Это был путь во мраке.
Внезапно он почувствовал, что температура упала. Они пришли в долину, окруженную высокими красными скалами. Здесь находился лагерь остатков племени людей воды, которое доживало свой век среди песка, пропадая в нем, как вода (а их голубые одежды были похожи на струи молока или крылья). Они сняли с него мягкую ткань, которая прилипла к телу. Как и тысячу лет назад, высоко в небе парили канюки, плавно снижаясь к горной расщелине…
Утром его понесли в дальний конец глубокого ущелья. Теперь люди разговаривали громко, и из разговора он понял, что там находился склад оружия. Потому-то он был нужен им.
Глаза были завязаны, поэтому он не видел, где остановились. Его руку открытой ладонью прижали к металлическому стволу какого-то огнестрельного оружия, затем отпустили. Голоса умолкли. Его доставили туда, чтобы определить тип оружия.
– Двенадцатимиллиметровый пулемет «Бреда». Италия.
Оттянул затвор, проверил пальцем патронник – пустой, затем, отпустив затвор, нажал на спусковой крючок. Раздался щелчок.
– Отличный пулемет, – пробормотал он.
Его понесли дальше.
– Ручной пулемет «Шаттелеро» калибра семь с половиной. Модель 1924 года. Франция.
– Авиационный пулемет МГ-15 калибра семь и девять десятых. Германия.
Его подносили к каждому виду оружия, которое, казалось, было собрано из разных времен и стран – своеобразный музей в пустыне. Осторожно смахнув пыль, проводил ладонью по очертаниям ложа и магазина или дотрагивался пальцем до прицела, называл калибр, и его несли дальше.
Он насчитал восемь видов оружия, которые опознал, громко называя сначала по-французски, а потом на их родном языке. Но что они в этом понимали и зачем это было нужно? Возможно, не столько важно было название, сколько сам факт, что сбитый летчик действительно разбирается в огнестрельном оружии.
Его снова взяли за запястье и погрузили руку в ящик с боеприпасами. Справа был еще один, с патронами, на этот раз – семимиллиметровыми.
В детстве его воспитывала тетя. Он хорошо помнит, как, рассыпав на лужайке колоду карт лицом вниз, учила мальчика играть. Каждому разрешалось перевернуть только две карты, а потом по памяти нужно было постепенно восстановить пары. Но все это происходило в другом мире – среди ручьев, в которых играла форель, и лугов, залитых пением птиц. Можно было узнать их по голосам: то был мир, полный названий.
А сейчас, с маской из трав на лице, он выбирал патрон, указывал, к какому оружию его поднести, вставлял, двигал затвором и, подняв дуло вверх, стрелял в воздух. Звук выстрела отдавался в ущелье безумным грохотом. «Эхо – это душа голоса, пробуждающаяся в пустоте». Мужчину, который когда-то написал эти строки в стенах одной английской больницы, считали нелюдимым и немного не в себе. Но летчик в пустыне был вполне нормальным и сохранил здравость ума; с такой же легкостью, как когда-то подбирал пары карт и подбрасывал их в воздух, улыбаясь тетушке, теперь находил на ощупь подходящие патроны для каждого типа пулемета и разряжал их в воздух, а его зрители, которых он не видел, отвечали на каждый выстрел одобрительными возгласами.
Следом шел бедуин и процарапывал ножом одинаковые шифры калибров на ящиках с патронами и стволах. А пленник был рад движению и оживлению после стольких дней неподвижности и уединения. Своими знаниями он расплатился за то, что они спасли его, пусть даже не бескорыстно.
В некоторых селениях совсем нет женщин. Слух о его исключительных знаниях, которые могут принести пользу, проносится от племени к племени. Восемь тысяч аборигенов, и каждый – индивидуальность. Он прикасается к особенной музыке и особенным обычаям. Слышит ликующие песни племени мзина, воздающие хвалу воде, танцы дахия, звуки дудок, которыми пользуются, чтобы предупредить об опасности, двойных флейт макруна (одна из которых звучит монотонно, как басовая трубка волынки). А затем другая деревня – на этот раз территория пятиструнных лир. Каждое новое селение или оазис полон своих прелюдий и интерлюдий. Хлопки в ладоши. Молчаливый танец.
Он может увидеть своих спасителей и одновременно поработителей только после сумерек, когда снимают повязку. Теперь он знает, где находится. Для некоторых племен рисует карты мест, которые расположены за пределами их границ, соседним объясняет устройство оружия.
Музыканты сидят близ костра по другую сторону. Через языки огня легкий порыв ветра доносит звуки лиры симсимия. Под них танцует мальчик, который так хорош в освещении пламени костра, что трудно оторвать взгляд. В бликах огня его худые плечи кажутся белыми, как папирус, на животе искрятся капельки пота, а нагота, которая, подобно отблескам молнии, просвечивает сквозь разрезы синего балахона от шеи до лодыжек, соблазняет и манит.
Их окружает ночная пустыня, покой которой нарушают лишь ураганы да караваны. Здесь постоянно подстерегают тайны и опасности. Однажды он, опустив руку в песок, неожиданно порезался острой бритвой, которая неизвестно как там оказалась. Иногда нет возможности точно сказать, явь это или сон, но порез такой четкий, что не оставляет боли; он проводит рукой по голове (до лица еще невозможно дотронуться), чтобы обтереть кровь и привлечь внимание бедуинов, в плену которых находится, к своей ране. Существовало ли на самом деле это селение, где нет ни одной женщины – и куда его принесли в полном молчании? Действительно ли целый месяц он находился в абсолютной темноте, когда не видно даже луны? Может быть, просто приснилось, что он был окутан коконом из масла, войлока и темноты?
Они проходили мимо колодцев, где вода была проклята. На некоторых открытых участках песок поглотил города, и он ждал, пока спутники откапывали стены или колодцы. В памяти всплывал образ танцующего у костра подростка, чистая красота его непорочного тела – чистая, как звук голоса мальчика-хориста, как прозрачная речная струя или воды морских глубин. Здесь, в пустыне, где когда-то было море, ничто не застывало и не останавливалось, но все находилось в медленном движении – как одежды на танцующем мальчике, словно он входил в океан или медленно выплывал из его волн, словно из последа при рождении. Подросток, пробуждающий свою страсть; его гениталии медленно покачивались в свете костра.
Затем костер засыпают песком, и только дым поднимается над ним. Звуки музыкальных инструментов похожи на ритмичные удары пульса или стук капель дождя. Мальчик делает знак рукой, чтобы замолчали дудки. Его нет, уже не слышно и удаляющихся шагов. Только груда тряпья. Один из мужчин ползет вперед и подбирает несколько капель спермы, упавшей на песок. Он подходит к белому человеку – исследователю оружия – и пересыпает ему в руки эти капли с песком. Ничто не ценится в пустыне так, как влага.
Девушка стоит, ухватившись за края таза, и смотрит на стену перед собой; затем, водя головой из стороны в сторону, – на отражение в воде. До этого не было времени и желания смотреть на себя, и она убрала все зеркала в пустую комнату. Набирая в руки воду, смачивает голову. Это придает приятное ощущение свежести, когда она выходит из дома и легкий ветерок обдувает ее, заставляя забыть о плохом.
Мужчина с забинтованными руками находился в римском госпитале уже более четырех месяцев, когда случайно услышал имя медсестры, оставшейся с обгоревшим пациентом. Резко повернулся от двери и подошел к группе врачей, чтобы узнать, где можно найти ее, – чем немало удивил их. Дело в том, что, несмотря на довольно долгий срок пребывания, он неохотно шел на контакт и ни с кем не сблизился. Общение ограничивалось жестами и мимикой, иногда – усмешкой. От него ничего нельзя было узнать, даже имя: а в медицинской карте был поначалу записан лишь личный воинский номер; это, по крайней мере, могло означать, что он принадлежал к армиям союзников.
Он прошел двойную проверку, и из Лондона прислали подтверждение, что человек с этим номером действительно значился в списках личного состава канадского корпуса. При осмотре врачи, глядя на его бинты, понимающе кивали. В конце концов, победителей не судят. Герои тоже хотят и имеют право помолчать.
