– Что у вас нового? – спросила баронесса Клементьева свою племянницу, забыв, как обыкновенно бывает на свете, свою угрозу не принимать ее никогда у себя.
– Да нового что же? Цесаревну не принуждают выходить замуж, а самой ей никто не приглядывался; да и маменька ею не больше теперь занимается, как и старшей сестрицей. Тот, кто всем вертит, выдвигает внучка; поперек никто ничего не скажет: первое дело – никто не послушает, да, чего доброго, и высказать не дадут, Аграфена Петровна в ходу, говорят, но нам видеться с нею не приходится. С нашей половины на большую не пускают, да и самой-то государыне цесаревне не часто приходится видеть маменьку. Один светлейший только и бывает. Аграфена Петровна, говорят, тоже бессменно и днюет и ночует.
– Вот как! Давно бы матушке пора за ум взяться да всяких разных Дунек и Матрешек по шеям, да по шеям. Все это ладно… Одно не ладно, что дочерей-то удаляют… вот хоть бы и нашу… Мало ли что муж немец и тянет на свою. Ведь она-то умна, вынослива и рассудительна как никто.
– Да вот вы так говорите, тетенька, а другие не то бают… Знай одно толкуют, что ваша государыня Анна Петровна, как только вышла за голштинца, так только своей Голштинии и норовит… русскому в ущерб…
– Может статься: кто же себе враг? Коли вредно, не делай по ее прошению, а все же дочери как не принимать? Тут совсем другое дело… ни за что не поверила бы я, да такие люди говорили, что не верить нельзя. Все мутит светлейший…
– Да, может, тетенька, это и не так. Какая польза светлейшему-то? Рази вот что: дочери, известно, одна выдана, другую – тоже придется выдавать за иностранца; обе, выходит, пустодомки. Сомнительно, чтоб не стали норовить своим мужьям: муж да жена – одна сатана.
– То-то ты, видно, сатаной-то не захотела быть, оттого-то и удрала такую штуку с Ванюшкой?
– Ничего я не удирала, а нельзя – вот и все тут. А супротив его, как и он супротив меня, ничего не имеем… Встретимся, поздоровкаемся…
– Я уж и слушать не хочу. Ты лучше не зли меня… не толкуй… О твоем беспутстве знать не желаю, а забыть его не могу.
– Да оставь, тетенька. Может, мы с Иваном Алексеичем и сойдемся по-старому.
– А выйти за него не можешь? Как ведь это похоже на дело?
Дуня потупила голову, ничего не отвечая. И разговор, по-видимому, должен был прекратиться на самом интересном месте, но в эту минуту вошел в комнату генерал-полицеймейстер Дивиер. В последнее время он часто захаживал к Авдотье Ильиничне, оставаясь у ней по нескольку минут, иногда по получасу, в ожидании, пока доложат герцогине Анне Петровне и она его примет. С ним Авдотья Ильинична любила потолковать и по уходе его чувствовала себя довольною приобретенными сведениями. Говорил же он охотно, не стесняясь, и простотою обращения заставлял невольно считать себя человеком искренним. Русских и русское он любил и желал всего хорошего намерениям русских патриотов, сочувствуя им, но никак не держа сторону своего высокого шурина. Он, видите, долг ставил выше всего и не желал подслуживаться Меншикову, который, как известно, выдал за него сестру, только повинуясь Петру, и потом всячески старался вредить зятю. Эти обстоятельства бросили Дивиера в ряды противников светлейшего, и теперь он пришел узнать, была ли цесаревна Анна Петровна у августейшей родительницы вечером и каков результат этого свидания.
– Ну что, Авдотья Ильинична, чем вы меня обрадуете? – начал он, показываясь из-за шкафов.
– Да что, ваше превосходительство, наша ездила, да, кажись, с сестрицей просидела. Три раза посылали, да все один ответ: не могу принять.
– Странно… Всем то же самое. Я даже начинаю думать, что Александр Данилыч намерен держать ее величество в заключении.
– Да ведь это не он говорил… женщины…
– Им приказано… это уж мы знаем хорошо… Государыня велела… Государыня этого и не знает: ей и не докладывали. Ее величество опочивала до седьмого часа… Да… да это еще что… – продолжал Дивиер. – Ведь к ее величеству в третьем, в четвертом за полночь наезжают гости. Ваш знакомый Балакирев удален на половину великого князя Петра Алексеевича.
Авдотья Ильинична посмотрела на племянницу; та потупилась.
– Чем все это кончится? – как бы про себя молвил в заключение Дивиер. – Надо принять решительные меры.
Он повернулся и хотел выйти.
– Теперь вы к ее высочеству?
– Да ведь вы говорите, что ее высочество не видала государыню?
– Да.
– Так зачем же я буду беспокоить ее высочество?
И, простившись, генерал-полицеймейстер направился по коридору к герцогу. Там была тост-коллегия.
Герцог Карл-Фридрих, увидев генерал-полицеймейстера, встал со своего места, пошел ему навстречу, взял за руки и торжественно заявил, что он избран в это почтенное общество и может занять принадлежащее ему место. Место было на конце стола, между камер-юнкерами. Как только Дивиер сел, ему тотчас поднесли большую чашу с предложением осушить ее, и тот волею-неволею должен был пропустить глоток-другой, хотя он не любил вина. Это принуждение, как видно, было особенно неприятно бравому служаке, зашедшему с единственною целью поговорить о деле; но делать было нечего. Сидя, он должен был выслушать здесь очень много высокопарных глупостей, внутренне проклиная себя, что попал в такое скучное общество, из которого трудно вырваться, тогда как дорога каждая минута. Вынув из кармана часы и видя, что уже половина третьего, Дивиер встал и, подойдя к герцогу, попросил его на три минуты выйти в соседнюю залу.
– Очень был бы рад исполнить ваше желание, любезный генерал, но не могу, не кончив тост-коллегии, и вам не советую нарушать самое главное наше правило.
– Ваше высочество, крайняя надобность…
– Еще более крайняя необходимость заставляет меня напомнить вам, мой любезный генерал, чтобы вы заняли ваше место… Порядок прежде всего, и я строгий его наблюдатель…
– Но, ваше высочество, крайность…
– Без отговорок, прошу вас: сядьте скорее и не сбивайте очереди тоста…
Дивиер пожал плечами и сел. Прошло еще битых полчаса. Нелепые риторические фразы так и сыпались из уст почтенных членов как при заявлениях благожеланий, так и в ответах на приветствия. Посмотрев вокруг себя и видя, что пирушка не скоро еще кончится, Дивиер потихоньку встал и, без шума, по коврику быстро вышел, проклиная и тост-коллегию, и необходимость тратить на нее драгоценное время.
Совсем обескураженный, Дивиер отправился к старому другу, графу Петру Андреевичу.
Там было собрание. Все признаки ненормального положения дел и трудности доступа до государыни обсуждались во всех подробностях.
Во всем обвиняли Меншикова и спорили о том, как бы лишить его власти.
Вдруг в самый разгар спора Толстой, вызванный из комнаты, через минуту возвратился и заявил с заметным дрожанием в голосе:
– Государыня больна… и припадки такого свойства, которые заставляют думать надвое: или все может кончиться самым обыкновенным порядком, или грозит несчастие.
– А скажи, граф Петр Андреич, – спросил Скорняков-Писарев, – какого пола особа, передавшая тебе это известие?
– Одна из окружающих ее величество женщин…
– А ты не подозреваешь, что слух пущен с особой целью?
– Не только не подозреваю, но прямо отвергаю всякую цель для нас невыгодную. Сашка стережет и принял все меры, чтобы никто ничего не узнал; стало быть, если мы знаем, то это против его желания…
– Смотрите, так ли?.. Нет ли тут ловушки?
– Ты, Григорий, просто помешан на ловушках!
– Да если бы и так? Вам на это жаловаться нечего. Было бы хуже, если б я верил всем басням, которыми плут Сашка норовит прикрывать свои мошенничества.
