– А-а! Вот как!.. Так это Андрей тут посодействовал? Ну, коли тебе милость, – Господь с тобой… От тебя зазору да лиха не ожидать – свои люди. Я тебе поперек дороги не стану. Ты всегда меня знал – спервоначалу. Я тебя, знаешь, не выдам, ты – меня. Что скажу – ты как следует, начистоту выполнишь. Я – в свою очередь… А насчет Ушакова… Я тебе, братец, скажу по душе: на его лисьи подбеганья ты не сдавайся! Есть ли такой другой шельмец?! А коли знать хочешь: в вашем деле поноровку чинил Андрюшка – и то, разумеется, не ради тебя. А сам он плут преестественный, и подлипала, и мошенник – может, почище еще Павлушки Ягужинского, хоша и тот угар! Ты не гляди, что у Андрюшки свиное рыло, уж коли умел отвести очи что ни есть зоркого государя покойного, так, значит, всем шельмецам голова! Чего доброго, закабалит он тебя своим приголубливаньем в соглядатаи всем добрым людям на беду! И ты не поддавайся, смотри у меня! Узнаю, что Андрюшке поддался, – беда тебе: на глаза не пущу! А Дуньки Ильиничниной держись, не плошай. Чтоб ее у тебя из-под носу какой ни есть немчик голштинский не увел. Голштинцам, братец ты мой, лафа теперь, я тебе скажу. Эти голштинские немцы уж на что лучше щука, чем светлейший, – и того осилили. С виду простаками прикидываются: и выпить не прочь или там песенку спеть, а дело у них делается! И дружно стоят как один за своего. И герцог Голштинский, к примеру молвить, добряк, а все себе на уме! Он теперя жених цесаревны. Помолвили – ты не слыхал, должно, – в Катеринин день. Тебя, может, уже услали тогда?
– Нет еще… а скоро потом увезли в Ревель проклятый! – сказал и с досадою плюнул Иван Балакирев, припомнив заключение.
Пришла Ильинична, и за нею следом Дуня.
Макаров встал и вызвал Ильиничну, заявив, что ему необходимо переговорить с нею немедленно.
Дуня осталась с Ваней, и только началась между ними интимная беседа шепотом, как послышался за дверью легкий шорох. Балакирев подлетел и, распахнув дверь, отступил на шаг в крайнем изумлении. Это же ощущение охватило мгновенно и Дуню.
Перед смущенною парою оказался сам Павел Иванович Ягужинский, не менее изумленный, но к тому же взбешенный.
По всей вероятности, гофмаршал или не сюда шел, или шел видеть Ильиничну, но никак не думал найти Балакирева. Найдя же не того, кого хотел, при всем смущении первый нашелся.
– Так как ты, Иван, вступил по воле ее величества в бессменную службу в приемной государыни, то я требую раз и навсегда, чтобы ты был исправен в выполнении своих обязанностей. А обязанность твоя заключается в том, чтобы ты доносил мне ежедневно о лицах, принимаемых на аудиенцию ее величеством.
Чтобы ты все приносимые письменные посылки передавал женщинам в следующую комнату, а сам в опочивальню не входил. Чтобы, получив письмо, спрашивал, от кого оно, и докладывал об этом. Но ты не обязан ни с кем из приходящих вступать в объяснения. За малейшее опущение в чем-либо из перечисленных теперь твоих обязанностей я строго взыщу. Государыня непременно хочет, чтоб ее воля исполнялась буквально, несмотря ни на какое лицо. Если же в чем противно поступишь, не жалуйся.
– Все, что мне когда бы ни было поручалось, я твердо помнил и исполнял, кажется, так что не заслуживал выговоров, – почтительно, но твердо и с сознанием своей правоты ответил, кланяясь, Балакирев.
Павел Иванович, хотя посмотрел на новопожалованного слугу государыни по-прежнему неблагосклонно, но, уже понизив тон, отдал последний приказ:
– Главное, мой милый, мне аккуратно доноси об удостоенных аудиенции…
Затем Ягужинский, не желая, должно быть, слышать о неудобствах выполнения этого своего приказания, поспешно оборотился и направился к лестнице.
– Отлучаться, сами изволите знать, мне нельзя, – заговорил Иван, но этого, вероятно, не расслышал гофмаршал.
В новом преображенском мундире прапорщика Иван Алексеевич Балакирев сидел в приемной ее величества. Приходили с письмом от светлейшей княгини. Письмо Иван взял и подал ее величеству, да по приказу государыни распечатал и прочел. Выслушав и выразумев смысл грамотки, велено было передать посланному, что ее величество соизволяет, чтобы светлейшая княгиня пожаловала и привезла старшую княжну – прокатиться с их высочествами в санях.
Передав ответ, Балакирев стал спрашивать посланного, провожая его до дверей, про Шульца, управляющего: здоров ли, была ли свадьба у дочери его и где зять пристроен?
– В канцелярии светлейшего, известно… протоколист по военной коллегии, годный человек… смыслит дела…
– Как прозывается-то? – полюбопытствовал Иван. – Дитрихс… из курляндчиков. Да никак он сам сюда идет и ведет с собою еще какого-то молодца, бравый из себя… и коренаст довольно.
– Да… Он, кажись…
Договорить не удалось, как распахнулась дверь и в переднюю вступили двое молодых людей, довольно статных и пригожих из себя.
Посланный из дома светлейшего поклонился, и ему ответили поклоном.
– Не знаете ли, – спросил Дитрихс княжеского посланного по-немецки, – к кому здесь следует обратиться, чтобы рекомендовать его честь господина камер-юнкера, приехавшего с чрезвычайным поручением к ее императорскому величеству от ее высочества светлейшей герцогини Курляндской?
– Черезвычайные поручения передаются через посредство иностранной коллегии, – ответил по-немецки же Балакирев.
– Позвольте, благо вы разумеете по-нашему, вам высказать особенные побуждения герцогини писать государыне, – обратился к Балакиреву камер-юнкер. – Уделите мне две-три минуты внимания, и вы поймете, что коллегии иностранных дел этих интимных излияний доверять не следует. Усердие чиновников ничего не усмотрит из родственной формы обращения к душе и сердцу императрицы признательной ее племянницы… А государыня умеет тонко определять, не по формальным фразам, выражения преданности, теплоту чувства и доверие герцогини к неуклонной правоте и святому беспристрастию ее величества. Эти чувства дали ее высочеству смелость просить ее величество допустить меня, преданнейшего из рабов ее высочества, до личной аудиенции, без свидетелей, где бы я мог высказать, что мне повелено и что ни в каком случае не должно быть передаваемо кому бы ни было, кроме ее величества… Бумаге доверить этого нельзя… Понимаете?
Выслушав эту тираду, Иван Балакирев не шутя призадумался. Как быть? Рассудок и сердце подсказывали, что камер-юнкеру необходима секретная аудиенция, но останавливал личный запрет Павла Ивановича Ягужинского: не сметь позволять себе вступать с ее величеством ни в какой разговор и не пытаться что-либо добавлять дальше подачи принесенного письма, произнося только имя приславшего. Наказано было даже, передав женщине в следующей комнате письмо, немедленно поворачиваться и уходить, не выжидая ни одного мгновения. Если бы последовало монаршее повеление, то ее величество изволило бы выслать свою женщину или приказать, чтобы прапорщик лейб-гвардии вошел. Такова неизменная воля ее величества, желающей, чтобы ее как можно меньше тревожили и не прерывали докладом ее августейшую думу.
Видя Балакирева, предавшегося раздумью, Дитрихс и курляндский камер-юнкер переглянулись. Первый легонько взял за обшлаг Балакирева и, приподнявшись к уху его, прошептал по-немецки:
– Не медлите, камрад, благодарность будет – верная… господин камер-юнкер боится, что приезд его сюда будет замечен и, чего доброго, случай немедленно видеть ее величество будет потерян из-за одного вашего промедления…
– Господин Дитрихс, – сказал ему громко Балакирев, – промедление, вами замечаемое, не более как невозможность с моей стороны выполнить требование господина камер-юнкера. Подав письмо, хотя это мне и запрещено, я выполню все, что желал бы господин камер-юнкер… Но вы хотите, чтобы в прибавок к передаче письма я доложил и о просьбе камер-юнкера: представиться ее величеству немедленно, для личного сообщения воли ее высочества герцогини Курляндской? Не так ли?
– Точно так, – ответил камер-юнкер.
– Вот этого я сделать не смогу имея строгий наказ от господина обер-гофмаршала.
– Но… может быть, вы, мейнгер[8], не так понимаете данный вам наказ? – с живостью спросил, подступив к Балакиреву, камер-юнкер.
– Нет… Совершенно так, как я вам докладываю… Мне указана обязанность подавать письма (и то от одних здешних особ, не принимая ни одного, привезенного помимо почты). И, подав письмо, произнести: от такого-то или от такой-то… Затем, добавив: посланный дожидается, самому немедленно уходить. В настоящем же случае я не знаю, могу ли я доложить ее величеству о том, что письмо это привезено на имя государыни от царевны Анны Ивановны? Оно ведь, как я сказал, должно быть передано в коллегию, и оттуда уже его привезет курьер или передаст мне тамошний рассыльный.
– Мой любезный господин! Вы окажете величайшую услугу ее высочеству герцогине, если возьмете здесь от меня письмо и прямо передадите… Ее величество наверное не прогневается на вас за это отступление от буквы закона… Сущность его от того нисколько не изменится, и вам не будет высказано неудовольствия.
– Не смею, – отвечал Балакирев и остановился снова в раздумье. Дитрихс, взглянув на задумчивого Ивана, что-то сказал на ухо камер-юнкеру, а тот, вынув из кармана куверт, вложил его в руку царского слуги, сделавшего недовольное движение в сторону.
– Не могу брать, сказано вам, – возвращая куверт, молвил Балакирев, оправившись.
Камер-юнкер с поклонами стал подаваться назад и лишь глазами выражал свою горячую просьбу. Балакирев остановился и снова погрузился в раздумье. Ему припомнились сказанные государынею накануне слова, что ее величество изо всех племянниц больше всего расположена к Анне Ивановне. При таких чувствах, питаемых к ее высочеству государынею, может быть, ей и будет приятно письмо от герцогини? Да, может быть, она и ожидает семейного сообщения по какому-нибудь делу, ей лично доверенному, чего коллегии и вправду знать не следует?
Но эти мысли, придя в голову Ивану, еще более усилили в нем решимость: принимать не велено деловые бумаги, а если это не деловое и такого сорта письмо, за которое спасибо скажут, что принял, а не отослал?
Под влиянием этой мысли Балакирев спросил камер-юнкера:
– Уверены ли вы, однако, что это прямо к государыне следует?
– Да как же… Если ее высочество решительно отдала мне повеление доставить его, даже лично, государыне… и повторить, без свидетелей, наказанное мне передать одной ее величеству.
– Последнее немыслимо… Вы знаете, что удостоить личной аудиенции зависит вполне от расположения государыни. Я могу передать, пожалуй, только письмо. А если спросят, как оно сюда попало, я должен буду сказать – сославшись на вас, господин Дитрихс, – что мне именно говорено: что это родственное, а не деловое сообщение ее высочества.
Дитрихс наклонением головы подтвердил точность услышанного.
Балакирев оставил обоих немцев, вступив во внутренний коридор и тщательно притворив за собою дверь.
Никого не было ни в коридоре, ни в двух первых комнатах ее величества. Постояв в первой из них и не слыша никакого звука вокруг, Балакирев подумал, что никого нет… Государыня вышла, может быть, к цесаревнам; а женщины ее величества – по своим комнатам. Последнее было и действительно так. Считая апартамент государыни пустым, Балакирев влетел в опочивальню, и ноги его как бы примерзли к полу Государыня лежала в шлафроке на диване и прямо смотрела на вошедшего.
Видя смятение, овладевшее верным слугой, ее величество тихо сказала ему:
– Там никого нет?
– Н-нет! – едва вымолвил Балакирев, пересиливая свое смятение.
– Что же ты, голубчик, так переполошился? – милостиво обратилась монархиня, желая ободрить растерявшегося.
– Ваше величество, простите мою оплошность… что я осмелился войти… все тихо… никого нет… Вот письмо к вашему величеству… посланный умолял немедленно передать. Как ему наказано…
– От кого? – кротко спросила ее величество.
– От государыни царевны и герцогини Курляндской, Анны Ивановны.
– Что же она пишет? Садись, читай.
– Может, писано тут, ваше величество, что-либо, что нашему брату не след знать? – почтительно доложил Иван Балакирев, не приступая к вскрытию куверта.
– Ты верность мне доказал. Тайна, если бы и была, тебе может быть доверена без опаски. Ты не предашь меня, не правда ли? Да с царевною у нас нет особенных тайн.
Иван все еще держал куверт в руках. Государыня сломила печать сама, вынула из куверта письмо, развернула его и, подавая, взяла за руку Балакирева и усадила на табурет, примолвив для одобрения:
– Оправься же и будь покоен. Я тебя ни на кого не променяю.
Балакирев сел и начал читать:
– «Всемилостивая государыня матушка-тетушка. Уведомляю ваше величество, что по милости Всевышнего, получив скорбное известие о кончине государя батюшки-дядюшки, во-первых, оплакала я сию слезную потерю нашу, но утешаюся, что Бог оставляет нам неключимым на радость и во утешение Ваше императорское величество. Соизвольте, государыня матушка-тетушка, покорную вашу племянницу Анну восприяти в вашу непременную милость и щадение, продолжая вашу милость неизменно к почтительнейшей услужнице вашей. Не откажите, премилостивая государыня-тетушка, выслушать от нашего камер-юнкера Ивана Эрнста Бирона те словеса, кои мы наказали ему одной вам, милостивейшая государыня матушка-тетушка, пересказать устно. И не откажитесь принять материнское участие в том деле, которое вы от него, нашего камер-юнкера, услышать изволите, и вспомогите, родственно и дружебно, елико вам Господь Бог на душу положит…»
– Тут что-то есть особенное, – промолвила про себя Екатерина. – Почему племянница не писала, а на словах хочет, чтоб нам передали?! Да и кто такой этот посланец?
– Камер-юнкер, ваше величество, здесь… в приемной. Прикажете позвать?
– Как ты думаешь? Тут не жалоба кроется на кого-нибудь из близких к нам? Аннушка все жалуется на Бестужева. А я не могу терпеть этих жалоб через третье лицо… по поводу бог знает откуда переданных слухов.
И государыня, под впечатлением пробужденного негодования, не шутя начала было волноваться, подразумевая в сообщении смысл очень далекий от того, который желала передать ей герцогиня Курляндская чрез своего посланного. Балакирев, понимая, что возбужденное неприятное чувство может расстроить добрую и благорасположенную ко всем государыню, осмелился доложить, что в прочитанном по повелению ее величества письме герцогини, скорее всего, намек на обстоятельство очень суптильное, которое касается самой царевны-вдовы. Иначе не стала бы она передавать его с очей на очи, только ее императорскому величеству.
– Какое же, ты думаешь, суптильное… обстоятельство то? – милостиво спросила государыня. – И насчет чего?. Привязанности какой или союза разве с кем? – в раздумье, вслух, молвила государыня, еще переспросив Балакирева: – Посланец-то племянницын каков из себя? Приличен?
– Да, ваше величество, учтивый, как следует… курляндчики эти кавалеры изрядные, и, как видно, посланец в милости у ее высочества находится, коли доверено словесно высказать… такое дело.
Любопытство ее величества было сильно затронуто объяснением Балакирева, и, подумав еще, она сказала:
– Введи этого посланца царевны и будь при мне. Я потом спрошу, если что не совсем пойму. Только опусти занавеску.
Балакирев опустил занавес и, тщательно обдернув боковые складки, еще раз посмотрел, отойдя к дверям, не может ли быть видно что-нибудь между складками, сбоку. Успокоенный и на этот счет, он вошел в приемную и кивком головы дал знать камер-юнкеру следовать за собою. Введя его во внутренний коридор, Балакирев тихонько сказал камер-юнкеру по-немецки:
– Когда я вас введу и поставлю пред занавесью, вы знайте, что за занавесью находится государыня, письмо ваше уже передано и что писано – ее величество знает… Вы войдите, станьте и говорите… А если что государыня спросит, отвечайте, но не подходите близко.
– Очень благодарен за наставление. Но как же, государыню я должен видеть? И вы будете слышать мои слова?
– Да… Такова воля ее величества, и вы не настаивайте на изменении этого решения.
– Но что же я скажу ее высочеству, если спросить изволит: какое действие возымело мною высказанное… недовольство или…
– Я вас понимаю… и могу, если вы пожелаете узнать, как принято. После аудиенции подождите несколько времени и узнаете, что последует… можно будет сделать вас участником тайны; я не скрою, а искренно отвечу правду.
Камер-юнкер пожал с признательностью руку Балакиреву и прошептал:
– Я вполне полагаюсь на вашу доброту и искренность.
Сделав еще несколько шагов, Балакирев ввел камер-юнкера в опочивальню ее величества и сказал:
– Ваше величество, камер-юнкер царевны Анны Ивановны во исполнение воли ее высочества имеет передать изустно поручение.
– Пусть говорит, мы выслушаем, – сказала по-немецки государыня из-за занавески. – Здорова наша племянница?
– Не совсем… У ее высочества болит нога, и врачи не дозволяют выходить из комнаты. Это и помешало ее высочеству быть здесь теперь, чтобы отдать последний долг в Бозе почившему государю, супругу вашего величества.
– Как же у ней болит нога? – с участием спросила государыня.
– Нарыв на ступне, ваше величество. Когда я уехал, врач ее высочества ожидал уже облегчения, но несколько дней были очень болезненны… ее высочество лишилась сна и чувствовала лихорадочные припадки.
– Очень жаль. Что же нам племянница не написала это? Тут, я полагаю, нет большой тайны, и огласка не может быть вредна настолько, чтобы искать устной передачи.
– Устные сообщения вашему величеству поручено мне сделать не насчет недуга светлейшей нашей герцогини, а насчет обстоятельств, касающихся предложений, делаемых ее высочеству… и на которые… светлейшая повелительница наша еще не изволила дать какой-либо решительный ответ, не узнав милостивого, родственного изъявления благосклонного мнения вашего величества.
– А-а! Сделаны предложения… насчет…
– Союза ее высочества с светлейшим графом Морицем Саксонским. Его светлость ее высочеству может показаться не противным, если ваше императорское величество соизволит удостоить подобные предложения одобрением. А ее высочество всемилостивая наша повелительница, находясь в таких еще летах, когда новый союз, позволено надеяться, может оказаться и благоплодным и… усладить может скорбные дни ее высочества… тем более что светлейший граф, по связям своим родственным, принадлежит к династии, от которой всего более зависеть может упрочить благосостояние герцогства… введение умиротворящих конъюнктур в неспокойное сословие дворян… словом, ожидаться может и в правительственном отношении облегчение для ее высочества забот, неразлучных с долгом государыни и правами ее высочества на общую преданность и сочувствие. Союз с светлейшим графом обещает все это… конечно, если ваше величество соизволите обнадежить всепочтительнейшего докладчика в сохранении тайны о переданном из прямого усердия и преданности к особе вашего величества и к милостивейшей повелительнице нашей.
– Будь покоен, тайна останется выслушанною, без передачи кому бы ни было… а наш слуга, доверенный, – нам предан вполне. – Произнося последние слова, голос ее величества получил трогательную теплоту и оживление искренности.
Камер-юнкер еще раз поклонился и продолжал:
– Союз с светлейшим графом, если взирать на него, измеряя настоящие затруднения ее высочества при управлении страною, где дворянство своевольно и чрезвычайно проникнуто своими правами… союз, смею доложить, не может не считаться невыгодным, а тем менее еще не одобренным благоразумием… Но, ваше величество, ее высочество иметь изволит свои, возможно и многозначащие для чувства и привычек повелительницы нашей, отношения к среде окружающих особ. Эти отношения, несомненно, могут измениться не без чувствительно-болезненных ощущений для любвеобильного и милосердного расположения ее высочества. Так что союз с графом Морицем, хотя и заслуживает предпочтения перед другими, имеет, однако, и свои неудобства. Соизволяя принять предложение, повелительница наша надеется на душевную силу и могущество своей воли, способной поддержать ее высочество в принимаемой высокой роли. Если бы не существовало некоторых неблагоприятных условий и обстоятельств, ее высочество, конечно, не желала бы изменения своего независимого положения, хотя и неразлучного с одиночеством и своего рода огорчениями. Потеря супруга, без сомнения, была тягостна для безутешной юной вдовицы, но время всеисцеляющее и эту горькую участь успело по возможности усладить преданностью искренних почтительнейших рабов нашей всемилостивейшей государыни. Так что ожидание перемены в положении ее высочества, при заключении нового союза, одобряемого рассудком, представляется смелым шагом, и страшно впасть в ошибку в расчетах, основанных на вероятностях. Эти соображения и сомнение в возможности полного осуществления приятных отношений, сулящих прочное благосостояние и покой ее высочеству, – в заключении союза с графом Морицем – заставили повелительницу мою доверить вашему величеству свои надежды и опасения и просить родственного душевного совета. Мудрость и любвеобильное теплое чувство вашего императорского величества известны давно уже ее высочеству, и на них прежде всего и больше всего светлейшая герцогиня рассчитывает, доводя до сведения вашего величества о своем настоящем положении… своих опасениях и принуждении сердца и чувства.
Произнося последние слова, камер-юнкер еще раз поклонился. Настало молчание, которое государыня, погрузившись в думу, не собиралась, казалось, прервать.
Балакирев сделал глазами знак камер-юнкеру, чтобы он удалился, но тот стоял словно не замечая ничего и как бы упорствуя в желании добиться личного ответа. Но его, как чувствовал чуткий слуга государыни, не могло последовать.
Прошло более четверти часа напряженного смущения, становившегося для участников этой сцены с каждым мгновением более и более затруднительным. Иван решился покончить это неловкое положение, взял под руку посланца герцогини и повел его к приемной.
– Поди сюда, Иван! – раздался голос государыни, очевидно наблюдавшей, не быв видимою, за выражением на лицах посланца и своего верного слуги.
Балакирев ловко приподнял и опустил занавес, прежде чем глаза камер-юнкера могли что-либо увидеть, и предстал пред очи монархини, указавшей, чтобы он сел на табурет. Взгляд верного слуги в то же время дал понять, что посланец не вышел.
– Я передам потом мою волю, можешь идти, – молвила государыня докладчику герцогини, и он поспешил воротиться в приемную.
– Я подозреваю, – начала вполголоса Екатерина, обращаясь к своему слуге, – что этому человеку наказано было передать не совсем то, что мы слышали. Не можешь ли ты разузнать поближе, кто он таков и какие побуждения тут скрываются? Как он близок к племяннице и кто сватает ей жениха? Сделай это так, однако, чтобы никто не узнал, что я это хочу знать. После скажу, для чего это…
Балакирев поклонился и поцеловал милостиво протянутую монаршую руку.
Поручение, данное теперь Екатериной, выказывая полную ее доверенность к нему, в то же время ставило его в такое положение, из которого, даже с помощью всей своей изворотливости, Иван не рассчитывал выйти с честью.
Оставив опочивальню государыни, Балакирев невольно замедлил шаг, задавая себе вопрос: с чего начать приступ к делу, чтобы не промахнуться?
Первая попалась ему навстречу Ильинична. Ей, недолго думая, и задал вопрос Иван Алексеевич:
– Авдотья Ильинична, есть у вас знакомые во дворах у князя Никиты Волконского или Бестужевых?
– Есть, конечно. Да кого тебе?
– Человека бы такого, который про митавское житьецо мусил.
– А что такое тебе требуется? Прямо говори.
– Да вот государыня велела узнать скорей: кто таков этот самый камер-юнкер, которого сейчас я представлял ей от царевны Анны Ивановны. И наша мать заприметила, что слова его будто с подвохом; да и мне сдавалось, как он загуторил, что, чего доброго, не то бает, что наказано. Оно будет понятно, как дознаемся, что за птица такая. А птичка не простая, с полету видна… и, может, не без закавык… Отвод глаз тоже смекает, не хуже кого другого. Все, сдается, не впрямь, а вкось норовит… то же, да не так выговаривает… И на близких упирает, и жениха словно не хает, да нет-нет и проговорится, что, коли б отъехал ни с чем, разлюбезное дело бы было…
– Да ты, Ваня, может, сам, не вслушавшись, это говоришь, а может, оно в чем и иначе?.. Конечно… и то сказать… Вдова не стара, своя воля… Замужем будучи, хотя и немецкий человек, а все муж… Сноровить ему нужно, мало ль что царевна… Да кого ж прислала-то Анна Ивановна… новый человек, что ль?
– Новый, кажись, такого не видал я при ней, как позапрошлый год была здесь ее высочество. Другие были, да набольший Петр Бестужев; знаю… у него дом здесь… сыновья в службе… где-то посольства правят никак… А дочь-то, Аграфена Петровна, за князем Никитою Волконским; из себя такая здоровенная и далеко не глупа… в родню пошла свою, не в пример мужниной, простякам. Вот при этой самой барыньке нет ли у тебя кого из людей толковых, с ней живших в Митаве? Ведь помню, как в Ригу мы ездили, и в Митаве я был, она у отца в ту пору жила, и государыня ее жаловать изволила.
– Знаем княгиню Аграфену Петровну, и она нас знает довольно… и у ней нужно прямо спросить. Когда же надоть это самое?
– Да чем скорее, тем лучше. Сегодня бы, к примеру сказать, вот бы скатала ты к княгине не откладывая да выспросила бы… истинно бы оказала мне родственную поддержку. И я бы тебе, что понадобится, ответить мог, коли что повелишь; да – могим…
– Почему не так, паря? Съезжу. Что сказал – не запамятую. Только надоумь: какой бы предлог изобресть к ней явиться?.. Чтобы невдомек… Наша не любит, чтобы прямо, без нужды, ее назвать да упирать, что она сама велела узнать.
– Разумеется… так подъехать нужно, чтобы про того, о ком желается разузнать, помину не было. Да как не придумать; вот дай срок… тряхнем мозгами… покалякаем потом; дай спровадить курляндца спервоначалу из передней. Да, знаешь, вот сейчас еще мне кое-что пришло в голову. Авось ловчее подведем турусы к кому следует – дай срок… Повыудим мало-помалу окуньков попрежде у своего бережку.
И сам направился к затворенной двери в переднюю. Там сидел, уже без Дитрихса, камер-юнкер царевны Анны, и ему на ухо нашептывал что-то Лакоста на своем ломаном жаргоне, мало понятном для непривычного уха.
От этого рода сообщений лицо камер-юнкера выражало страшное напряжение и любопытство.
Появление Балакирева прекратило повествование или внушения Лакосты, к явному его неудовольствию, так как ему пришлось не только остановиться в начале рассказа, но и уйти по знаку Балакирева, указавшего ему на дверь, и он не успел предупредить Бирона, когда и где он может снова увидеться с ним.
Когда Лакоста исчез, Балакирев подошел к двери, за которою тот скрылся, и внезапно распахнул ее, думая, не притаился ли он тут же, для подслушиванья. Затем Иван дошел до другой двери, сквозь которую можно еще было пройти на половину цесаревен, и запер ее на ключ. Это же сделал, возвратившись к Бирону, и с дверью из передней. Тогда, усадив его к окну и сам сев против него, он сказал весело, прямо смотря ему в глаза:
– Велено мне изготовить ответ государыне царевне Анне Ивановне. Напишите вы его так, как желали бы видеть решение ее величества…
– И вы позволите? – почти вскрикнул камер-юнкер с особенным оживлением, показавшим всю неожиданность подобного предложения, на которое он не смел и рассчитывать. Улыбка самодовольствия, прикрываемого полнейшим расположением, осветила умные черты Ивана Балакирева. Он надеялся, что из ответа камер-юнкера видно будет, чего тот желает, если в письме его окажется разница с тем, что он говорил императрице, то истинные цели его легко можно угадать. Бирону, конечно, такое предложение не могло представляться подобного рода испытанием его мыслей. Камер-юнкер, ничего не подозревая, просто отнес это поручение к желанию Балакирева получить с него хорошую взятку, как делывали обыкновенно с немцами. И он сам в подобном положении ничего не сделал бы без тяжеловесной благодарности. Мало того, у Бирона, вслед за возбуждением предательской радости, родилось еще желание поторговаться с простяком, прежде чем отсчитать ему червонцы. При этом, думал он, следует пустить в ход, в свою очередь, и изумление как бы, если напомнит слуга царицын о взносе. А затем уже, идя на уступки, думал камер-юнкер, мы рассыплемся в уверении, что поступили подобным образом только из желания услужить государыне. Он, вероятно получив поручение составить ответ, недостаточно к нему подготовлен? Тогда, понятно, самая работа наша могла сделаться для него источником хлопот, затруднений и еще риска, пожалуй, – заслужить немилость неудачною стряпнею!
– Я напишу вам как можно проще, – молвил Бирон. – Но не беспокойтесь, я постараюсь все так обстоятельно изложить, что впасть в ошибку при переписке вам решительно будет нельзя.
Говоря с таким апломбом, Бирон смотрел на Балакирева, конечно, свысока. А тот из тона сказанного еще больше убеждался в ограниченности его ума.
– Очень буду благодарен. Конечно, где же понять мне, новому человеку, все посольские извороты вашей немецкой речи? Только, господин камер-юнкер, об одном смею просить, поторопиться. Чего доброго, завтра потребуют, и что я тогда? Конечно, помню я кое-что из ваших слов и в случае крайности что-нибудь написать могу, но коли бы вы сами, дело бы чище и лучше вышло.
– Может ли быть какое сравнение между работою вашей и человека, как я, выросшего между дипломатами? – прихвастнул Бирон и смерил надменным взглядом слугу царицы. Тот, в свою очередь, тоже смотрел на него, прищурившись и с усилием удерживаясь от смеха.
«Сем-ка, – думает Иван, – запустить разве ему еще загогулину, да пощупать с той стороны, которая еще больше на руку нам… Авось и того не разберет?» Помолчал-помолчал, да и брякнул:
– А что, смею спросить, вы, батюшка, имеете надежного приятеля или родственника при дворе царевны Анны Ивановны, кто бы вас уведомить мог или поддержать, при случае когда вороги станут пытаться вас оттереть?
Бирон вздрогнул невольно при этом напоминании и вытаращил на Балакирева свои большие глаза, как бы желая на лице его вычитать: как он успел проникнуть в тайну души его? А именно – заговорить о принятии мер для предотвращения опасности, могшей последовать, пока его нет в Митаве. Не далее, как, идя во дворец, Бирон поверял Дитрихсу свои опасения, чтобы Бестужеву не удалось теперь подставить ему ножку. Не отвечая на вопрос Балакирева, приведенный в смятение им, Бирон продолжал смотреть на Ивана со страхом, похожим на суеверный ужас человека, верящего в колдовство, при рассказе о действиях оборотней.