья, увлечения. Его герои – живые лица современности: для них время Наполеона уже прошлое. Онегин вступает в жизнь, когда уже умолкли военные бури. Альбом Онегина, сохранившийся в черновых бумагах поэта, отразившийся в его жизни, современен созданию самого романа, 1822–1823 годов. И в нем действительно отразились черты того времени, хотя бы в следующих заметках поэта:

I глава:

 
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
 

II глава:

 
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый…
Как часто в детстве я играл
Его очаковской медалью.
 

III глава:

 
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках.
 

IV глава:

 
В избушке, распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучина перед ней.
 

V глава:

 
Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны…
……………………………………………..
По старине торжествовали
В их досуг эти вечера.
……………………………………….
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней…
…………………………………………….
Татьяна, по совету няни,
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я – при мысли о Светлане
Мне стало страшно.
 

VI глава:

4Ср. Стихотворения В.А. Жуковского, 1895 г., I т., стр. 33 и III т., 176 стр., дословный перевод 1839 года.
5So helf one Gott, und geb’ uns Gott’nen guten Tag, und b’hüt’ uns Gott!Wir beten um ein christlich Herz.Es thut uns Noth in Freud’ und Schmerz;Wer christlich lebt, hat frohen Muth;Der lieb’ Gott steht far alles gut. Ввиду точной передачи подлинника ограничиваемся приведенным переводом. У Жуковского иначе: Везде молитва началась:«Небесный Царь, услыши нас;Твое владычество приди;Нас в искушенье не введи;На путь спасения наставь,И от лукавого избавь».
6Вот общие черты первой поэмы Пушкина с «Полтавой»: «На встречу утренним лучам» (II, 233); «То был Руслан. Как Божий гром» (272); ср. описание битвы киевлян с печенегами (271). Связь «Руслана и Людмилы» с летописями отмечена автором: «Монах, который сохранил потомству верное преданье о славном витязе моем» (II, 266).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru