bannerbannerbanner
Квартира №2 и ее окрестности

Ольга Вельчинская
Квартира №2 и ее окрестности

Плач этот стал для Богатихи вечной индульгенцией, не нуждавшейся в обновлении.

Большая часть возникших в тексте персонажей давно сошла с жизненной сцены и сохранилась только в моей мелкотравчатой памяти. Странно, но на смену тем детям, что сидели весной 1954 года на деревянной дворовой скамейке, никто не пришел. К началу 60-х дети с фотографии подросли, а следующие, изредка все же нарождавшиеся в доме, в тесном и темном нашем дворике не гуляли. Двор одичал и обезлюдел, флигель опустел – окна и двери его давным-давно заколотили досками. А вот в самом доме жизнь долго еще теплилась.

Но прошедшей весной, за два года до конца тысячелетия и ровно через восемьдесят лет после того, как дедушка мой снял для своей семьи квартиру в Мансуровском переулке, я неожиданно очутилась возле нашего дома. Вовсе не собиралась сворачивать в переулок, торопилась по делам, но неведомая сила заставила меня изменить маршрут, и возле нашего дома я очутилась как раз в тот миг, когда рабочие заканчивали потрошить его внутренности. Более того, именно тогда, когда разрушали белую кафельную печку, одним углом выходившую в нашу комнату, а другим – в тетушкину. Печка, давным-давно не топившаяся (хотя ладони помнят тепло блестящих ее изразцов), одушевляла обе комнаты, вроде бы даже защищала Дом от неведомого зла. Печные изразцы рабочие вышвыривали из окна, прорубленного в ожидании моего рождения и обращенного к «домику застройщика», из того самого окна, глядя в которое я почерпнула значительную часть тех сведений о жизни, которыми на сегодняшний день располагаю. Ну не странно ли, что в последние минуты печкиной жизни я оказалась возле нее?! Похоже, это не простая случайность…

1998

О моем отце, художнике Алексее Айзенмане

Горемыки мы все-таки, горемыки.

Горемыки потому, что приходится расставаться.

Юрий Коваль. Самая легкая лодка в мире

Как хотелось бы думать, что он был счастливым человеком, – как легко стало бы на душе… Хотелось бы, да что-то не получается. Потому что любой человек мог бы быть гораздо, гораздо счастливее, если б близкие люди относились к нему справедливее, если б не множили только на первый взгляд пустяковые обиды, вроде бы взаимно не придавая им значения, то и дело не ухмылялись саркастически, не придирались бы по мелочам, слушали бы и слышали. Если б не скупились на похвалы и признания в истинных своих чувствах. Увы, поздновато осеняет очевидная эта истина. А ведь сколько раз призывал нас поэт «жить, во всем друг другу потакая», остерегал и напоминал, «что жизнь короткая такая». Вроде бы и цитировали, и подпевали, а все без толку!

И все же, оставив за рамками этого текста, а также на собственной, многажды отягощенной совести все горькое и очень горькое, умолчав о всех несправедливостях, всех обидах и всех печалях, выпавших на его долю, будем исходить из того, что судьба моего отца, живописца Алексея Айзенмана, сложилась счастливее судеб множества других художников благодаря нескольким жизненным удачам. То есть речь здесь пойдет исключительно об удачах, ни о чем другом.

Первой и главной удачей отца стала рано открывшаяся ему ослепительная красота окружающего мира. И хоть родился он не в самые благополучные времена, а именно 3 сентября 1918 года, родители его – присяжный поверенный и поэтически одаренный человек Семен Айзенман и художница Ольга Бари – вовремя открыли сыну сияющее это великолепие. И отца моего, и сестру его Татьяну родители научили не просто любить красоту Божьего мира и замечать ее повсюду, но и ликовать от этой красоты, и ежеминутно ощущать свою сопричастность с нею.

Опасаясь, как бы жизненные реалии при пособничестве чудища по имени Быт не затмили, не закоптили этой красоты, как бы не сожрали сына и дочь с потрохами, родители воспитали детей в ощущении безусловного приоритета Духа, расставили нужные акценты. И сделали это с блеском. Пожалуй что и перестарались. Естественно, монстр мстил, но до конца своих дней и отец мой, и тетушка, искусствовед Татьяна Айзенман (Семенова), плевали на него, в повседневной жизни довольствовались малым, жили Искусством, Творчеством, Работой.

Итак, родителям своим обязан мой отец главным – обретением удивительного мироощущения, озарившим Живописью всю его жизнь. Красота виделась ему во всем: в облачном небе, в мокром асфальте, в покореженном листе ржавого кровельного железа, в пятнах света и тени на покосившемся заборе (перечень объектов восхищения бесконечен).

Никакие беды, неурядицы, семейные и мировые катаклизмы не могли затмить божественной красоты мира, заглушить звуки его и запахи. Самое гнусное и раздрызганное душевное состояние, любая, самая горькая обида меняли знак, стоило только отцу моему выйти на улицу, оглянуться окрест и увидеть небо, сияющее в просветах деревьев. Слова «ЖИЗНЬ» и «ЖИВОПИСЬ» оказались для него синонимами. Отец надеялся на живопись, он опирался на нее. За неделю до конца, измученный болезнью, напутствовал ученицу: «Держитесь за живопись, живопись вам поможет!»

С детства сосредоточившись на живописи, в школе отец проучился всего год, в седьмом классе. По случаю поступления в этот один-единственный класс получил в подарок книжечку под названием «Девятьсот пятый год» с напутствием: «Дорогому Алеше поздравительный подарок к дням его вступления в школу с пожеланиями счастливого плаванья и переплытия, от души Б. Пастернак». И, успешно переплыв неширокое школьное пространство, отец поступил в Изотехникум памяти все того же 1905 года.

В Изотехникуме «имени памяти» опять повезло – на третьем курсе его отобрал в свою группу «станковистов» давно любимый художник, изумительный пейзажист Николай Петрович Крымов. Слухи о Крымове жили в семье с давних пор, еще со времен «Голубой Розы», и после крымовской оценки студенческих папиных этюдов – «У вас в крови чувство пейзажа» – отец сразу же очутился на седьмом небе.

В Крымове-человеке обаяние сочеталось с желчностью, юмор – с язвительностью; учителем он оказался требовательным, даже суровым, но отец боготворил его всю свою жизнь. Рассказывал: «Часто вижу сон, что я у Николая Петровича, что-то делаю для него; счастливое ощущение – быть в его комнате».

Следующей жизненной удачей отца стала встреча с моей мамой. Тут надо отдать должное его интуиции. Ведь знакомство это поначалу не сулило успеха. Просто однажды, со всеми живописными причиндалами, папа явился в малознакомый дом, чтобы написать портрет ученицы своей сестры, обладательницы изумительного цвета лица и чудесных золотисто-рыжих кос. Заманчивой модели не оказалось дома, и дверь отворила ее кузина, в противоположность сестре бледная и черноволосая. Открыла в кромешной тьме, потому что электричество в тот день отключили.

Несмотря на отсутствие света, отец все же разглядел его в конце тоннеля и мгновенно начал осаду, периодически сменяя ее атаками, поначалу не слишком удачными. Однако обстоятельства были на папиной стороне. Папа жил в полутора минутах ходьбы от маминого института. И куда бы он ни направлялся (к примеру, чинить примус), всякий раз оказывался у порога этого самого института. И стоило маме выйти на улицу, как в пределах видимости тут же обнаруживался папа, то с примусом, то с этюдником и холстом на подрамнике. Его любимыми пейзажными сюжетами стали те, что окружали Институт иностранных языков.

Мама оценила преданность моего отца, вышла за него замуж и с ходу включилась в нелегкую жизнь семьи. Сирота 1937 года, повидавшая в жизни всякое, она без труда освоила колючее квартирное пространство и отчасти цивилизовала грубый быт. Свободная от страсти к изобразительному искусству, не встречавшая в прежней жизни людей этого мира, мама тем не менее приоритет живописи в жизни мужа признала сразу как аксиому.

Неприспособленный к жизни, по-детски простодушный, одержимый живописью, отец обрел в маме гаранта творческого своего осуществления. В мамином лице он нашел защиту от разрушительных житейских волн, моральную поддержку, физическую помощь и душевный комфорт. Эти редкостные и такие необходимые художнику условия почти полвека обеспечивала отцу моя мама. Художник нуждается в меценате, и в нашей семье, неожиданно для себя, им стала мама.

Сфера живописных интересов отца широка. Он любил Волгу под Казанью, Оку, Прибалтику, Северный Кавказ, Кольский полуостров – короче, все те места, куда забрасывали его обстоятельства. Но во все времена года и во всех обличьях главной его страстью оставалась Москва.

Все здесь восхищало его: центр и окраины, индустриальные районы и спальные. Он умудрялся видеть особенное, острое, выразительное в любом закоулке, в любой подворотне, и писал Город не только с натуры, но и по памяти. Позволял себе роскошь свободных, вольных московских импровизаций. Из такого рода поэтических сочинений и сложилась серия работ под названием «Где-то в Москве». Отец грезил Москвой, мечтал о ней, Москва ему снилась. Есть даже пейзаж под названием: «Мне снился утренний город».

Поэзия Города мерещилась ему в бегемотистых силуэтах ТЭЦ и в жирафообразных башенных кранах, клубилась разноцветными заводскими дымами, человеческими толпами на перронах вокзалов, сутолокой московских рынков. Новостройки виделись причудливыми сталагмитами. Троллейбусы, трамваи, грузовики и легковушки казались живыми существами, торопящимися по своим делам, притулившимися у обочины, вросшими в сугроб.

Отцу казалось, что «силуэты машин и людей особенно выразительны зимой на фоне снега. В этой цветовой и тональной контрастности есть что-то праздничное, бодрящее». Он ценил все праздничное, бодрящее, и кажется, будто в большинстве своем его работы написаны в радостном, мажорном настроении, что автор – безудержный оптимист.

И правда, отец умел смотреть на мир глазами ребенка, каждый миг видеть его заново, как бы впервые, а увиденному радоваться и изумляться. Самое удивительное, что настроение это заразительно! Художника уже нет, а давняя его радость, изумление, восторг никуда не делись, пережитые им прекрасные мгновения не исчезли и даже не остановились, они все еще длятся.

 

Когда-то, вдалеке от Москвы, с аппетитом предвкушая скорую встречу с нею и трепеща, как бы встрече этой что-нибудь не помешало, на листке из клеенчатой папки отец распланировал свое ближайшее будущее: «Если ничего не случится, сразу же, в августе, свежо обежать Садовое кольцо и другие заветные места, поймав и вспомнив намечавшиеся затеи, всколыхнув ход к московским грезам и снам: поэтичные нагромождения утренних и вечерних домов; сумеречные загадочные очарования; страшно преувеличенную лавинность машин (как стадо с огромными «бычками» – автобусами и грузовиками, «коровами» – «Чайками» и «Волгами» и «овечками» – «Москвичами» и «Запорожцами», в неистовом пробеге по ущельям из домов-скал); идеализированную наивную уютность московских дворов; возведенную в замковую торжественность цитадельность домов Старого Арбата; тихую интеллигентность Кропоткинской, ул. Герцена, Воровского, домашность Остоженки…»

Отец осваивал Москву на всех уровнях, упивался «небесными спектаклями», с восхода до заката разыгрывавшимися над городом, любовался Москвой сверху, с большой высоты. Рассказывал: «Много лет работаю из окон, с лестничных клеток тех домов, откуда обнаруживаю заманчивые для себя пейзажи. С годами выработалась привычка запросто «проникать» в незнакомые дома. Очень редко встречаются жильцы, проявляющие неприветливость по отношению к зашедшему в их дом художнику».

Он забирался даже на крыши высотных зданий. Но для этого требовались специальные разрешения, и приходилось их добывать. Кстати говоря, до поры до времени специальные разрешения требовались не только для работы на стратегически важных крышах высоток. Вот случайно сохранившееся свидетельство эпохи:

СССР МИНИСТЕРСТВО ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

22 ноября 1949 г.

№ 255-23 гор. Москва

Действительно при предъявлении служебного удостоверения

РАЗРЕШЕНИЕ на право проведения зарисовок

АЙЗЕНМАНУ Алексею Семеновичу – художнику Московского Товарищества художников разрешается производить зарисовки в городе Москве по тематике:

1. Улица Горького от Охотного ряда до площади Пушкина.

2. Площадь Кропоткина (Кропоткинские ворота).

3. Улица Кропоткина.

4. Метростроевская улица.

5. Крымская площадь

Действительно по 1-е июня 1950 года.

НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА МГБ СССР

Полковник Новик

И все равно папа то и дело попадал в милицию по подозрению в шпионаже. Все, к счастью, заканчивалось благополучно, из отделения звонили в Союз художников, выясняли папину личность, через пару часов отпускали с миром.

