Это было волшебно.
На скотобойне я продержался примерно полтора года. После выгребания рвоты, убийства коров, подвешивания потрохов, отрезания копыт и оглушения свиней моей последней обязанностью было вырезать свиной жир. У животных есть так называемая жировая сетка, которая обволакивает желудок, – типа пивного живота, – и мне нужно было ее вырезать, растянуть и подвесить на ночь на столбы, чтобы просохла, а на следующее утро упаковать. Большая часть этого жира использовалась для изготовления женской косметики. Но прежде чем сушить жир, его нужно было промыть. Для этого был большой чан с кипящей водой, и хитрость состояла в том, чтобы очистить жир с помощью пара, затем помыть, положить на стойку и подвесить на растяжках.
Но парни на скотобойне не уставали подшучивать друг над другом. Например, когда ты наклоняешься над баком, они разрезали завязки на фартуке, и фонтан из крови и черт знает какого еще дерьма брызгал тебе прямо на одежду. Мне это быстро надоело, а один перец меня особенно бесил. И вот однажды я наклоняюсь над баком, а этот парень подкрадывается сзади и разрезает мне завязки на фартуке. Я, недолго думая, разворачиваюсь и бью его по голове столбом для просушки сала. Я просто потерял хладнокровие, приятель, пойми. Это была довольно жестокая сцена. Я ударил его несколько раз, так что парня всего в крови пришлось увезти в больницу.
На этом закончилась моя работа на скотобойне. «Вали на хрен и не вздумай возвращаться», – сказал начальник.
Вот так я стал Джоном-вором. О том, чтобы снова пойти на завод, даже речи не было. Сама мысль о Гарри, его золотых часах и двух фунтах в неделю была невыносима.
Но в Уинсон Грин мне преподали хороший урок. В этом адском месте даже час – очень долго, а уж три месяца… Первым делом я спросил у кого-то, что имели в виду надзиратели, говоря о душе и моих длинных волосах. Всю следующую неделю я умолял дать мне ножницы, чтобы не быть похожим на девчонку. Каждое утро в душе я стоял, плотно прижавшись спиной к стене и закрывая яйца рукой, настолько, черт возьми, мне было страшно. Если я ронял мыло, то просто оставлял его на гребаном полу.
Я не собирался никуда наклоняться.
Но я волновался не только о том, что меня поимеют. В этом месте человека могли убить просто за то, что он будет бесить кого-нибудь не того. Мордобой был делом повседневным, а я дрался как кусок дерьма. Поэтому я поступил так же, как с хулиганами на Берчфилд-роуд: нашел самого крупного и крутого ублюдка на спортплощадке и смешил его, вытворяя всякую херню.
Это было моим спасением.
В самой тюрьме всё было так, как я себе и представлял: лязгали двери, гремели ключи, на разных этажах сидели преступники всех мастей, и на каждом этаже был балкон, который выходил в середину здания. Меня посадили в «Крыло YP», которое предназначалось для малолетних преступников, а этажом выше располагались камеры предварительного заключения, в которых ждали суда или приговора убийцы, насильники, грабители банков, словом – нежелательные элементы всех мастей. В камеру могли пронести все что угодно. Пиво, сигареты и какое хочешь дерьмо – но выше всего ценился любой табак. Курение помогало убивать скуку, которая была твоим злейшим врагом. Даже старые сырые, обслюнявленные окурки стоили целое состояние.
Набивать себе татуировки – еще один способ скоротать время. Один из парней показал мне, как это делать без иголки и туши. Он нарисовал мне на руке изображение Святого шариковой ручкой – я был поклонником этого сериала еще с 1962 года, – а потом с помощью швейной булавки, которую стащил из мастерской, и расплавленной краски с решетки набил по рисунку татуировку.
После выхода из Уинсон Грин, я стал набивать себе татуировки повсюду. Я даже сделал себе по улыбающейся рожице на каждом колене, чтобы они веселили меня утром, пока я сижу на толчке. Еще в тюрьме меня научили делить спички. Они были дефицитным товаром, так что ребята придумали, как сделать из одной спички четыре, расщепив ее булавкой. Помню, как все время удивлялся – почему они до сих пор не стали миллионерами?