Он чувствовал себя спокойнее, охраняя молчанием собственную безопасность, ничего не открывая и не рассказывая. Они ничего не добьются ни нежностью, ни уговорами, ни угрозами. За четыре месяца он не произнес ни слова. Когда привезли и дали дозу морфия, чтобы заглушить боль в руках, он был большим животным, совершенно безучастным к жизни: сидел в кресле с подлокотниками в полутемном углу, наблюдая за суетой медсестер и движением пациентов из палаты в палату.
Но сейчас, проходя мимо врачей в холле, он услышал женское имя, замедлил шаг, повернулся, подошел к ним и спросил, в каком конкретно госпитале она работает. Ответили, что она осталась в бывшем женском монастыре к северу от Флоренции[11]. Там шли ожесточенные бои, и монастырем сначала владели немцы, а потом, после осады союзниками, он был переоборудован во временный полевой госпиталь. Здание почти наполовину разрушено, там небезопасно. Тем не менее, когда госпиталь эвакуировался, медсестра и ее пациент отказались покинуть его вместе со всеми.
– Почему вы не приказали им уехать?
– Она заявила, что ее пациент слишком слаб и не вынесет переезда. Мы, конечно, постарались бы доставить его как можно аккуратнее, но тогда было не до споров. Да и сама она была далеко не в лучшем состоянии.
– Ранена?
– Нет. Возможно, небольшая контузия после взрыва. Ее следовало бы отправить домой, но проблема в том, что здесь война закончилась, и никто уже не подчиняется приказам. Пациенты самовольно уходят из госпиталей. Солдаты разбегаются, не дожидаясь, когда их отправят домой.
– На какой вилле? – спросил нелюдимый больной.
– На той, где, говорят, в саду живут призраки, – Сан-Джироламо. А вообще-то у нее есть свой призрак – обгоревший пациент: у него нет лица, и он не реагирует ни на что. Даже если провести спичкой по щеке, не увидите никакой реакции. Мертвое лицо.
– Кто этот обгоревший? – спросил он.
– Мы не знаем его имени.
– Он не разговаривает?
Врачи рассмеялись.
– Разговаривает, почти все время, но не помнит, кто он.
– Откуда его привезли?
– Бедуины привезли его в оазис Сива. Потом он некоторое время находился в госпитале в Пизе, а потом… Возможно, у какого-нибудь араба и хранится бирка с его именем. Может быть, когда-нибудь он продаст ее – и мы наконец узнаем его имя. Или нет. Арабам очень нравятся эти бирки. У летчиков, которые потерпели аварию в пустыне и поступили к нам, никогда не бывает именных бирок, по которым их можно идентифицировать. А сейчас этот пациент скрывается на вилле в Тоскане, и девушка ни за что не бросит его. Союзники сумели разместить там сотню раненых. До того немцы удерживали монастырь – свой последний оплот – с небольшим отрядом. Стены некоторых комнат расписаны под разные времена года. За виллой расположено узкое ущелье. И все это – в горах, в тридцати километрах от Флоренции. Вам, конечно, понадобится пропуск. Может, мы попросим кого-нибудь подвезти вас. Там вокруг остались ужасные следы боев: убитые животные, мертвые лошади, наполовину съеденные, тела убитых людей, свисающие с моста. Последние злодеяния войны. Там все начинено минами – саперам хватит работы надолго. При отступлении немцы заминировали почти все. Для госпиталя это было ужасное место. Кругом стоял запах смерти. Потребуется не одна стая воронов и немало снежных метелей, чтобы очистить эту страну от мертвых тел и замести следы войны.
– Спасибо.
Впервые за время пребывания в римском госпитале он вышел на воздух, на солнце – вырвался наконец из больничных палат с зеленоватым светом, в которых чувствовал себя как в стеклянной банке. Стоял, вдыхая воздух полной грудью, вбирая все, что видит вокруг. «Прежде всего, – подумал он, – нужны ботинки на резиновой подошве. А еще я хочу мороженое».
В трясущемся поезде он долго не мог заснуть. Пассажиры курили. Виском ударялся об оконную раму. Люди были одеты в черное, огоньки сигарет походили на маленькие костры в ночи. Он заметил, что всякий раз, когда поезд проезжал мимо кладбища, все крестились.
«Она сама далеко не в лучшей форме».
Мороженое для миндалин, подумал он. И вспомнил, как они втроем – с девочкой и ее отцом – пришли в больницу, где ей должны были удалить гланды. Она только взглянула на палату, полную других детей, и наотрез отказалась. Эта девочка, такая послушная и покладистая, вдруг проявила твердость и железную волю, чего никто не ожидал. Она не позволит ничего делать с собой и будет жить с этим, что бы ни случилось. А он до сих пор так и не узнал, что это за штука – гланды.
«Странно, – пронеслось в мыслях, – что они не тронули голову». Самое страшное, когда он представлял себе, что они могли бы сделать дальше, какой орган отрезать следующим. В такие минуты он всегда беспокоился за голову.
Опять что-то, похожее на мышь, пробежало по перекрытию потолка.
Он остановился в дальнем конце коридора и, поставив саквояж на пол, помахал ей сквозь тьму и колеблющиеся облачка свечных огоньков, а потом направился по длинному коридору. Девушку немного удивило, что не было слышно звука шагов: он приближался почти бесшумно. Это действовало успокаивающе и было знаком того, что пришелец не разрушит уединенный мир: ее и английского пациента.
Когда он проходил мимо канделябров в коридоре, они отбрасывали тень на стены. Девушка подкрутила фитиль лампы, и стало немного светлее. Сидела прямо, с книгой на коленях; он подошел и склонился над ней, как старый добрый дядюшка.
– Скажи мне, что такое миндалины.
Она посмотрела удивленно.
– Я помню, как ты пулей выскочила из больницы, а мы с отцом бежали за тобой.
Она кивнула.
– Твой пациент здесь? Можно с ним познакомиться?
Она отрицательно качала головой, пока он не заговорил снова:
– Ну, тогда увижу его завтра. Где я могу разместиться? Простыни не нужны. А кухня здесь есть? Если бы знала, какое странное путешествие я проделал, чтобы найти тебя…
Когда визитер ушел, она вернулась к столу и села, не в силах унять дрожь. Ей нужен этот стол и наполовину прочитанная книга, чтобы взять себя в руки. Человек, которого знала еще девочкой, ехал сюда на поезде, пешком одолел семь километров из деревни в гору, затем прошел по длинному темному коридору – только для того, чтобы увидеть ее?
Через несколько минут девушка вошла в комнату английского пациента и остановилась, глядя на него. На листву, нарисованную на стенах, лился лунный свет, и казалось, что листья живые, а растения источают нежный аромат; рука невольно тянется к цветку, чтобы сорвать его и приколоть к платью.
Мужчина с фамилией Караваджо[12] распахивает настежь все окна в комнате, прислушиваясь к ночным шорохам.
Он раздевается, осторожно растирает забинтованными ладонями шею – и некоторое время неподвижно лежит на незастеленной кровати. Шепчутся деревья в саду. Блики луны прыгают на листьях астр, ныряя в них серебряными рыбками и появляясь снова.
Лунный свет окутывает, словно вторая кожа, словно сноп воды. Через час он уже на крыше виллы. Здесь, наверху, видит разрушенные бомбежками скаты крыши, а внизу – развороченные огороды и сады, окружающие виллу. Он все еще в Италии.
Утром у фонтана они пытаются поговорить.
– Вот ты и в Италии, значит, можешь больше узнать о Верди[13].
– Что? – Она поднимает голову от белья, которое стирает в фонтане.
Он напоминает:
– Когда-то ты говорила мне, что влюблена в него.
Хана в смущении опускает голову. Караваджо ходит вокруг, рассматривая дом при дневном свете, глядя из лоджии вниз, на сад.
– Да, когда-то ты все время повторяла это. Доводила нас до бешенства все новой и новой информацией о Джузеппе. Какой мужчина! Лучший из лучших! В нем нет изъянов! И нам ничего не оставалось, как соглашаться с тобой – самоуверенной шестнадцатилетней девочкой, не терпящей возражений.