– И то и другое, друг, нежелательно; всякое излишество сбивает с настоящего пути, а наше положение не дозволяет нам безнаказанно делать ни одного фальшивого шага. Мы должны бить наверняка. А верного пока – труднее всего добиться, и понятно почему: с той минуты, как дознана будет опасность в положении государыни, управление примет Верховный тайный совет, в котором Александр Меншиков такой же член, как и все мы. Да он один, а нас пятеро, стало быть, ему придется выполнять нашу волю, а не нам его; поэтому он и примет все меры, чтобы мы подлинного положения государыни, особенно опасного, не знали, и будет держать нас в таком положении, пока не успеет изворотиться, то есть постарается заручиться таким правом, которое будет давать ему все-таки перевес над нами. Наше, стало быть, дело – не дать ему времени этого выполнить и узнать немедленно: таково ли положение больной, при котором неподсильно ей бремя управления? Это же могут сделать дочери и зять. Пусть они заставят сказать докторов сущую правду и их крайний приговор, за их общею подписью, пусть явят в Верховном тайном совете, как раз и учрежденном для того, чтобы справляться со всевозможными затруднениями в правлении.
– Да… заставите вы дочерей и зятя сделать что-нибудь толковое…
– Отчего ж и не заставить? – ответил решительно граф Петр Андреевич.
– Если, граф, вы так искусны, явите божескую милость! Сжальтесь над бедной Россией! Блументроста вам не так трудно будет заставить высказать правду, – заметил Шафиров.
– А я так думаю, – возразил Скорняков-Писарев, – от Блументроста-то вы не дождетесь ничего толкового. Он всегда держался Сашкой Меншиковым. Стало быть, скажет нам только то, что он ему подскажет или прикажет. А другого, коли подлинно больна государыня, и не пустят к ней.
– Затруднительное дело, коли так. Как ни кинь – все будет клин. А надобно не тратить попусту время. Все-таки надо убедиться… действительно ли больна. А убедиться можно только при требовании дочерей. Другого средства нет. Это все-таки самое надежное. Поезжай ты, Антон Мануилыч, и постарайся внушить Анне Петровне, чтобы она, с сестрою вместе, была завтра в приемной, перед опочивальней…
– Да что же им двум? Нужно и Нарышкиных прихватить, да и племянниц Скавронских. Как огулом-то налетят, так Сашке поневоле придется бить отбой.
Дивиер согласился, но, в свою очередь, просил, чтобы Толстой подготовил герцога.
– Хорошо, быть так. Принимаю поручение, – отвечал граф. – С моей стороны, и это сделаю, и Головкина настрою. К нему заеду от герцога. Коли бить в набат, так бить во всех концах. И коли велите делать, так прощайте. Увидимся завтра… в приемной… Каждый понимает: как и что делать. Ты, Антон Мануилыч, останься. Нам в одно место ехать: ты – к жене, я – к мужу.
Наступило 16 апреля 1727 года. Рано утром приехала цесаревна Анна Петровна с мужем к цесаревне Елизавете Петровне, не совсем еще убравшейся.
– Что ты так медлишь, Лиза!.. Говорят, тратить времени нельзя…
– А мне только сейчас прислали сказать, что мама заснула и чтобы мы ее не беспокоили. Я и собралась, но опять готова была раздеться.
– И неужели ты поверила? Разве не знаешь, кто это делает?
– Да его нет… Я посылала к Аграфене Петровне… Та ночевала здесь…
– Мне и твоя Аграфена Петровна подозрительна. Она явно тянет на сторону светлейшего.
– Но ты не можешь сказать, чтобы она была бесчестная женщина и не любила мамашу. Я не вижу вреда в том, что она предана светлейшему… Ни я, ни ты не можем сказать, чтобы и он нам вредил чем-нибудь особенно. Другой на его месте сделал бы нам больше неприятностей.
– Однако нельзя позволить ему хозяйничать, – перебил герцог. – Мы должны вступить в управление, а не он…
– Кто это – вы? – иронически спросила Елизавета Петровна.
– Ну, разумеется, я… ты… Анна… – и запнулся, не зная, что сказать далее.
