В первые месяцы в Стамбуле по ночам мальчику не давал спать шум города, доносившийся издалека. Иногда Мевлют в страхе просыпался, слышал собачий лай, понимал, что отец еще не вернулся домой, и, накрывшись с головой одеялом, пытался снова заснуть – но не тут-то было. Отец заметил, что Мевлют слишком сильно боится собак, и отвел его к одному шейху, жившему в деревянном особняке в Касым-Паша. Тот прочитал перед сыном Мустафы несколько молитв и подул на него. Мевлют помнил об этом долгие годы.
Кюльтепе, Дуттепе и другие окрестности он узнал с помощью Сулеймана, который освоился за год и пришел навестить брата. Мевлют повидал очень много лачуг гедже-конду. В большинстве из них жили только мужчины. Многие из тех, кто приехал сюда за последние пять лет из Анатолии, либо оставили своих жен с детьми в деревне, как отец Мевлюта, либо были такими нищими, что жениться у них не было никакой возможности. Иногда через открытую дверь Мевлют видел, что в доме, состоявшем из одной комнаты, на кроватях отдыхают без движения по шесть-семь холостых мужчин. Вокруг каждого дома слонялись злые собаки. Собаки сбегались на тяжелый запах мужского пота. Мевлют боялся и собак, и таких вот мужчин, потому что они были злыми, хмурыми и грубыми.
На рынке у подножия холма Дуттепе, на главной улице квартала (в конце ее находилось автобусное кольцо), были лавка с бакалейными товарами, которую его отец называл «из-под полы», магазинчик, где торговали мешками с цементом, снятыми с петель дверьми, старой черепицей, печными трубами, пластиковой пленкой, и палатка-кофейня, где коротали время, подремывая, неудачники, не нашедшие работу в городе. Посредине дороги, ведущей на вершину холма, дядя Хасан тоже открыл маленькую бакалейную лавку. Когда у Мевлюта было свободное время, он поднимался туда и со своими двоюродными братьями Коркутом и Сулейманом делал кульки из старых газет.
Сулейман. Из-за упрямства моего дяди Мустафы Мевлют впустую потратил целый год в деревне, поэтому в мужском лицее имени Ататюрка был записан на класс младше, чем я. Когда я видел Мевлюта в школе на переменах, я сразу подходил к нему и болтал с ним. Мы очень любим Мевлюта и воспринимаем его отдельно от дяди. Однажды вечером они пришли с дядей Мустафой в наш дом в Дуттепе. Как только Мевлют увидел мою мать, он сразу обнял ее, должно быть затосковав по своей матери и сестрам.
– Ах, сынок, ты испугался Стамбула, – сказала моя мать, обнимая его. – Не бойся, мы всегда с тобой. – Она поцеловала его в макушку. – Ну-ка, скажи мне, кем ты будешь считать меня в Стамбуле – тетей по отцу или тетей по матери?
Моя мать является Мевлюту теткой и по отцу, и по матери; она старшая сестра его матери. Позднее, когда Мевлют принимал участие в бесконечных ссорах наших отцов, он называл ее «тетка», но, когда зимой к моему дяде Мустафе приезжала жена и сестры мило общались, он называл ее «милая тетушка».
В таких случаях Мевлют искренне говорил моей матери:
– Ты всегда будешь для меня милой родной тетушкой.
– Смотри, чтобы отец не рассердился, – отвечала моя мать.
Дядя Мустафа в таких случаях отзывался:
– Ну же, Сафийе, приласкай его, как мать. А то тут он совсем сиротка, небось плачет по ночам.
Когда они первый раз пришли к нам, Мустафа сказал:
– Я сейчас записываю его в школу. Но на книжки и тетрадки ушло много денег. Нужен пиджак.
Брат пошел в соседнюю комнату и, порывшись в сундуке, вытащил пиджак от старой формы, которую носили мы оба. Он вытряхнул из него пыль, расправил складки и осторожно надел его на Мевлюта.
– Очень тебе идет этот просторный пиджак, – сказал Коркут. – В тесном пиджаке труднее драться.
– Мевлют идет в школу не для того, чтобы драться, – сказал дядя Мустафа.
– Вряд ли там он сможет обойтись без драки, – сказал Коркут.
Коркут. Когда дядя Мустафа сказал, что Мевлют ни с кем не будет драться, я усмехнулся. Три года назад, когда мы жили в доме на Кюльтепе, построенном отцом вместе с дядей Мустафой (сегодня там живет семья Мевлюта), школу я бросил. В один из последних своих дней в школе я преподал химику Февзи урок, отвесив ему перед всем классом две пощечины и три раза дав в морду. Он давно заслуживал такого к себе отношения, потому что за год до этого, когда он спросил, что такое Pb2SO4, а я ответил «Подошва», он влепил мне затрещину. Конечно, у меня не могло остаться уважения к лицею, в котором можно побить учителя прямо на уроке, пусть этот лицей хоть тысячу раз будет назван в честь Ататюрка.
Сулейман.
– В подкладке левого кармана пиджака есть дырка, но смотри не вздумай ее зашивать, – сказал я растерянному Мевлюту, – туда можно класть шпоры на уроках.
Впрочем, мы больше пользы от этого пиджака получали не в школе, а по вечерам, когда продавали бузу. Когда ночью на холодной улице видят ребенка в школьном пиджаке, никто не может устоять.
– Сыночек, ты что, в школе учишься? – спрашивают тебя и кладут тебе в карман шоколадки, шерстяные носки, деньги.
Ты приходишь домой, выворачиваешь пиджак и все вынимаешь.
– Смотри не вздумай бросать школу, – сказал я Мевлюту. – Ты должен в будущем стать доктором.
– Мевлют вовсе не собирается бросать школу, – ответил его отец. – Он на самом деле станет доктором. Разве не так, Мевлют?
Мевлют понимал, что нежность, обращенная к нему, смешана с жалостью, и это его огорчало. Дом, который их дядя построил и в который переехал в прошлом году, был гораздо чище и светлей, чем лачуга, в которой они жили с отцом. Дядя и двоюродные братья Мевлюта сидели за столом, покрытым клеенкой в цветочек. Пол был не земляным, а каменным. В доме пахло одеколоном, и отглаженные чистые занавески будили у Мевлюта невольную зависть. В доме дяди было три комнаты. Мевлют видел – семья Акташ, которая, продав в деревне все, включая скот, маленький сад и дом, переехала сюда, будет здесь жить очень счастливо. Он стеснялся и чувствовал злость к отцу, который ничего не добился, да еще и вел себя так, будто бы добиваться ничего и не собирается.
Мустафа-эфенди. Я знаю, ты тайком от меня ходишь к дяде, бываешь у дяди Хасана в лавке, складываешь там газеты, садишься дома у них за стол, играешь с Сулейманом, но помни, что они обошлись с нами несправедливо. Какое горькое чувство для отца, когда его сын находится не рядом с ним, а с плутами, которые обманули и чуть не лишили последнего куска хлеба! Не надо стесняться того, что они отдали тебе тот пиджак. Он твой по праву! Заруби себе на носу: если ты будешь так близко общаться с теми, кто отобрал у твоего отца участок, тебя никогда не будут уважать! Ты все понял, Мевлют?
Шесть лет назад, ровно через три года после военного переворота 27 мая 1960 года, пока Мевлют учился в деревне читать и писать, а его отец и дядя Хасан отправились в поисках работы в Стамбул, поначалу они снимали дом на Дуттепе. В том доме они прожили вместе два года, но, когда арендная плата возросла, выехали оттуда и собственными руками построили из саманного кирпича, цемента и жести дом на Кюльтепе – холме напротив, – в котором впоследствии жили Мевлют с отцом. В первые годы жизни в Стамбуле отношения отца и дяди Хасана были очень хорошими. Они вместе изучили тонкости уличной торговли йогуртом и поначалу вдвоем отправлялись на улицы торговать им, о чем впоследствии рассказывали со смехом. Вскоре братья разделились, продавая йогурт в разных кварталах, но всегда складывали заработок в общий котел. Мевлют всегда с улыбкой вспоминал, как мать с теткой радовались, когда получали на почте в деревне сверток в оберточной бумаге. В те годы отец и дядя Хасан по воскресеньям вместе отдыхали в стамбульских парках на берегу пролива, вместе убивали время, подремывая в чайных, брились по утрам одной и той же бритвой и в начале лета, возвращаясь в деревню, привозили своим женам и детям одинаковые подарки.
В 1965 году, когда братья перебрались в гедже-конду на Кюльтепе, они с помощью старшего сына дяди Хасана Коркута, переехавшего к ним из деревни, захватили себе два небольших участка, один на Кюльтепе, а другой на противоположном Дуттепе. Перед выборами 1965 года царила оптимистическая атмосфера, – дескать, Партия справедливости после выборов объявит амнистию самозахвату, и на этой волне наши воодушевленные захватчики приступили к постройке дома на Дуттепе.
В те дни что на Кюльтепе, что на Дуттепе не существовало никаких документов на недвижимость. Предприимчивый человек, начавший строить дом на пустом участке, высаживал по периметру дома пару-тройку тополей и ив, затем выкладывал первые камни будущего забора и после этого отправлялся к районному мухтару, давал ему денег и получал бумагу о том, что дом на этом участке и деревья принадлежат ему. На бумаге, совсем как в официальных документах на недвижимость, выдаваемых кадастровым управлением, был простой чертеж плана участка, который мухтар чертил сам по линейке. Рядом с чертежом мухтар часто неровным почерком выводил, что участок принадлежит такому-то, добавлял, что на участке находится дом, принадлежащий такому-то, колодец и забор (как правило, вместо забора валялось несколько камней), тополь. Если мухтару добавляли денег, то он приписывал, что на самом деле границы участка больше, чем указано на чертеже. Внизу он ставил печать.
Однако эти бумаги, полученные от мухтара, не гарантировали никаких прав, так как земля принадлежала либо казне, либо министерству лесного хозяйства. Дом, построенный на участке без документов, мог быть в любой момент снесен властями. Те, кто ложился спать в новых домах, построенных собственными руками, каждую ночь терзались кошмарами. Важность бумаг, полученных от мухтара, проявлялась раз в десять лет, когда государство во время выборов выдавало официальные бумаги на самозахваченные участки. Все официальные документы выдавались в соответствии с бумагами, полученными от мухтара. И тогда счастливчик, получивший бумажку от старосты, удостоверяющую его право на участок, мог тот участок продать. В те годы, когда из Анатолии постоянно приезжали в город в больших количествах безработные и бездомные люди, цена таких бумаг, выданных мухтаром, росла как на дрожжах, земля дорожала и быстро делилась на участки, а влияние мухтаров возрастало пропорционально росту миграции.
Несмотря на всю эту незаконную деятельность мухтаров, государство потворствовало им, и они могли в любой день, если им заблагорассудится, появиться с жандармами и предать суду владельца любой лачуги, а сам дом снести. Важно было как можно скорее достроить дом, переселиться в него и жить, ибо для того, чтобы снести заселенный дом, нужно было судебное решение, а на связанную с этим волокиту уходило много времени. Умный человек, который захватывал участок, на следующую же ночь с помощью семьи и друзей возводил там четыре стены и сразу же вселялся в постройку. Мевлют любил слушать рассказы переселенцев, которые проводили свою первую ночь прямо под открытым небом, въезжая в дома, в которых не было ни крыши, ни окон. По преданию, слово «гедже-конду» впервые употребил какой-то строитель из Эрзинджана, за ночь построивший стены двенадцати домов. Когда он умер от старости, на его могилу на Дуттепе стали приходить помолиться тысячи людей.
Стройка отца и дяди Мевлюта, начавшаяся на волне воодушевления от предвыборных обещаний, застряла на половине, когда цены на строительные материалы и металлический лом внезапно взлетели вверх. Из-за ходивших в народе разговоров о том, что после выборов будет объявлена амнистия самозастрою, власти столкнулись с большим количеством незаконных строек на землях, принадлежащих казне. Даже те, кто ранее ни о чем не задумывался, обзавелись теперь участками на окраинах города и строили дома в самых труднодостигаемых, самых удаленных и самых невозможных местах. Большинство жилых домов в центре Стамбула, в свою очередь, обзаводилось незаконными этажами. Стамбул превратился в одну большую стройку. Газеты взывали к зажиточным домовладельцам, жалуясь на бессистемную застройку, но весь город жил строительным азартом. Крошечные фабрики, производившие саманный кирпич низкого качества, а также лавочки, где продавали цемент и строительные материалы, не закрывались до глубокой ночи. По холмам, по дорогам или вообще по бездорожью разъезжали повозки, грузовики, мини-автобусы, груженные кирпичом, цементом, песком, деревом, железом, стеклом. «Я целые дни работал молотком ради дома дяди Хасана, – жаловался отец Мевлюта, когда они ходили в гости на Дуттепе. – Говорю тебе об этом, чтобы ты знал. Но ты на дядю и братьев зла не таи».
Сулейман. Неправда. Мевлют знает, что стройка остановилась потому, что дядя Мустафа все заработанные деньги отправлял в деревню. И мне, и Коркуту очень хотелось, чтобы дядя Мустафа был с нами, но нашему отцу к тому времени уже совсем надоел строптивый характер Мустафы, его постоянные обиды и грубости даже по отношению к нам, своим племянникам.
Мустафа часто ругал своего брата и его сыновей и предупреждал Мевлюта: «Однажды они и тебя продадут за грош!»
По праздникам или в какие-нибудь другие особенные дни, например когда играла футбольная команда Дуттепе, они отправлялись к Акташам, однако радость бывала неполной. Мевлюту очень хотелось пойти – и ради вкусных чуреков, которые готовила тетя Сафийе, и ради двоюродных братьев, и вообще ему приятно и уютно было находиться в ухоженном и чистеньком доме. Но постоянные перебранки дяди Хасана и отца вселяли в него чувство одиночества и надвигающейся беды.
Во время их первых визитов к Акташам Мустафа-эфенди всякий раз многозначительно смотрел на окна и двери дома. Ему хотелось, чтобы Мевлют всегда помнил, что у него тоже есть права на это жилище. Всякий раз отец говорил что-нибудь вроде: «Боковую стену надо вновь оштукатурить».
Впоследствии Мевлют много раз слышал, как его отец твердил дяде Хасану: «Стоит деньгам попасть к тебе в руки, ты их сразу спустишь на самый завалящий участок». – «Разве этот участок завалящий? – возмущался дядя Хасан. – Уже сейчас за него дают в полтора раза больше». Обычно их беседа заканчивалась одним и тем же. Не успевал Мевлют допить компот и доесть апельсин, подававшийся после обеда, как отец поднимался, брал сына за руку и командовал: «Вставай, сынок».
Когда они оказывались в ночной тьме, он бубнил: «Разве я не говорил тебе, не нужно нам сюда идти? Больше мы сюда не придем». А Мевлют, шагая к холму напротив, где был их дом, как зачарованный смотрел на сиявшие вдали огни города, на бархатную ночь, на неоновый свет стамбульских уличных фонарей. Иногда его внимание привлекала какая-нибудь из звезд, усыпавших темно-синее небо, и он, держась за огромную руку всю дорогу о чем-то говорившего отца, представлял себе, что они шагают прямо к ней. Бледно-желтые огни десятков тысяч домиков на окрестных холмах делали уже знакомый мир Мевлюта привлекательнее, чем он был на самом деле. Иногда в пасмурную погоду огни соседнего холма исчезали, и в клубах сгущавшегося тумана Мевлют слышал лишь лай собак.
– Сынок, я бреюсь в честь того, что ты начинаешь работать, – сказал отец однажды утром проснувшемуся Мевлюту. – Урок первый: когда ты продаешь йогурт, а особенно когда ты продаешь бузу, ты должен быть очень опрятным и чистым. Некоторые клиенты разглядывают твои руки, смотрят на твои ногти. Другие смотрят на твою рубашку, на твои штаны, на твою обувь. Когда ты входишь к кому-нибудь домой, ты должен немедленно снять обувь, и на носках у тебя не должно быть ни одной дырочки, от них не должно пахнуть. Мой дорогой сынок, мой львеночек, у которого душа ангела, должен и пахнуть мускусом, разве не так?
Неумело подражая отцу, Мевлют довольно скоро выучился сохранять равновесие, навесив на оба конца шеста миски с йогуртом. При этом он клал на миски, как отец, деревянные мешалки и закрывал все это деревянными крышками.
Поначалу он не чувствовал тяжести йогурта, которого отец специально клал ему поменьше, но, спускаясь по грунтовой дороге, связывавшей Кюльтепе с городом, понял, что профессия разносчика йогурта немногим отличается от профессии хамала[15]. В тот первый день полчаса они шагали по пыльной дороге, по которой сновали грузовики, повозки и автобусы. Когда грунтовка перешла в асфальт, Мевлют принялся внимательно читать рекламные объявления, заголовки газет, развешенные в витринах бакалейных лавок, вывески сюннетчи[16] или учебных курсов. Всякий раз, входя в город, они видели еще не сгоревшие большие деревянные османские особняки; старые османские казармы; долмуши[17] с шашечками; мини-автобусы, поднимавшие пыль столбом. Кроме того, Мевлюта развлекали солдаты, проходившие по улице строем; мальчишки, гонявшие в футбол на вымощенных брусчаткой переулках; мамаши, толкавшие перед собой коляски; витрины, заставленные разноцветными ботинками и сапогами; и дорожные полицейские, которые яростными свистками и руками в огромных белоснежных перчатках направляли движение.
Одни машины своими огромными круглыми фарами напоминали стариков с широко раскрытыми глазами («Додж-1956»); другие из-за решетки на радиаторе – усатых мужчин с полной верхней губой («Плимут-1957»); а третьи – сварливых женщин, которые оттого, что часто язвительно смеялись, так и остались с открытым ртом, в котором были видны бесчисленные меленькие зубки («Опель-рекорд-1961»). Длинноносые грузовики напоминали Мевлюту огромных волкодавов; муниципальные автобусы с ворчащим мотором марки «Шкода» – медведей, опустившихся на все четыре лапы.
Пока Мевлюту с огромных рекламных щитов, покрывавших фасад шести- либо семиэтажного жилого дома, улыбались прекрасные женщины с непокрытой головой, как в школьных учебниках (кетчуп марки «Тамек», мыло «Люкс»), его отец сворачивал с площади направо, выходил на маленькую тенистую улочку и принимался кричать: «Кому йогурт!» Мевлют чувствовал, что все взгляды узкой улочки устремлены прямо на них. Отец, не сбавляя шага, выкрикивал еще и еще, звеня в колокольчик (он не смотрел на сына, но Мевлют чувствовал, что отец думает о нем), и вскоре на одном из верхних этажей раскрылось окно. «Ну-ка, торговец, шагай сюда», – позвал отца женский голос. Затем их звали другие голоса. Мустафа с сыном входили в очередной дом и, поднявшись по лестнице, останавливались перед дверями. Мевлют прислушивался к звукам, доносившимся со стамбульских кухонь. За всю его жизнь уличного торговца ему предстояло зайти туда десятки тысяч раз, двери открывались, и какая-нибудь домохозяйка говорила: «Добро пожаловать, Мустафа-эфенди! Отвесь-ка на эту тарелку пол-литра». Звучали голоса детей, бабушек и дедушек: «О Мустафа-эфенди! Мы уже вас заждались, думали, вы этим летом из деревни не приедете». «Эй, торговец, смотри мне в глаза, йогурт у тебя сегодня не прокисший? Только правду говори. Положи-ка мне немного на эту тарелку. А весы у тебя небось подкручены?» «Мустафа-эфенди, кто этот красивый мальчик, неужели твой сын, машаллах?» «Ой, торговец, прости, напрасно мы тебя наверх погнали, йогурт уже купили в бакалее, в холодильнике стоит огромная миска». «Дома никого нет, запиши себе наш долг». «Мустафа-эфенди, наши дети не любят, когда ты кладешь сливки, сливок не клади». «Братец Мустафа, пусть только моя младшая дочка вырастет, поженим ее с твоим сыном». «Слушай, торговец, где ты там застрял, ты уже полчаса на второй этаж поднимаешься». «Торговец, куда удобнее налить, в этот бидон или дать тебе ту тарелку?» «Слышишь, братец, а в прошлый раз у тебя литр дешевле был». «Торговец, владелец дома запрещает разносчикам пользоваться лифтом, тебе ясно?» «Где же твой йогурт?» «Мустафа-эфенди, когда будешь выходить, потяни на себя с силой уличную дверь – ее некому открыть, наш привратник исчез». «Мустафа-эфенди, слушай меня, ты не должен таскать с собой этого мальчика по улицам, словно хамала, ты должен отправить его учиться. Иначе я у тебя йогурт покупать перестану». «Слушай, торговец, раз в два дня заноси литр или пол-литра йогурта. Пусть наверх только мальчик поднимается». «Мальчик, не бойся, не бойся, собака не кусается, она только понюхает тебя, смотри – ты ей нравишься». «Братец Мустафа, Мевлют, присаживайтесь, посидите немного, сейчас никого дома нет – ни ханым, ни детей. Хотите, погрею для вас плов с томатами?» «Торговец, у нас работает радио, мы твой голос еле расслышали. В следующий раз, когда будешь проходить, громче кричи, ладно?» «Эти башмаки моему сыну малы, ну-ка, сынок, померь ты их».
Мустафа-эфенди. «Да благословит вас Аллах, госпожа», – говорил я всякий раз с низким поклоном, выходя. «Да обратит Аллах в золото все, чего ты коснешься, сестричка», – улыбался я, чтобы Мевлют видел, на какую скромность способен отец, лишь бы добыть свой кусок хлеба, пусть уже сейчас учится гнуть шею, чтобы стать богатым. «Спасибо тебе, господин мой, – почтительно склонялся я на прощание, – Мевлют проносит эти рукавицы всю зиму, награди вас Аллах. Ну-ка, поцелуй руку господину…» Но Мевлют руку целовать не желал. Когда мы выходили на улицу, я принимался втолковывать ему. «Сынок, – говорил я, – не будь гордецом, не вороти нос от добра – если тебе чашку супа нальют, пару рукавиц подарят. Это благодарность за наши труды. Мы приносим к их ногам лучший йогурт на свете. Вот они и благодарят. Только и всего». Проходил месяц, и потом вдруг однажды вечером какая-нибудь добросердечная ханым-эфенди вновь дарила Мевлюту ненужную шерстяную тюбетейку, но он и на этот раз стоял с кислым лицом, а потом, будто испугавшись меня, вроде бы собирался поцеловать ее руку, но так и не целовал. «Слышь, ты, не строй из себя взрослого, – сердился я. – Коли тебе велят поцеловать клиенту руку, будешь целовать. К тому же это не простой клиент, а милая тетушка. Разве все клиенты такие, как она? Сколько в этом городе водится бесстыдников, которые знают, что ты принесешь им йогурт, заставят записать долг на их счет, а потом и след их простыл. Если ты будешь проявлять спесь перед людьми, которые добры к тебе, ты никогда не разбогатеешь. Смотри, как твой дядя и племянники стелются перед Хаджи Вуралом. Если ты стесняешься того, что они богатые, выкинь такие мысли из головы. Те, кого ты считаешь богатеями, просто раньше нас приехали в Стамбул и раньше нас разбогатели. Вот и вся разница между нами».
За исключением выходных, каждое утро с пяти минут девятого до половины второго Мевлют проводил в мужском лицее имени Ататюрка. Когда звенел последний звонок, он выбегал в школьный двор и, пробившись сквозь толпу уличных торговцев, собиравшихся у входа в школу, и дерущихся мальчишек, направлялся к торговавшему с раннего утра йогуртом Мустафе. Встречались они в закусочной под названием «Фидан». Оставив там свою сумку с книжками и тетрадками, Мевлют дотемна помогал отцу.