Мое самое яркое воспоминание об Уинсон Грин – это Брэдли. Он был известным педофилом, сидевшим в камере этажом выше моего крыла. Над его дверью висела табличка с надписью «ПРАВИЛО 43». Это означало, что с заключенным 24 часа в сутки должен находиться охранник, чтобы защитить его от других. Иначе при первой возможности остальные повесили бы педофила на ближайшем светильнике. Но надзиратели ненавидели Брэдли так же сильно, как и другие заключенные – он находился в предварительном заключении по семнадцати обвинениям в сексуальном насилии над детьми, в том числе над своими собственными, – и они делали всё, чтобы превратить жизнь насильника в ад. Как-то раз я видел, как один верзила с татуировкой змеи на лице выбивал из педофила душу, а охранники просто смотрели в сторону. Первый же удар наверняка сломал Брэдли нос. Он жевал собственную кровь, сопли и хрящи и, мать его, выл от боли.
В тюрьме меня поставили на раздаче харчей… Заключенным выдавали специальные подносы, разделенные на секции, в которые я, зачерпывая ложкой, шлепал заливные потроха, горох и другое отвратительное дерьмо, которое там готовили. Всякий раз, когда входил Брэдли, дежурный охранник говорил мне: «Осборн, не давай ему ни хрена». Так что я ему почти ничего не накладывал. Брэдли приводили в столовую под конвоем, чтобы по пути с ним ничего не случилось, но это не всегда помогало. Помню, однажды ему несколько недель почти не давали еды, и он сказал парню на раздаче: «Пожалуйста, можно мне еще?» Парень уставился на него, а затем опустил большой тяжелый половник в кастрюлю, размахнулся и влепил им Брэдли по морде. Никогда не забуду звук, с которым этот чертов половник с кашей врезался Брэдли в голову. Шмяк! У него еще нос не успел зажить после прошлого нападения, и тут его расквасили снова. Брэдли плакал, кричал и шатался от боли, но охранник только ударил его по заду палкой и велел не задерживать очередь. Это было сильно.
После этого Брэдли отказывался выходить из камеры. Для охранников это стало проблемой, потому что по правилам тюрьмы нужно было каждый вечер обыскивать камеру, выносить парашу и натирать пол. Поэтому, когда начальник тюрьмы заметил, что Брэдли не выходит поесть, заорали все звонки-свистки, случился дикий кипеш. Я в это время был на кухне. Охранник подошел ко мне и еще одному парню и сказал: «Ты и ты, мне нужно, чтобы вы вытащили этот отвратительный кусок дерьма из камеры и отвели в душ и там начисто отдраили».
Не знаю, как долго Брэдли дали гнить в камере, пока не включили сигнализацию, но, судя по ее состоянию, прошло несколько дней. Ведро с парашей перевернулось, и повсюду были моча и дерьмо. Да и сам Брэдли был весь в дерьме. Мы вытащили его, отправили в холодную ванну и оттирали уличными метлами. Всё лицо у Брэдли почернело и опухло, на месте носа была каша, и он дрожал и плакал. К концу дня я уже испытывал жалость к этому парню. Говорят, педофилам легко живется в тюрьме. Поверьте мне, это не так. Я до сих пор удивлен, что Брэдли не покончил с собой. Может, он слишком трусил, а может, у него просто не было запасных лезвий.
Как-то, уже в конце своего срока в Уинсон Грин, я гулял по двору и вдруг увидел знакомого парня.
«Эй, Томми!» – крикнул я.
Томми поднял глаза, улыбнулся и пошел мне навстречу, куря сигарету и потирая руки, чтобы согреться.
– Оззи? – удивился он. – Черт побери, парень, это ты?
Томми работал со мной на скотобойне в Дигбете – был одним из тех парней, которые связывали коров перед тем, как я стрелял им в голову. Он спросил, на сколько меня упекли, и я рассказал, что мне дали три месяца, но за работу на кухне и помощь с Брэдли выпускают через полтора.
– За хорошее поведение, – сказал я. – А тебя на сколько?
– На четыре, – ответил он, затягиваясь.
– Недели?