– Не другие ли кто? – насмешливо переспросила младшая цесаревна.
– Кто – другие? Я никого не знаю… Я сам это решил! Других я знать не хочу! – надменно отозвался Карл-Фридрих и прикинулся оскорбленным.
При этих словах неожиданно появился граф Гаврила Иванович Головкин, ведя под руки двух племянниц императрицы – Анну Карлусовну и Софью Карлусовну Скавронских.
– Что же вы, ваши высочества, не изволите быть поближе к спальне болящей нашей монархини? – спросил он цесаревен после обычных приветствий.
– Если хотите, граф, мы пойдем с вами…
– Ваши высочества! Долг ваш – находиться теперь там. Об этом униженно докладывает ваш преданнейший слуга – канцлер…
– Ступайте же… Я сейчас приду, – сказала цесаревна Елизавета Петровна, скрываясь в уборную.
– Не будем тратить времени, – продолжал Головкин. – Врачи решительно сказали мне, что сегодняшний день у ее величества должен последовать пароксизмус… Чем он разрешится при ее тяжелой болезни, ведает один Господь.
Таинственный голос и расстроенный вид канцлера не только тронули, но и привели в ужас цесаревну Анну Петровну, и она, всхлипывая, взяв супруга под руку, двинулась за канцлером в коридор.
Дойдя до дверей передней, они нашли их запертыми и, только принявшись в третий раз сильнее трогать ручку, отворили дверь. Там уже был Балакирев, а во второй приемной на маленькой кроватке спал перенесенный сюда ночью великий князь Петр Алексеевич. То, что он находился здесь, было явно подготовлено… Сестры его высочества, однако же, не было. Внук государыни был одет, что немало изумило как Головкина и цесаревну, так и ее супруга.
Когда они появились в передней, двери в опочивальню ее величества были заперты. Звуки движения, по-видимому, заставили выйти из спальни княжну Аграфену Петровну, почтительно доложившую Анне Петровне тихим голосом:
– Государыня императрица после тяжких страданий, продолжавшихся всю ночь, теперь в забытьи, но это, кажется, не сон, потому что тело государыни постоянно вздрагивает и порою открываются глаза… Жар очень сильный… С минуты на минуту ждем врачей… Не благоволит ли ваше высочество немного помедлить у себя, а потом пожаловать… Я буду иметь счастье явиться к вам при малейшем изменении положения ее величества…
– Я, пожалуй, уйду, ваше высочество, – сказал Головкин, – а вы можете оставаться, я думаю… От вас шума может быть не более чем от ребенка, если он проснется. – И, указав на спящего великого князя, ушел, оставив Скавронских и цесаревну с супругом в приемной ее величества.
Чрез несколько минут явилась цесаревна Елизавета Петровна. К ней, с таким же докладом, как к сестре, вышла опять княгиня Волконская; выслушав ее молча, Елизавета Петровна последовала за нею в коридор и задним ходом, через него вошла в опочивальню. За нею прошла и старшая сестра. В комнате, где остались спящий великий князь, две девицы Скавронских и герцог Голштинский, воцарилась такая тишина, что можно было слышать полет мухи, если бы это была не весна, а лето. В переднюю, где бодрствовал Балакирев, беспрестанно стали легонько стучаться разные высокопоставленные лица, но усердный слуга умел, однако же, всех их спровадить не впуская. Вдруг явились: граф Толстой, Скорняков-Писарев, барон Шафиров и генерал-полицеймейстер. На легкий стук их Балакирев отворил дверь, и, не спрашивая его нисколько ни о чем, Толстой и Дивиер вошли первые, а за ними Шафиров и Писарев.
– Ее величество находится теперь в забытьи, – загораживая дорогу, решительно сказал Балакирев.
– Мы, члены Верховного тайного совета, – сказал Толстой, – при таком трудном положении государыни должны находиться тут непременно.
– Вы, граф, один член совета, и, если угодно войти, я не смею перечить… – попробовал заметить Балакирев.
– Я, главный блюститель порядка, тоже должен быть, – отозвался Дивиер и, отведя руку царицына слуги, вступил в приемную.