В круг постоянной клиентуры отца входили владельцы некоторых закусочных в различных кварталах города, вроде «Фидана», куда Мустафа два-три раза в неделю приносил подносы с йогуртом. Отец часто ссорился с хозяевами этих закусочных, так как они нещадно торговались, сбивая цену. Иногда он переставал с ними работать и договаривался с новыми. И все же отец не мог отказаться от подобных клиентов, хотя выгоды они приносили очень мало: он использовал их кухни, их большие холодильники, их балконы, их задние дворики в качестве кладовки, где можно было оставить подносы и миски. Главные официанты этих безалкогольных закусочных, в которых простым трудягам подавали домашнюю еду, донер[18], компот и тому подобное, были приятелями отца. Иногда отца с сыном сажали в такой закусочной за дальний стол, ставили перед ними тарелку мясного либо нутового плова, клали четвертинку хлеба, наливали йогурта. Посетители закусочных подолгу беседовали с ними. Мевлют любил эти застольные беседы: за стол садились торговец лотерейными билетами и контрабандными сигаретами «Мальборо», полицейский на пенсии, очень хорошо знавший, что происходит на улицах Бейоглу, подмастерье из фотомастерской по соседству – и разговор шел о постоянном повышении цен, о спортлото, о тех, кто торгует контрабандными сигаретами и алкоголем, и о том, как их ловят, о последних политических новостях из Анкары и о том, как полиция и мэрия контролируют улицы Стамбула. Слушая рассказы всех этих усачей-курильщиков, Мевлют чувствовал, что проникает в тайны уличной жизни Стамбула. Квартал на окраинах Тарлабаши, где жили столяры, постепенно обживали представители одного курдского племени из Агры. Мэрия замышляла войну против бродячих торговцев, обсевших площадь Таксим, потому что те были связаны с левацкими группировками. Банды уличных грабителей, собиравшие деньги с владельцев припаркованных машин на улицах ниже Таксима, развязали в Тарлабаши войну с бандой из Причерноморья за право сохранять контроль над улицами.
Если Мевлюту с отцом случалось оказаться на месте уличных разборок, автомобильных аварий, карманных краж или насилия над женщинами, то они старались как можно скорее скрыться. Вслед им доносились крики, угрозы, ругательства и звенели ножи.
Мустафа-эфенди. «Я всегда говорил Мевлюту – берегись, не то запишут тебя в свидетели. С государством держи ухо востро, один раз тебя записали – дело твое труба. А если дашь свой адрес, будет еще хуже: сразу придет повестка из суда. Если не пойдешь в суд, к тебе явится полиция, ну а полиция всегда спрашивает, чем занимаешься, платишь ли налоги, где зарегистрирован, сколько зарабатываешь, за правых ты или за левых, – короче, не приведи Аллах».
Мевлют долго не понимал, почему иногда отец ни с того ни с сего сворачивал в какой-нибудь переулок, хотя только что изо всех сил кричал: «Йогурт! Кому йогурт!» Почему делал вид, что не слышит, как очередной клиент кричит ему: «Торговец, торговец! Я к тебе обращаюсь!» Почему, завидев обнимающихся и целующихся эрзурумцев, называл их «грязными». Почему какому-нибудь клиенту он отдавал два литра йогурта за полцены. Иногда отец входил в первую попавшуюся на пути кофейню, снимал с плеч шест, садился за стол, просил чая и долго сидел, совершенно не двигаясь, хотя нужно было обойти еще много клиентов и их ждали еще в очень многих домах.
Мустафа-эфенди. Разносчик йогурта проводит весь день на ногах. С его мисками его не пустят ни в муниципальный, ни в частный автобус, а на такси ему денег не хватит. Каждый день нужно пройти около тридцати километров с сорока, а то и с пятьюдесятью литрами на плечах. По правде говоря, наша работа ничем не отличается от работы хамала.