– Года.
– Черт побери, Томми. Что ты сделал, ограбил королеву?
– Нет, всего лишь несколько забегаловок.
– И сколько ты украл?
– Ни черта, мужик. Но я взял пару сотен пачек сиг, шоколадных батончиков и всякой херни.
– Четыре года за сиги и шоколадки?
– Третий привод. Судья сказал, что я не усвоил урок.
– Черт побери, Томми.
Раздался свисток, и один из охранников велел нам пошевеливаться.
– Увидимся, Оззи.
– Увидимся, Томми.
Мой старик поступил правильно, не оплатив мой штраф. После Уинсон Грин я ни за что не хотел возвращаться в тюрьму, и не вернулся. Меня арестовывали, да. Но не сажали.
Хотя, надо признать, я был к этому близок.
Я не горжусь тем, что отбывал срок, но что было, то было, понимаете? Просто я, в отличие от других, не пытаюсь притворяться, что этого никогда не было. Если бы не те полтора месяца за решеткой, черт знает, во что бы я еще вляпался. Может, пошел бы той же дорогой, что мой приятель Пэт с Лодж-роуд, с которым мы воровали яблоки. Парень покатился по наклонной, связался с очень плохой компанией. Думаю, наркотики тоже сделали свое дело. Я не знал подробностей, потому что никогда не спрашивал. Когда я вышел, то практически перестал общаться с Пэтом, так как больше не хотел связываться со всякой херней. Но время от времени мы пересекались, выпивали, болтали. Он был хорошим парнем, приятель. Легко осуждать других людей, но Патрик Мерфи был действительно хорошим чуваком. Просто он несколько раз сделал неправильный выбор, а потом стало поздно. В итоге Пэт прошел по «королевскому свидетельству» – это значит, что тебе сокращают срок за то, что ты стучишь на более важного преступника. А потом, когда выходишь из тюрьмы, дают новые документы. Пэта поселили в Саутенде или где-то еще. Он находился под защитой полиции двадцать четыре часа в сутки. Но жена не выдержала и, не дождавшись его, подала развод. Пэт пошел в гараж, завел машину, подсоединил шланг к выхлопной трубе и вставил другой конец в водительское окно. Затем сел в машину и дождался, когда монооксид углерода не сделал свое дело.
Ему тогда только исполнилось тридцать.
Когда я узнал об этом, то позвонил его сестре Мэри и спросил, был ли Пэт пьян, когда совершил самоубийство. Она ответила, что у него в крови ничего не нашли: он был абсолютно трезв и сделал свой осознанный выбор.
В середине зимы 1966 года, когда я откинулся из тюрьмы. Какой же на улице был холод! Охранники пожалели меня и дали старую, воняющую рвотой куртку. Потом достали пакет с моими вещами и положили на стол. Бумажник, ключи, сигареты. Помню, как задумался, каково это – получить назад свои вещи через тридцать лет, будто это временная капсула из параллельной вселенной? Я подписал несколько бумаг, охранники отперли дверь, открыли ворота с колючей проволокой, и я вышел на улицу.
Я был свободным человеком, умудрился пережить тюремное заключение, меня не поимели в задницу и не избили до полусмерти.
Так почему же мне было так чертовски грустно?
Тук-тук.
Я просунул голову между штор в гостиной и увидел стоящего у двери парня с большим носом, длинными волосами и усами. Он был похож на нечто среднее между Гаем Фоксом и Иисусом из Назарета. А это что, пара…? Черт меня дери, да. Он был в бархатных штанах.
– ДЖОН! Открой дверь!
Своими криком мама могла разбудить половину астонского кладбища. С тех пор, как я вышел, она без устали пилила мне мозги. Каждые две секунды я слышал: «Джон, сделай то, Джон, сделай это». Но я не хотел сломя голову нестись открывать дверь. Мне нужно было собраться с мыслями и взять себя в руки. Этот парень выглядел серьезно.
Вдруг что-то важное.
Тук-тук.
– ДЖОН ОСБОРН! ОТКРОЙ ЧЕРТОВУ…
– Открываю! – Я протопал по коридору, отодвинул защелку на двери и дернул за ручку.