Остальные последовали за этою парою.
Движение и шаги четырех мужчин разбудили мальчика, великого князя, и он сделал недовольную мину, увидев себя не в своей комнате. Осматривая сперва с недоверием место, где он находился, Петр Алексеевич сел на кровать и не вдруг узнал Скавронских, а что касается герцога, он так на него посмотрел, что тот потупился. Полагая, что тут между ними может последовать столкновение, несмотря на разность возраста, Дивиер поспешил принять роль посредника и ласково спросил великого князя:
– Хорошо ли почивали, ваше высочество?
– Не скажу… Холодно что-то… Почему я одет? Неужели я так спал всю ночь? Оттого-то мне и было так неловко. Голова что-то болит.
– Можно, если угодно будет, прогуляться. А теперь можно приказать подать вам чай. Вы любите кататься?
– Еще бы!
– А скакать?
– Как – скакать?
– А вот так… Садитесь ко мне на колени.
И Дивиер сел на кровать и начал его качать.
– Хорошо, хорошо. Какой же ты мастер! – поощрительно отозвался великий князь.
В это время Толстой тихонько сказал:
– Не лучше ли вашему высочеству будет у себя горячее испить… и Дивиер с вами пойдет.
– Пожалуй, – согласился великий князь, и они пошли.
В передней Балакирев доложил великому князю:
– Я уже послал за чаем. Сюда принесут. Неравно простудитесь…
– Нет, я лучше дома. Здесь скучно.
– Разве вам не жаль вашей маменьки-государыни? Она тяжко больна, а вы хотите забавляться.
– И, оставаясь здесь, великий князь нисколько не облегчит положения больной, – перебил Дивиер.
– Но государыня может спросить ваше высочество… По воле ее величества вы остались здесь ночевать.
– Как же тут быть? – спросил в нерешимости князь-ребенок.
– Ведь мы скоро придем, ваше высочество, – наставительно подсказал Дивиер, и великий князь готов был сдаться на этот совет, но в это время к полуотворившейся двери в опочивальню ее величества бросились все находившиеся в зале. Цесаревны стояли в дверях и тихо плакали. По комнате раздавалось болезненное хрипение тяжко страждущей. Заплакали Скавронские, а Елизавета Петровна, обыкновенно живее чувствовавшая как радость, так и горе, предалась глубочайшей печали. Слезы полились у нее из глаз порывистыми потоками, и она, почти теряя силы, покачнулась. Толстой поспешил усадить ее на стул, а Дивиер, подлетев, сказал довольно громко:
– Я бы советовал вашему высочеству подкрепиться рюмкою вина. – Не сообразив неприличности своего предложения.
Видя всех плачущими, заплакал и великий князь. Желая развеселить ребенка, Дивиер опять стал качать его, приговаривая:
– Напрасно плачете. Если Бог судил лишить вас маменьки, мы все, ваши верноподданные, постараемся утешить вас в потере. А то головка будет болеть. Пойдемте-ка отсюда. Прикажем коляску заложить. Я еще не так вас покатаю.
Утешившись и утерши слезы, великий князь стал утешать Софью Карлусовну и говорил ей:
– Полно и ты плакать… Авось, Бог даст, и поправится маменька. Дивиер правду говорит, что печалиться много вредно. Не плачь!..
– Не могу удержаться, – всхлипывая и несколько жеманясь, отвечала Софья Скавронская.
– Если не перестанешь, я тебя заверчу… рассмешу, – не отставал настойчивый Петр Алексеевич, нетерпеливый от природы и любивший поставить на своем. – Не плачь же! Я приказываю. – И сам топнул ножкой, разумеется неслышно на мягком ковре.
Софья Карлусовна старалась не плакать и вызвала на лицо полуулыбку. Великий князь взял ее за руку, дружески промолвив вполголоса:
– Вот и умница!
Дивиер, сидевший на кроватке, поощрительно молвил:
– Вот и давно бы так… Поглядишь – и пара выйдет.
– Какая пара? – робко спросила Софья Скавронская.