– Той девочки давно уже нет. – Она вешает выстиранную простыню на край фонтана.
– Ты всегда добивалась чего хотела.
Она идет по тропинке из булыжников, меж которыми пробивается трава. Он видит ее ноги, обтянутые черными чулками, тонкое коричневое платье. Перегнувшись через балюстраду, Хана говорит:
– Наверное, я должна признать, хотя бы в глубине души, что приехала сюда именно из-за Верди, но вряд ли осознавала это. А может, потому, что ты уехал на войну, а потом и отец… Посмотри на ястребов. Они прилетают сюда каждое утро. Все остальное разбито. Водопровод разрушен, воду можно взять только в этом фонтане. Союзники разобрали водопровод, когда уходили. Они думали, что тогда я соглашусь уехать.
– Тебе следовало уехать. Ведь этот район еще не разминирован, кругом полно неразорвавшихся снарядов.
Она подходит ближе и прикладывает палец к его губам.
– Караваджо, я очень рада видеть тебя. Как никого другого. Только не говори, будто приехал сюда специально, чтобы уговорить меня уехать.
– Да плевать на эти чертовы бомбы! Я бы с удовольствием посидел где-нибудь в маленьком баре, выпил пива и закусил сыром, только не хочется думать, что в один прекрасный момент это все может взлететь на воздух! Я бы не отказался послушать Фрэнка Синатру. Кстати, было бы неплохо раздобыть что-нибудь музыкальное, – говорит он. – Это будет полезно и твоему пациенту.
– Ему все равно. Он все еще в Африке.
Он наблюдает, ожидая, что она скажет еще что-нибудь об английском пациенте, но больше нечего добавить. Бормочет:
– Некоторые англичане любят Африку. Одно полушарие мозга у них точно отображает пустыню. И они не чувствуют себя там чужими.
Видит, как она слегка качнула головой, мысленно соглашаясь. Она коротко подстригла волосы, и лицо стало обычным: в нем не осталось и следа от скрытой тайны, которую придавали длинные пряди. Что бы ни случилось, Хана казалась спокойной в этом маленьком, созданном ею мире: журчащий вдали фонтан, ястребы, разрушенный сад на вилле.
Он думает, что, возможно, она права. Каждый по-своему старается забыть ужасы войны. Она выбрала такой путь: посвятить себя заботам об обгоревшем пациенте, стирать простыни в фонтане, читать книги в комнате, укрываясь в беседке из нарисованных на стенах листьев. Как будто все, что остается, – это капсула из прошлого, которое было задолго до Верди. Тогда Медичи, хозяева виллы, при свете свечи обсуждали проект балюстрады или окна в присутствии приглашенного архитектора – самого лучшего в пятнадцатом столетии – и желали, чтобы он создал что-нибудь особенное для обрамления столь великолепного вида.
– Если ты останешься, – говорит она, – понадобится больше продуктов. Я посадила немного овощей, у нас есть мешок фасоли, но нужны куры. – Она лукаво смотрит на Караваджо, вспоминая его занятие в прошлом, но не называя его.
– Я уже не тот, не хватит смелости, – говорит он.
– Тогда я пойду с тобой, – предлагает Хана. – Вдвоем не страшно. Научишь меня воровать, покажешь, что и как делать.
– Ты не понимаешь. Не хватит смелости в смысле… уверенности в себе и в успехе.
– Почему?
– Меня схватили немцы. Пытали и чуть не отрубили мои проклятые руки.
Иногда по ночам, когда английский пациент засыпает, она отправляется на поиски Караваджо: или в саду, где он лежит на каменном краю фонтана и глядит на звезды в небе, или на нижней террасе. Сейчас, когда установилась теплая погода, трудно оставаться в доме по ночам. Большую часть времени он проводит на крыше у разрушенной трубы, но тихо сползает вниз, когда видит, что Хана проходит по террасе и ищет его. И находит у обезглавленной статуи графа, где на месте шеи любит погреться один из местных котов, важно восседая и мурлыча при появлении людей. Ее преследует чувство, что не он, а она нашла мужчину, который любит темноту и знает все ночные звуки, а когда напьется, утверждает, что вырос в семье сов.