– Ты… Оззи Зиг? – спросил Гай Фокс с сильным бирмингемским акцентом.
– А кто спрашивает? – поинтересовался я, скрестив руки.
– Терри Батлер, – ответил он. – Я по объявлению.
Как раз то, что я мечтал услышать. По правде говоря, я долго ждал этого момента. Я мечтал о нем. Я его себе представлял. Я разыгрывал сам с собой воображаемые диалоги. Когда-нибудь, думал я, люди будут писать статьи в газетах о моем объявлении на окне магазина «Ringway Music» и утверждать, что это был поворотный момент в жизни Джона Майкла Осборна, который раньше работал настройщиком автомобильных клаксонов. «Расскажите мне, мистер Осборн, – спросит меня Робин Дей на «BBC», – когда вы росли в Астоне, вы думали, что простое объявление на окне музыкального магазина приведет к тому, что вы станете пятым участником группы The Beatles, а ваша сестра Айрис выйдет замуж за Пола Маккартни?» – а я отвечу: «Да ни в жизнь, Робин, ни в жизнь».
Это было чертовски классное объявление. «OZZY ZIG NEEDS GIG»[9], – говорилось в нем большими буквами, написанными фломастером. Внизу я подписал: «Опытный фронтмен со своей акустической системой и усилителем», – и адрес (Лодж-роуд, 14), по которому меня можно найти с шести до девяти вечером по будням. Если только в это время я не в пабе и не выклянчиваю у кого-нибудь выпивку. Или на катке «Silver Blades». Или еще где-нибудь.
Телефона в те времена у нас не было.
Даже не спрашивайте, откуда взялось «Зиг» в прозвище «Оззи Зиг». Просто в один прекрасный день пришло в голову. Выйдя из тюрьмы, я всё время придумывал новые способы раскрутки в качестве вокалиста. Вероятность, что у меня получится, была один к миллиону – и это оптимистичный прогноз. Но меня устроило бы все, что угодно, лишь бы избежать судьбы Гарри с его золотыми часами. Кроме того, такие группы как Move, Traffic и Moody Blues доказали, что, для того, чтобы добиться успеха, необязательно быть родом из Ливерпуля. Говорили, что стиль brumbeat станет новой силой после merseybeat.
Не буду делать вид, что помню весь разговор со странным парнем в бархатных штанах, который появился у меня на пороге в тот вечер, но почти уверен, что было примерно так.
– Так у тебя есть для меня группа, Теренс?
– Ребята зовут меня Гизер[10].
– Гизер? То есть Хрыч?
– Ага.
– Шутишь?
– Нет.
– Как в песне «Этот вонючий чудак только что наложил в штаны»?
– Очень смешная шутка для человека, который называет себя «Оззи Зиг». А что это у тебя за пушок на голове, чувак? Как будто ты пострадал от газонокосилки. Нельзя же выходить на сцену в таком виде.
Я обрил голову, когда считал себя модом, но потом снова стал рокером и теперь снова отращивал волосы. Честно говоря, я и так стеснялся, поэтому мне не понравилось, что Гизер это заметил. Я хотел было ответить шуткой про его огромный шнобель, но в итоге подумал получше и просто спросил: «Так у тебя есть группа или нет?»
– Слышал про Rare Breed?
– Конечно, слышал. Вы ребята со стробоскопом и таким хиппи с бонго или чем там, да?
– Да, это мы. И мы только что потеряли вокалиста.
– Правда?
– В объявлении написано, что у тебя есть акустическая система с усилителем, – сказал Гизер, перейдя к делу.
– Верно.
– Ты раньше пел в каких-нибудь группах?
– Ну, ясный хер.
– Тогда ты нанят.
Так я и познакомился с Гизером.
По крайней мере, так я это помню. Я тогда был сварливым маленьким ублюдком. Таким становишься, когда ждешь прорыва. Я стал очень беспокойным парнем: многое из того, что раньше никогда не волновало, стало выводить меня из себя. Например, жить с родителями в доме номер 14 на Лодж-роуд. Сидеть без денег. Не играть в группе.
И все эта хипповая тряхомудия, которую, когда я вышел из Уинсон Грин, крутили по радио, ужасно выводила меня из себя. Придурки-школяры в рубашках поло ходили и покупали песни типа «San Francisco (Be Sure to Wear Some Flowers in Your Hair)[11]». Ну, какие цветы в волосах? Сделайте мне одолжение, мать вашу, заткнитесь!
Это дерьмо даже начали играть в астонских пабах. Сидишь себе среди местных забулдыг с кружкой пива, с сигаретой и маринованным яйцом на закуску в обшарпанной дыре с желтыми стенами. Каждые пять минут, шатаясь, ходишь ссать, все вокруг уставшие до изнеможения, на мели и умирают от отравления асбестом или еще каким дерьмом, которым дышат каждый день на работе. И вдруг ни с того ни с сего слышишь это хипповое дерьмо о «добрых людях», которые собираются на оргии в Хейт-Эшбери, где бы это чертово Хейт-Эшбери ни находилось!
Кого вообще хоть как-то колышет, чем занимаются люди в Сан-Франциско, а? Единственные цветы, которые видели люди в Астоне, это те, что кидают в могилу на гроб умершего, который окочурился у станка в возрасте пятидесяти трех лет.
Я просто ненавидел эту двинутую хипповскую бредятину.
Чувак, как же я это ненавидел.
Однажды одна из этих песен звучала в пабе, в тот момент, когда там началась драка. Помню, какой-то парень схватил меня за шею и пытался выбить зубы, а я слышал, как в музыкальном автомате играет эта чертова песня на чертовом глокеншпиле, а какой-то урод с голосом, как будто у него яйца застряли в тисках, вещает про «странные вибрации». Тем временем парень вытаскивает меня на улицу и бьет по щам. Я чувствую, как у меня опухает глаз, из носа идет кровь, я пытаюсь уйти от удара и прислать ублюдку в ответ, лишь бы он отвалил, вокруг нас собираются парни и орут: «КОНЧАЙ ЕГО, КОНЧАЙ ЕГО». А потом ДЫ-Ы-Ы-ДЫ-Ы-Ы-Ы-Ы-ЫЩ!
Открываю глаза и обнаруживаю, что лежу наполовину без сознания в куче разбитого стекла, ошметков плоти, вырванных из моих рук и ног. Мои джинсы и джемпер разорваны в клочья, люди кричат, повсюду кровь. Каким-то образом во время драки мы оба потеряли равновесие и упали спиной назад прямо в стеклянную витрину магазина. Боль была невероятная. Потом я увидел рядом с собой отрезанную голову и чуть не обделался. К счастью, это оказался один из манекенов с витрины, а не настоящая голова. Послышались звуки сирены, и всё почернело.
Почти всю ночь я провел в больнице, где меня зашивали. Стеклом мне отрезало столько кожи, что вместе с ней ушла половина татуировки, а врачи сказали, что шрамы на голове останутся на всю жизнь. Но это не проблема, если, конечно, я не облысею или не захочу побриться налысо. Помню, как на следующий день в автобусе по дороге домой я напевал мелодию «San Francisco» и думал, что мне нужно написать свою собственную чертову антихипповую песню. Я даже название придумал: «Aston (Be Sure to Wear Some Glass in Your Face)»[12].
Самое смешное, что я никогда особо не умел драться. Лучше быть живым и трусом, чем мертвым, но героем – вот мой девиз. Но почему-то в юности постоянно попадал в какие-то передряги и потасовки. Должно быть, я просто выглядел так, будто хочу получить по физиономии. Последняя большая драка была у меня в другом пабе недалеко от Дигбета. Понятия не имею, как она началась, но помню, что по всему пабу летали стаканы, пепельницы и стулья. Я и так был зол, поэтому когда какой-то парень упал на меня, то как следует пихнул его обратно. Но он поднялся с пола, ярко покраснел и сказал мне: «Ты ведь не хотел этого делать, дорогуша».
– Что делать? – спросил я, сделав невинное лицо.
– Не играй со мной в эту чертову игру.
– Тогда как насчет другой игры? – сказал я и попытался прислать ублюдку в рыло.
Это было бы круто, если бы не два факта: во‑первых, когда я замахивался, то упал, а во‑вторых, этот деятель был копом не при исполнении. Следующее, что я помню, как лежу на полу лицом вниз, во рту у меня ковер, и я слышу голос сверху: «Ты только что совершил нападение на офицера полиции, маленький придурок. Ты попал».
Как только я это услышал, то вскочил и дал стрекача. Но лягавый рванул за мной и с помощью какого-то приема из регби подсек меня, из-за чего я с разбегу рухнул прямо на тротуар. Через неделю я сидел в суде с распухшей губой и двумя фингалами. К счастью, штраф составил всего пару фунтов, которые я, хоть и с трудом, но смог наскрести. Но это заставило меня задуматься: неужели я правда хочу вернуться в тюрьму?
На этом драки закончились.
Когда мой старик узнал, что я хочу петь в группе, он предложил помочь купить акустическую систему с усилителем. По сей день я понятия не имею, почему он решил это сделать: ему едва хватало на то, чтобы прокормить семью, чего уж говорить о том, чтобы выложить 250 фунтов за усилитель и пару колонок. Но в те времена называть себя вокалистом, если у тебя не было своей акустической системы было стремно. С таким же успехом можно было пытаться стать барабанщиком, не имея ударной установки. Даже мой старик это знал. И привел меня в музыкальный магазин «George Clay’s» рядом с ночным клубом «Rum Runner» в Бирмингеме, где мы выбрали 50-ваттный «Vox». Надеюсь, отец знал, как благодарен я был ему за это, хотя и не выносил той музыки, которую любил я.
Отец сказал: «Позволь сказать тебе кое-что о The Beatles, сынок. Их надолго не хватит. У них нет мелодий. Не получится исполнять этот шум в пабе».
Сказать, что он меня изумил – не сказать ничего! Это у Beatles «нет мелодий». А «Taxman»?! А «When I’m Sixty-four»? Надо быть глухим, чтобы не оценить их! Я просто не мог понять, что с отцом не так. Но после того, как он выложил 250 фунтов за аппарат, согласитесь, спорить было бы несколько неуместно.
Как только люди узнали, что у меня есть собственная акустическая система, я тут же превратился в Мистера Популярность. Первая группа, в которую меня пригласили, называлась Music Machine, и лидером в ней был парень по имени Мики Бриз.
«Амбициозные» – неподоходящее слово для того, чтобы описать участников нашего коллектива. Пределом наших мечтаний было играть в пабе и зарабатывать себе на пиво. Проблема была в том, что, для того, чтобы играть в пабе, нужно уметь играть. Но нам никогда не приходило в голову учиться играть, потому что мы постоянно торчали в пабе и болтали о том, как однажды будем играть в пабе и заработаем себе на пиво. Группа Music Machine так и не дала ни одного концерта, насколько я помню.
Через несколько месяцев движения в никуда мы наконец что-то сделали – поменяли название. Music Machine стала называться The Approach. Но ничего не изменилось. Всё, чем мы занимались, – это бесконечно настраивались, потом я начинал петь высоким голосом, а остальные пытались вспомнить аккорды какого-нибудь избитого кавера. Я шутил, что по мне сразу видно, что на мне сказалась работа на скотобойне, потому что убивать такие песни, как «(Sitting on the) Dock of the Bay», мне удавалось с особенной легкостью. Но, по крайней мере, я хотя бы попадал в ноты. Высокие тона мне удавалось брать, не выбивая окон и не провоцируя местных котов спариваться со мной. А это уже хорошее начало. То, чего мне не хватало в технике, я компенсировал энтузиазмом. Еще со школьных времен на Берчфилд-роуд я знал, что умею заводить людей, но для этого мне нужно было выступать. А The Approach едва удавалось собраться на репетицию, что уж тут говорить о концерте.
Вот почему я повесил объявление в магазине «Ringway Musiс». Магазин находился в «Bull Ring» – бетонном торговом центре, который только что построили в центре Бирмингема. С самого начала это здание было куском уродства. Туда можно было попасть только по подземным переходам, где воняло мочой, шныряли грабители и дилеры и постоянно тусовались бомжи.