– Да хоть бы и ваша… рука с рукой, как жених с невестой, стоите. Глядишь, и свадьба у нас сочинится еще. Лучше ведь его высочество, чем Сапега какой-нибудь? Не правда ли?.. – задал прямой вопрос импровизированной невесте Дивиер.
– Конечно… Сравненья нет! – отвечала она, обратив на генерал-полицеймейстера свои прекрасные черные глаза.
– Вот, ваше высочество, я и в сваты стал за вашу милость… усердствую с полною готовностью!
– Вижу… и всегда почитал тебя хорошим человеком, с кем-нибудь не сравниваю. Ты отца моего не губил! – произнес вдруг запальчиво князь-ребенок, и глаза его засверкали гневом.
Толстой невольно отшатнулся, а Шафиров заслонил Скорнякова-Писарева, придвинувшись ближе к великому князю.
Цесаревна Анна Петровна в это время горько заплакала, и на подвижном лице великого князя вновь изобразилась скорбь, а в глазах показались слезы.
– Где же Наташа? – выговорил он голосом, полным тоски. – Ее все нет со мной!
– Пойдемте за ней, если угодно! – предложил снова Дивиер.
– Не пустит ведь он? – полугневно, полугрустно выговорил великий князь, указывая на Балакирева, стоявшего в дверях передней и смотревшего на заботливость Дивиера с недоверчивостью.
– Как он смеет нас остановить? – отважно, вызывающим тоном молвил Дивиер, как видно, старавшийся всеми средствами увести отсюда великого князя, очевидно с обдуманною целью.
Это очень хорошо понял Балакирев и, подойдя к великому князю, доложил ему почтительно:
– Иду поторопить, ваше высочество, прибытие великой княжны Наталии Алексеевны и подачу чая. – И, выйдя из комнаты, запер дверь на ключ перед толпою придворных, наполнявших коридор.
На всех лицах выражалось одно грустное ожидание неотвратимого горя. Балакирев через толпу протиснулся прежде всего на двор и приказал запереть ворота с Большой улицы и держать запертыми все входы во дворец. Затем коридором прошел в приспешную[23] и потребовал немедленно принести чай и завтрак в собственные апартаменты ее величества. Затем, из приспешной же, он отправил с ездовыми две цидулы: одну – к князю Меншикову, а другую – к коменданту в город. В первой было только написано: «Поспешите! Враги окружают великого князя». Во второй заключалось напоминание – немедленно исполнить приказ, отданный ночью, то есть привести на дворцовый двор роту, назначенную в дежурство на следующий день. После отсылки цидул Балакирев заглянул к себе, на половину великого князя, и застал там в сборе всех противников светлейшего.
Не показывая изумления при виде такого количества нежданных гостей, Балакирев просил доложить государыне великой княжне, что братец просит пожаловать скорее на собственную половину, кушать утренний чай.
– Ну, что там делается? – спросил Балакирева канцлер.
– Ее величество в забытьи… Врачи говорят: уже нет опасности.
У канцлера и у многих из присутствующих вытянулись лица при известии, разрушавшем все заранее построенные планы. Ожидали совершенно противного, и, при неожиданном обороте, все закусили губы и начали перебирать в памяти: не сказано ли чего, за что придется отвечать?
Возвращаясь со своей половины на пост, в передней ее величества, Балакирев уже нашел слуг, несших чай и завтрак, так что появление его вместе с ними изгладило все подозрения, если они только успели зародиться в чьем-нибудь уме.
Цесаревна Анна Петровна, продолжая плакать, отстранила рукою поднос с чаем.
– По крайности, для подкрепления соизвольте пропустить это, – подавая рюмку вина цесаревне, промолвил Дивиер.
– Оставь меня, Антон Мануилыч, до того ли теперь?! – еще более расстроенная, ответила Анна Петровна.
В это время прошел в опочивальню Блументрост, и все невольно насторожились. Цесаревны вместе с ним вошли в опочивальню, оставив дверь не совсем притворенной. В нее видна была голова врача, пробовавшего пульс августейшей больной, все еще не освободившейся от сонливости и хрипения в горле. На вопрос Анны Петровны: «Как теперь?» – Блументрост мог только пожать плечами, видимо озабоченный неопределенными симптомами кризиса при слабом пульсе. Видя мрачное выражение на лице врача, противники светлейшего переглянулись: не кончено ли все?