Они стоят на утесе, вдалеке сияет огнями Флоренция. Иногда он кажется неистовым, иногда – слишком спокойным. Днем заметно, как неуклюже он двигается, видны его негнущиеся непослушные руки с забинтованными кистями. Мужчина поворачивается всем телом, вместо того чтобы повернуть только шею, когда она показывает ему что-нибудь высоко в горах.
– Мой пациент верит в целительные свойства истолченной в порошок кости павлина.
Он смотрит в небо.
– Я тоже знаю об этом.
– Ты что, был шпионом?
– Не совсем.
Он смотрит на окно в комнате английского пациента. Там еще горит свеча. Разговаривая с Ханой, чувствует себя свободнее ночью.
– Иногда нас посылали воровать. Им крупно повезло, что они заполучили меня – итальянца, да к тому же вора. Они не могли поверить в удачу и использовали меня на полную катушку. Нас было четверо или пятеро. Некоторое время все шло хорошо. Я доставал для них бумаги и ценные сведения. Но однажды, совершенно случайно, попал в объектив фотоаппарата. Представляешь?
Это произошло на вечеринке, одной из тех, что организовывались на средневековых итальянских виллах для немецких офицеров и их местных подружек. Я получил задание выкрасть несколько бумаг, и, чтобы пробраться туда, пришлось напялить смокинг. На самом деле я был просто вором, а не патриотом и уж тем более не героем. Но одна из дам, подружка какого-то вояки, принесла с собой фотоаппарат и щелкала им без передышки, снимая офицеров; и я попал в кадр, когда проходил через зал. Так и засветился, а это грозило опасностью не только для меня, но и для всей организации.
Дело в том, что во время войны все фотографии печатались в государственных лабораториях под контролем гестапо, и по снимку было легко установить, что я не был в списке приглашенных. Любой чиновник обнаружил бы это при тщательном просмотре. Оставалось одно – попытаться выкрасть пленку.
Она заглядывает в комнату английского пациента, чтобы убедиться, что он еще спит. И наверняка сейчас – далеко в пустыне, и бедуин, сидящий рядом, погружает пальцы в темную пасту, которую разводит в чаше, сделанной из соединенных подошв ног, и накладывает на его обгоревшее лицо. Она прямо чувствует, как тяжесть этой руки ложится на щеку.
Идет по коридору и забирается в свой гамак, который резко качнулся, когда ноги отрываются от пола.
Перед тем как уснуть, чувствует некоторое оживление, прокручивая в памяти все события дня, принеся их с собой в кровать, как ребенок – учебники и карандаши. Кажется, в течение дня смена кадров и сцен происходит в беспорядке, пока не наступает момент, когда она все раскладывает по полочкам, а тело наполняется рассказами и сюжетами. Вот, например, история Караваджо, которую он рассказал сегодня. Его порыв, драма и фотография, сделанная украдкой.
Он уезжает с вечеринки на машине. Автомобиль – темный, словно чернильное пятно на фоне светлой летней ночи, – медленно, со скрежетом продвигается к воротам по усыпанной гравием дорожке, огибающей виллу.
Весь остаток вечера на вилле Козимо он не сводил глаз с женщины с фотоаппаратом, отворачиваясь всякий раз, когда она направляла объектив в его сторону. Затерявшись в толпе и прислушиваясь к разговору, узнает, что женщину зовут Анна, что она – любовница офицера, который отправляется завтра на север, через всю Тоскану, а сегодня проведет ночь с ней здесь, на вилле.
Он мучительно ищет решение. Смерть женщины или ее внезапное исчезновение вызовет подозрение. Сейчас все, что выходит за рамки обычного, подлежит расследованию.
Через четыре часа он бежит в носках по траве, подминая под себя свою тень, отбрасываемую лунным светом. Достигнув дорожки, усыпанной гравием, останавливается, потом медленно крадется вдоль. Смотрит вверх, на освещенные прямоугольники окон виллы Козимо, временно ставшей дворцом военных жен.