Однажды и меня чуть было не арестовали вместе с папой. Дело было году примерно в 56-м. Шли мы ранним погожим вечером по Крымскому мосту, папа, как обычно, то и дело останавливался, шалел от закатной красоты, любовался Стрелкой Москва-реки, делал наброски. Нашел точку, с которой назавтра же, не откладывая в долгий ящик, решил написать пейзаж, и сделал заметку – на одном из серебристых столбиков-растяжек нарисовал карандашом свою фирменную букву «А». Не успели мы пройти и десяти шагов от отмеченной точки обзора, как буквально из-под земли, подобно духу моста, вырос человек в серой шляпе с широкими полями и длинном сером плаще и предложил пройти в отделение милиции. Папа не стал спорить, и, взявшись за руки, мы побрели вслед за серой личностью. Но по дороге дядька передумал – может, побоялся, что в милиции его поднимут на смех за задержание малолетней шпионки. Все вместе мы вернулись на место преступления, и под строгим дядькиным надзором папа стер ластиком нашу шифровку, адресованную вражеской агентуре. Перед расставанием серый дядька предупредил, чтобы больше не попадались, пригрозил, что в следующий раз нам уж точно не поздоровится, и мы отправились восвояси. По пути домой папа похохатывал, а я мечтала о том, как задержу настоящего шпиона, которые, судя по всему, развелись в Москве в изобилии.

Разлучаясь с Москвой физически, душевно отец не расставался с ней никогда. Давним летом мы очутились в городе Бердянске. Отец наслаждался жарой, морем, но никак не мог подступиться к бердянскому пейзажу. Не в силах и дня прожить без работы, а не то что полтора месяца, он тут же нашел выход, и на мольберте посреди хаты возникла зимняя Москва – Остоженка в ее устье со знакомыми силуэтами заснеженных деревьев, с виадуком, перекинутым через Крымскую площадь, с круглым вестибюлем станции метро «Парк Культуры – радиальная». От холодноватого голубого картона веяло московской зимой, освежавшей душное, звенящее мухами и пованивающее рыбой бердянское лето. Шагнув в темноватую горницу из пережаренного бердянского дня, около окошка, распахнутого в белую московскую зиму, можно было отдышаться.

Эпицентр московского живописного обитания отца – Кропоткинская площадь. Большая картина, одна из последних, так и называется: «Моя любимая площадь». Между Пречистенкой и Остоженкой прошла вся его жизнь. Здесь же, в Полуэктовом (Сеченовском) переулке на четвертом этаже дома № 8 жил Учитель – Николай Петрович Крымов, в этой же местности располагались последовательно мастерские отца, все три. Да-да, к пятидесяти годам отец обрел и это благо – помещение для работы!

В прежние времена, сильно постаравшись, обалдев от многомесячного (или многолетнего) марафона по бесконечным инстанциям, обретя в пути десятки резолюций и неврозов, в случае удачи художнику удавалось обрести мастерскую! Обыкновенно помещения эти были отнюдь не художественными ателье наподобие парижских мансард, а сырыми и душными подвалами, в лучшем случае полуподвалами. Чаще всего в таких помещениях не было дневного света по причине отсутствия окон, ну а если окна существовали, то это уже была роскошь. И вот удача – во всех мастерских отца окна были!

Первая мастерская во Всеволожском переулке помещалась в глубоком подземелье (двенадцать ступенек вниз), однако в маленьких окошках под потолком свет все-таки брезжил. Этот домик сломали, и вторая мастерская, расположенная в уютнейшей двухэтажной пристройке к трапезной Зачатьевского монастыря, оказалась действительно божественной, а самое главное – с настоящими окнами. А когда и эта чудная мастерская существование свое прекратила, отца не вышвырнули на улицу, а дали небольшое помещение по соседству, в Коробейниковом переулке, и тоже с окнами. То есть произошла целая череда удач, и спасибо советской власти!