Предприимчивый Дивиер первый вздумал воспользоваться этой ситуацией и увезти будущего государя, отняв, так сказать, его из-под носа у Меншикова.
– Не лучше ли будет вам для успокоения немножко прогуляться? – предложил Дивиер великому князю, смотревшему на Софью Карлусовну, снова начавшую хмуриться. – И ее возьмем, ваше высочество.
– Пожалуй, – ответил беззаботный отрок, глаза которого уже глядели рассеянно на гардину окна, сквозь которую проскользнул сбоку луч весеннего солнца, отразившийся на темном ковре пола ярким пятном.
– Так пойдемте же! – И, взяв за руку великого князя и Софью Карлусовну, Дивиер направился к двери в коридор, не встретив на этот раз никакого сопротивления со стороны Балакирева, который был уверен, что некуда уйти дальше апартамента его высочества.
Войдя туда и перебросившись с людьми своей партии вестью о том, что они усмотрели в приемной, Толстой и Шафиров занялись серьезною беседою: что следует им делать. А Дивиер, прихватя молодого Долгорукова, камер-юнкера (заявившего, что его коляска может везти куда прикажут), впятером, взяв и Скорнякова, направился на главный подъезд, который оказался запертым, и прислуга не подавала голоса, несмотря на громкие приказания отворить. Бесплодно потеряв четверть часа, Дивиер попытался проникнуть на набережную через недостроенный дом дворцовой канцелярии, и на этот раз попытка его удалась. Долгоруков побежал в Мошков переулок, где стояла его карета, и стал махать великому князю и его спутникам, чтобы они поспешили. Но едва они сели в карету, как из Мошкова переулка выскочили солдаты и схватились за упряжь лошадей, не давая им двинуться. Дивиер, в полной форме, скомандовал солдатам отступить, и они построились, отойдя от кареты в сторону; но из главного подъезда выскочил светлейший, прибывший вовремя, и криком «стой!» остановил кучера, неохотно сдержавшего лошадей.
– Кто велел ехать? – крикнул еще громче светлейший.
– Я! – ответил, едва сдерживая свой отроческий гнев, великий князь Петр Алексеевич.
– Теперь не та пора, чтобы можно было обойтись без вашего присутствия, государь… Ее величество требует вас к себе.
Великий князь и Софья Карлусовна вышли из кареты. Светлейший взял их за руки и пошел с ними во дворец, скомандовав:
– Гренадеры, берите всех, кто здесь!
Дивиер крикнул:
– Не троньте без указа Верховного совета! Я генерал-полицеймейстер, как вы знаете, и возвращусь сейчас!
Ему дали свободно удалиться, но команда все-таки не выпустила Скорнякова-Писарева и Долгорукова, оставшихся на улице при экипаже.
Бледный как смерть, вошел Дивиер в комнаты великого князя, где еще заседали Головкин с Толстым, Шафировым и явившимся только теперь Ягужинским. Объяснив, что с ним случилось, обер-полицеймейстер сказал, что пора положить предел самовольству одного из членов Верховного совета.
– Надо, надо! – тихонько, как бы говоря про себя, молвил канцлер, прибавив: – Я скажу князю Александру Данилычу, чтобы он воздерживался впредь… более.
– Не спрашивать его, а теперь же надо выразить запрещение ему так поступать, в журнал прописавши… И открыть заседание не выходя отсюда! – сказал Толстой. – Все члены здесь… Пойдем в советскую и созовем товарищей.
– Хорошо, хорошо! Если все согласны… Я буду… Доложу герцогу и цесаревнам. – И старик поплелся к выходу. Придя в приемную, он, однако, никому ничего не сказал и потихоньку удалился домой.
Между тем через час после ухода канцлера в комнатах великого князя собрались светлейший, генерал-адмирал, герцог Голштинский и князь Дмитрий Михайлович Голицын и стали рассуждать о том, что сегодняшний увоз великого князя показывает, несомненно, существование заговора.