Луч света от фар, словно струя воды, неожиданно вырвавшаяся из брандспойта, окатывает комнату, по которой он крадется, и Караваджо застывает. Видит огромную кровать, на которой лежат мужчина и женщина – та самая, что фотографировала на вечеринке. Мужчина, явно собираясь заняться с ней любовью, что-то нежно шепчет, перебирая пальцами ее белокурые волосы. Она видит Караваджо, и он уверен, что она тоже узнала его, хотя он стоит в чем мать родила. Конечно, женщина узнала мужчину на вечеринке, которого сфотографировала: по чистой случайности он стоит сейчас в такой же позе, как и там – наполовину повернувшись на свет фар. Пятна света скользят в дальний угол темной комнаты и исчезают.
Все снова погружается в темноту. Какое-то время он не знает, что делать. Продолжать поиски? А вдруг она шепнет любовнику, что в комнате еще кто-то есть? Голый вор. Голый наемный убийца. А может, подкрасться к этой парочке и свернуть похотливому немецкому офицеру шею?
Доносится тяжелое прерывистое дыхание мужчины. Женщина молчит, думает: глаза устремлены в темноту – туда, где стоит он. Точнее, не думает, а раздумывает. Вот ведь какая мудреная штука – слова: добавь приставку, и слово уже имеет другое значение. Раздумывать – значит «размышлять», то есть разбрасывать мысли мелкоячеистой сетью, вроде липкой паутины или безжалостных капканов… Его друг как-то говорил, что слова намного мудренее скрипки. Он вспоминает черную ленту в волосах блондинки.
Слышен звук другой машины, которая сейчас повернет, и ждет нового луча света. Лицо, выплывшее из темноты, все еще выглядит как нож гильотины над ним. Луч света скользит по ее лицу, по телу офицера, по ковру – и снова доходит до Караваджо. Это просто невыносимо! Он трясет головой, затем рукой проводит по горлу. В руках у него фотоаппарат, она должна понять. Вновь темнота, слышен стон наслаждения – и он понимает, что женщина не выдаст. Это ответ – без слов, без намека на иронию, просто сигнал, что она все поняла и можно спокойно пробраться на веранду, спрыгнуть вниз и раствориться в темноте.
Найти ее комнату было гораздо труднее. Он проник в здание и молча прошел по длинным коридорам под полуосвещенными фресками семнадцатого века. Где-то в глубине дома, словно темные карманы в золотом камзоле, находились спальни. Но там дежурила охрана, и единственный шанс добраться туда – прикинуться простачком. Он полностью разделся и спрятал одежду на клумбе под окнами.
И вот мужчина, совершенно голый, семенит по лестнице на второй этаж, где стоит охрана. Перегнувшись через перила, они хохочут, а он, согнувшись, что-то бормочет, пытаясь объяснить, что ему было назначено здесь свидание, под фресками или в капелле. Это ведь здесь?
Они пропускают его. Еще один длинный коридор на третьем этаже. Один охранник – у лестницы. Другой – в дальнем конце, слишком далеком для Караваджо. Это поистине театральный проход, и роль предстоит сыграть под пристальными взглядами подозрительных и насмешливых охранников. Он идет, останавливаясь, чтобы взглянуть на фрагмент фрески на стене, где изображен осел в роще. Прислонившись к стене, закрывает глаза, словно набираясь сил, и снова пускается в путь – сначала спотыкаясь, но скоро, взяв себя в руки, шагает бодрым военным шагом. Свободной левой рукой приветствует херувимов на потолке, с такими же голыми задами, как и он; святых, которые летят, покрывая его обман и охраняя жизнь вора, пробравшегося на виллу, дабы во что бы то ни стало выкрасть пленку.
Он хлопает себя по голой груди, как бы ища пропуск, сгребает в ладони пенис и делает вид, что хочет открыть им комнату, охраняемую часовым. Смеясь, пошатываясь, идет назад, будто огорченный неудачей – и проскальзывает в комнату рядом.