Отец Мевлюта два-три раза в неделю ходил от Дуттепе до Эминёню. Дорога занимала два часа. На пустырь неподалеку от вокзала Сиркеджи с одной фермы во Фракии привозили полный пикап йогурта. Во время разгрузки пикапа начиналась толкотня и давка стоявших там наготове торговцев йогуртом и владельцев закусочных. Они тут же меняли товар на деньги. На склад неподалеку возвращали пустые алюминиевые подносы, тут же сводили счеты между собой, все это сливалось с бесконечной суматохой Галатского моста, к которой примешивались гудки пароходов, поездов и пронзительные сигналы автобусов. Отец требовал от Мевлюта в этой толкотне аккуратно записывать покупки в тетрадь. Иногда Мевлюту казалось, что его отец, не умевший ни читать, ни писать, приводил его туда только для того, чтобы ввести в дело и показать людям.
Закончив покупки, отец с особенной решимостью взваливал себе на плечи бидон с йогуртом, затем шагал не останавливаясь, обливаясь пóтом, пока не доходил до одной закусочной на окраинах Бейоглу, где отливал часть ноши в специальную емкость, еще одну часть он оставлял в другой закусочной, в Пангалты, а затем, вернувшись на Сиркеджи, опять взваливал себе на плечи бидон, и все повторялось. И уж только потом он разносил этот йогурт по кварталам. Когда в октябре наступали холода, Мустафа-эфенди принимался за бузу, с которой проделывал то же самое два раза в неделю. В лавке «Вефа», где варили бузу, он заполнял до краев бидоны пустой бузой и, выбрав удобное время, разносил по закусочным, владельцы которых были его приятелями. Оттуда забирал бузу к себе домой, где добавлял в нее сахарную пудру и различные пряности, и каждый день в семь часов вечера вновь выходил на улицу, чтобы ее продать. Иногда отец, чтобы выиграть время, добавлял сахар и пряности в бузу на кухнях или на задних дворах закусочных, а Мевлют ему помогал. Он восхищался тем, как отец держит в памяти, где у него остались пустые, полупустые или полные бидоны с йогуртом или бузой, и тем, как он чувствует, где получится продать больше, а пройти меньше.
Мустафа-эфенди помнил всех своих клиентов по именам, а еще помнил, какой йогурт (со сливками или без) и какую бузу (кислую, крепкую) каждый из них любит. Мевлют изумлялся, когда оказывалось, что отец хорошо знает и владельца крошечной, пропахшей плесенью чайной, в которую они зашли наобум только лишь потому, что внезапно хлынул дождь, и его сына. Старьевщик, проезжавший на повозке по улице, внезапно бросался на шею к задумчиво шагающему отцу. Выяснялось, что можно быть закадычными приятелями даже с постовыми. Мустафа-эфенди неустанно наставлял сына: «Здесь – еврейское кладбище, тут нужно проходить молча»; «В этом банке работает уборщиком один наш земляк из Гюмюш-Дере, он хороший человек, запомни»; «Здесь на другую сторону лучше не переходи, переходи вон там, где ограда кончается, там и машин меньше, и ждать не так долго».
– Видишь, шкафчик? – спрашивал отец, когда они с сыном оказывались на темной и грязной лестнице. – А теперь открой-ка дверцу.
В сумраке лестницы Мевлюту удавалось нащупать рядом с входной дверью в очередную квартиру шкафчик для ключей с незапертой дверцей. Мевлют осторожно открывал ее, словно Аладдин – крышку своей волшебной лампы, и в темноте шкафчика белели пустая миска, а рядом – записка. «Ну-ка, читай, что там пишут», – командовал отец, Мевлют подносил, затаив дыхание, вырванный из школьной тетради лист к единственной на всю лестницу тусклой лампе, словно на нем должен был быть план клада, и шепотом читал: «Полкило, со сливками!»
Когда отец замечал, что сын считает его мудрецом, который говорит с городом на особом, только ему ведомом языке, он ощущал гордость.
– Понемногу и ты всему научишься, – говорил он. – Ты будешь видеть все, а сам останешься невидимым. Ты научишься слышать все, но все будут уверены, что ты не слышишь ничего… Ты будешь ходить по десять часов в день, но тебе будет казаться, что ты не прошагал и часа. Ты устал, сынок? Хочешь, посидим?