– Какой тут заговор? – сидя с другими, сказал граф Толстой.
– Что заговор был и есть… и что ты, Петр Толстой, глава его, я имею неопровержимые доказательства… – сказал Меншиков. – Государыне уже доложено, и приказ последовал: вас всех взять и допросить как следует, по закону.
– Где доказательства? – спросил, стараясь сохранить наружное спокойствие, обвиняемый.
– Верно уж, у светлейшего есть достаточные улики, – не совсем твердо ответил, глядя робко на всех, генерал-адмирал.
Все промолчали.
– Я – член Верховного тайного совета, и, чтобы меня арестовать, нужно не одно слово Александра Меншикова, а явные улики да свободное, без него, обсуждение их… Обвинитель – не судья!
И на это ничего никто не ответил.
– Я сделал свое дело… – возразил светлейший, – что мне долг предписывал… Вы, господа, делайте свое дело… А указ высочайший вам объявлен… Нельзя главного оставить на свободе, когда клевреты позабраны.
Вошел офицер с двумя рядовыми с ружьем и громко произнес:
– Граф Петр Андреевич Толстой, шпагу вашу! Я вас арестую по высочайшему ее императорского величества словесному приказу.
Толстой молча последовал за ним. Герцог Голштинский поперхнулся, сбираясь что-то сказать, но только сделал рукою знак, махнув по воздуху.
На следующий день стало слышно, что государыне легче. Еще через день заговорили в городе, что открыт обширный заговор при дворе в самую последнюю минуту пред приведением в действие; что заговорщики хотели убить светлейшего князя, генерал-адмирала, генерал-прокурора, канцлера, все императорское семейство и иностранцев, в точности повторив ужасы стрелецкого восстания 15 мая 1682 года в Москве. И главою заговора был устроиватель тогдашней резни граф Петр Андреевич Толстой. Спас всех своею находчивостью один светлейший князь Александр Данилыч, лично подвергаясь величайшей опасности, чтобы вырвать из рук кровопийц единственную отрасль мужеского племени в августейшей фамилии – великого князя Петра Алексеевича. Его Господь Бог сохранил невредимым благодаря мужеству Софьи Карлусовны Скавронской, подставившей грудь свою для поражения рукою убийцы. Толковали также, будто бы полицейские солдаты по приказу своего главного начальника должны были схватить всех иностранцев и разграбить их имущество.
Прошла еще неделя, в продолжение которой только и говорилось, что об арестантах и открываемых из допросов их планах самого кровавого свойства. Верховный тайный совет не собирался, и вообще во дворец вход был значительно затруднен. Сам канцлер, два раза приезжавший для засвидетельствования своего рабского ее императорскому величеству решпекта, не был впущен. Вечером, в день вторичной своей попытки видеть ее величество, канцлер получил письменный указ за высочайшею подписью, сопровождаемый короткою запискою светлейшего князя:
«Ваше сиятельство! Будьте в крепости в комиссии, да извольте собрать всех к тому определенных членов и ее величества указ всем объявить. И всем, не вступая в дело, присягать, чтоб поступать правдиво. И никому не манить. И о том деле ни с кем не разговаривать и не объявлять, кроме ее величества».
В присланных допросных пунктах велено допросить Дивиера по смыслу взведенных на него обвинений в неприличных поступках в приемной ее величества утром 16 апреля.
В записке светлейшего князя поручалось канцлеру ответы Дивиера завтра утром «довести до сведения ее величества».
Канцлер, прочитав записку и допросные пункты, погрузился в глубочайшее раздумье. Самое поручение было крайне щекотливо. Ему – допрашивать людей, планы которых при его соучастии и обсуждались! Злая насмешка. Да еще докладывать ответы Дивиера? Ну кто порукою, что императрица в болезненном состоянии своем будет слушать его? Ясно, репортовать придется тому же Меншикову, против которого все и было направлено.
В тяжелом раздумье застал тестя Павел Иванович Ягужинский.