Открыв окно, выбирается на веранду. Стоит темная чудесная ночь. Перелезает на другую веранду, этажом ниже. Вот сейчас можно войти в комнату, где находится Анна с любовником. Он слышит легкий запах духов. Крадется бесшумно, не оставляя следов, не бросая тени. Когда-то он рассказывал ребенку байку о человеке, который потерял свою тень и занимался ее поисками – как он занимается сейчас поисками чертовой пленки.
Очутившись в комнате, понимает, что сексуальная игра уже началась. Натыкается руками на одежду, брошенную на спинку стула, опрокинутого на пол. Лежа на ковре, перекатывается, ощупывая все вокруг, пытаясь найти нечто похожее на фотоаппарат. Ничего. Темнота, хоть глаз выколи.
Он медленно встает и, взмахнув руками, нащупывает что-то твердое – грудь мраморной статуи. Рука движется по ее мраморной холодной руке – он представляет, что должна чувствовать в таких случаях женщина, – и нащупывает ремешок от камеры фотоаппарата. Затем он слышит визг тормозов за окном и, когда поворачивается на этот звук, видит глаза женщины в прорвавшемся в комнату луче света от фар.
Караваджо наблюдает за Ханой, которая сидит напротив и смотрит ему в глаза, пытаясь понять, о чем он думает, вычислить ход мыслей – так же, как когда-то это делала жена. Она пытается вдохнуть его запах и узнать, где он бродил. Он отвечает на этот взгляд, зная, что ничего невозможно увидеть в его ясных и чистых, словно река, глазах. Он умеет скрывать свои чувства, и люди часто покупаются на это. Но девушка наблюдает с лукавой улыбкой, наклонив голову набок – как собака, к которой обращаются громким голосом. Она сидит напротив, на фоне кроваво-красных стен – цвет, который ему не нравится; и своими темными волосами, стройностью и загаром напоминает ему жену.
Сейчас он не думает о жене, хотя знает: стоит отвернуться, и сможет воспроизвести каждое ее движение, описать каждую черточку, почувствовать тяжесть руки, которая покоится на его груди ночью.
Руки он прячет под столом, наблюдая, как девушка ест. Сам же все еще предпочитает принимать пищу в одиночестве, хотя всегда сидит за столом, когда приходит время обеда. Тщеславие, думает он. Человеческое тщеславие. Она видела из окна, как он ест руками, сидя на одной из тридцати шести ступенек у часовни; ест без ножа и вилки, словно учится у жителей Востока. Седеющая щетина и черный пиджак делают его все больше похожим на итальянца.
Он видит ее тень на коричнево-красных стенах, кожу, коротко подстриженные волосы. Он знал девочку и ее отца в Торонто[14] еще до войны. Тогда он был вором, женатым человеком; с ленивой самоуверенностью плыл по течению в выбранном им мире, с великолепной хитростью обманывая богатых и очаровывая жену Жанетту и эту маленькую девочку, дочь друга.
Но сейчас мир вокруг разрушен, и они предоставлены сами себе. Находясь здесь, на вилле недалеко от Флоренции, сидя дома и предаваясь грезам и дремоте на мягком стуле, или на кровати, или на крыше, он не строил никаких планов, но думал только о Хане. А она, казалось, приковала себя цепями к умирающему пациенту в комнате наверху.
Во время еды он сидит напротив девушки и наблюдает, как она ест.
Полгода назад, когда Хана работала в госпитале Санта-Чиара в Пизе, как-то увидела из окна статую белого льва. Он стоял один на вершине зубчатых стен, вписываясь в беломраморный комплекс Дуомо и Кампосанго, хотя его неотделанность и наивность форм казались частью другой эпохи. Как дар из прошлого, который следует принять. Из всего архитектурного великолепия, окружавшего госпиталь, она приняла лишь этого льва. В полночь смотрела в окно и знала, что, несмотря на комендантский час, он там – и появится с первым проблеском зари. Она посмотрит в окно в пять утра, потом в пять тридцать, а потом в шесть, чтобы увидеть, как проявляется его силуэт. Каждую ночь дежурства это был ее страж.