Но это никого не волновало: «Bull Ring» стал новым местом для встречи с друзьями, так что люди туда ходили.
Лучшее, что там было, это магазин «Ringway Music», где продавалось примерно то же, что и в «George Clay’s». Около него торчали круто одетые ребята, курили, ели чипсы и спорили о музыке, которую слушали. Нужно вписаться в эту толпу, подумал я, и всё сразу получится. Так что я написал объявление и через несколько недель ко мне в дверь постучал Гизер.
Он оказался не таким уж обычным парнем, этот Гизер. Начнем с того, что он никогда не использовал нецензурную лексику. Вечно утыкался в какую-нибудь книжку о китайской поэзии, древнегреческом военном деле или еще каком-нибудь сложном дерьме. А еще не ел мясо. Единственный раз, когда я видел, что Гизер прикоснулся к мясу, это когда мы застряли в Бельгии и подыхали от голода. Кто-то дал ему хот-дог. На следующий день он оказался в больнице. Мясо у этого парня просто не переваривалось – поэтому он не из тех, кто любит старые добрые бутерброды с беконом. Когда мы познакомились, Гизер курил много дури и нес всякую чушь. Идешь с ним в клуб, а он начинает говорить о червоточинах в вибрации сознания или еще какой гребаной упоротой херне. Еще у Гизера были проблемы с чувством юмора, поэтому я всё время клоунничал, стараясь заставить его рассмеяться – ведь только тогда мне становилось комфортно, и мы могли ржать часами напролет.
Гизер играл в группе Rare Breed на ритм-гитаре и был в этом совсем неплох. Но, что еще более важно, он прекрасно вписывался в музыкальную тусовку со своей прической Иисуса и усами Гая Фокса. А еще Гизер сам зарабатывал на модные шмотки. Он учился в гимназии, поэтому получил настоящую работу бухгалтера-стажера на одном из заводов. Платили ему хреново, но он всё равно зарабатывал больше меня, хотя и был на год младше. И сливал почти все деньги на шмотки. Он был стильным, ничто не могло быть для него чересчур. Гизер приходил на репетиции в лаймово-зеленых клешах и серебристых сапогах на платформе, а я смотрел на него и думал: «Как вообще можно облачаться в такой прикид?»
Хотя я и сам не был особо консервативен в одежде. Вместо рубашки у меня была старая пижама, а вместо ожерелья – водопроводный кран на струне. Очень непросто выглядеть как рок-звезда, когда у тебя ни черта нет денег. На помощь приходило воображение. И я никогда не носил ботинки – даже зимой. Люди спрашивали, откуда я беру вдохновение для «своего модного образа», а я отвечал: «Из жизни грязного нищего ублюдка, который никогда не моется».
Большинство людей, глядя на меня, считали, что я сбежал из дурки. А вот когда они смотрели на Гизера, то думали: готов спорить, он играет в группе. У Гизера было всё. Он настолько умный парень, что мог бы иметь свою фирму с табличкой: «ООО Гизер и Гизер». Но самое впечатляющее, что он писал тексты к песням: чертовски сильные тексты о войнах, о супергероях, черной магии и куче всего мозговзрывательного. В первый раз увидав их, я сказал: «Гизер, нам пора начать писать свои песни с этими словами. Они потрясающие».
Мы с Гизером крепко сдружились. Никогда не забуду, как однажды весной или летом 1968 года мы с ним гуляли по «Bull Ring», как вдруг из ниоткуда появляется парень с длинными вьющимися светлыми волосами и в самых узких в мире штанах и хлопает Гизера по спине.
– Чертов Гизер Батлер!
Гизер повернулся и сказал: «Роб! Как ты, чувак?»
– Ой, знаешь… могло быть и хуже.
– Роб, это Оззи Зиг, – сказал Гизер. – Оззи, это Роберт Плант – он раньше пел в Band of Joy.
– Ах да, – сказал я, узнав его. – Я был на одном вашем концерте. Чертовски потрясающий голос, чувак.
– Спасибо, – ответил Плант, озарив меня широкой очаровательной улыбкой.
– Ну, чем занимаешься? – спросил Гизер.
– Раз уж ты спросил, мне предложили работу.
– Круто. В какой группе?
– The Yardbirds.
– Ого! Поздравляю, мужик. Это круто. Но разве они не распались?
– Ага, но Джимми – знаешь, гитарист Джимми Пейдж – хочет играть дальше. И басист тоже. И у них есть контрактные обязательства в Скандинавии, поэтому они хотят продолжать.
– Здорово, – сказал Гизер.
– Если честно, я не уверен, что буду петь в этой группе, – признался Плант, пожимая плечами. – У меня еще кое-что хорошее намечается, понимаешь? На самом деле я только что собрал новую группу.
– О, э… круто, – сказал Гизер. – Как называется?
– Hobbstweedle, – ответил Плант.
Потом, когда Плант ушел, я спросил Гизера, не поехала ли у парня крыша.
– Он что, серьезно собирается отказаться выступать с Джимми Пейджем ради этой «Хоббстхерни»? – спросил я.
Гизер пожал плечами.
– Думаю, он просто волнуется, что у него не получится, – ответил он. – Но у него получится, если сменить название. Они же не могут вечно называть себя новыми Yardbirds.
– Уж лучше, чем гребаный Hobbstweedle.
– Верно.
Когда идешь с Гизером, то встретить кого-то вроде Роберта Планта – раз плюнуть. Казалось, он знает вообще всех. Он был частью этой толпы крутых ребят, поэтому ходил на правильные вечеринки, принимал правильные наркотики, тусовался с теми, кто по-настоящему крут. С ним я открыл для себя новый мир, и мне нравилось быть частью этого мира. Тем не менее над нами висела одна большая проблема: группа Rare Breed была полным дерьмом. По сравнению с нами Hobbstweedle казались гребаными The Who. Когда я пришел в группу, ребята были «эксперименталистами»: терзали всякий психоделический сценический реквизит и стробоскоп так, будто хотели стать новыми Pink Floyd.
Нет ничего плохого в том, чтобы пытаться стать новыми Pink Floyd – позднее я иногда закидывался парой таблеток кислоты и слушал «Interstellar Overdrive», – но к успеху мы так и не пришли. Pink Floyd играли музыку для богатеньких студентов колледжей, а мы были им прямой противоположностью. У Rare Breed не было будущего, и мы с Гизером об этом знали. Репетиции представляли собой один длинный спор о том, когда начинается соло на бонго. Хуже всего то, что в группе не было порядка. У нас был один парень, который называл себя Бриком[13] и воображал, что он какой-нибудь хиппи из Сан-Франциско.
– Брик – мудак, – говорил я Гизеру.
– Ой, да всё с ним нормально.
– Нет, Брик – мудак!
– Угомонись, Оззи.
– Мудак он, этот Брик.
И так по кругу.
С остальными участниками группы я ладил. Но из-за Брика и того, что он всё больше меня бесил, у Rare Breed просто не было шансов. Спустя какое-то время даже Гизер стал выходить из себя.
Единственный концерт, который я помню с тех времен и думаю, что это происходило с Rare Breed (возможно, и под другим названием – тогда они менялись очень часто), – это выступление на рождественской вечеринке бирмингемской пожарной части. Зрителями были двое пожарных, ведро и приставная лестница. Мы заработали денег наполовину разбавленного пива на шестерых.
Но этот концерт произвел на меня впечатление, потому что тогда я впервые в жизни испытал боязнь сцены.
Черт побери, приятель, я готов был обосраться.
Сказать, что я нервничал перед выступлением, – всё равно, что говорить, будто атомный взрыв – это немножко больно. Я, черт возьми, полностью оцепенел, когда выходил на сцену. Я вспотел. Во рту было суше, чем на мормонской свадьбе. Ноги онемели. Сердце стучало. Руки дрожали. Я буквально сам себя довел. В жизни не испытывал ничего подобного. Помню, как выпил перед выступлением пол-литра пива, чтобы успокоиться, но это не помогло. Я бы выпил литров десять, если бы денег хватило. В итоге прохрипел пару песен, а потом накрылась одна из колонок. И мы свалили домой. Я не рассказал своему старику про колонку, просто поменял сгоревший динамик на рабочий из его радиолы.