Семь лет отца моего нет на этом свете, и за время его отсутствия многое в Москве переменилось. Некоторые дома исчезли вовсе, другие обрели новый, неузнаваемый облик, изменились очертания улочно-переулочных берегов, облысели после апокалиптического урагана, пронесшегося над Москвой 20 июня 1998 года, скверики, погибли казавшиеся вечными любимые папины деревья. Те, о которых он написал когда-то: «Есть у меня в разных частях Москвы давно знакомые, любимые деревья – личности. Это старый тополь на Кропоткинской и другой высокий тополь на Рождественском бульваре, при спуске к Трубной площади. С детства знакомы мне тополя и ветлы в Савельевском и Зачатьевском переулках. Когда вдруг оказывается срубленным какое-то из давно знакомых деревьев, я ощущаю почти физическую боль».


Представляю, как изумили бы отца все эти перемены. Снобом он не был, и, хотя многое бы его огорчило, а что-то рассмешило, свежие сюжеты и новые ракурсы непременно воодушевили бы. А сколько бумаги понадобилось бы для того, чтобы все это нарисовать! Рисовал-то он непрерывно, и с жадностью. На улице, в любом помещении, в метро, рисовал набросок за наброском, боясь упустить еще одно впечатление, еще одну пейзажную или жанровую ситуацию, еще один сюжет.

Войдя в вагон метро, деловито проходил в его торец, вставал поустойчивее (ноги на ширине плеч) и раскрывал клеенчатую папку. Обыкновенно граждане вели себя кротко, конфликтов с моделями не возникало. То же происходило в магазине, на почте, в ближайшей сберкассе, ставшей для отца едва ли не тренажерным залом. Ощутив внутренний зов, утром, днем, вечером, он внезапно собирался и отправлялся туда на часок порисовать, подзарядиться энергией. Отец мой, расположившийся в любом, самом неожиданном месте (иногда и на разделительной полосе, посреди проезжей части), стал привычным для местных жителей лицом. Название книги Генриха Белля «Город привычных лиц» казалось ему исчерпывающе точным. Он жил среди привычных лиц и сам был им для своих земляков, пречистенско-остоженских аборигенов.

Ну а для того, чтобы понять глубину еще одной жизненной удачи отца, потребуется отступление, и довольно длинное. Мало кому из художников удается зарабатывать на жизнь кистью, не приспосабливаясь к чужим вкусам, не идя наперекор самому себе. Общеизвестно, что большинство художников живопись кормит плохо или не кормит вообще. Однако всем художникам без исключения требуются кисти, краски, еда и даже питье. Так что стабильный заработок, не мешающий творческому процессу, – извечная мечта любого художника. И к тому времени, когда проблема эта разрешилась для моего отца наилучшим образом, за плечами его уже была довольно мучительная одиссея. Среди прочих был в трудовой его биографии и такой, растянувшийся на годы, томительный эпизод – работа в портретно-копийном цехе. Коротенькая справка (отступление внутри отступления), касающаяся этого чудовищного феномена социалистической жизнедеятельности, любопытна в качестве еще одного свидетельства «прекрасной эпохи».

Портретно-копийный цех устроен был по образцу производственного цеха. Каждый день, под аккомпанемент заводских гудков (а в те времена московские заводы по утрам гудели!), художники являлись в цех, вставали за мольберты и под присмотром «бригадиров» приступали к опасной для творческого здоровья художника работе – к копированию. Целыми днями, а перед художественными советами – и по ночам, художники писали не что-нибудь, а портреты прежних и нынешних вождей, а также членов Политбюро, всех поголовно. Портретов требовалось великое множество, ведь именно ими украшали улицы и площади Страны Советов в дни революционных торжеств. И ни одно советское учреждение, ни одна школа, даже ни один кожно-венерологический диспансер не смогли бы обойтись без продукции папиного цеха.

Кроме портретов вождей, изготавливались в цеху и копии наиболее актуальных живописных полотен кисти лучших советских художников, достоверно запечатлевших эпизоды из жизни все тех же персонажей. К примеру: «В. И. Ленин в Кремлевском кабинете», «Ходоки у Ленина», «И. В. Сталин и К. Е. Ворошилов на прогулке в Кремле». Эпохальные, значительные сюжеты слегка разбавлялись другими, просто любимыми народом и полезными для его душевного здоровья. Большей частью – брутально-патриотическими «Тремя богатырями», душещипательным «Иваном-царевичем на сером волке» и трогательной «Аленушкой». Пришлось и отцу моему поднатореть в копировании портретов и полотен.

Мучительный трудовой эпизод пришелся на годы борьбы с космополитизмом. Многие наши знакомые и родственники оказались тогда без работы, а вот отца моего напасть эта обошла. То есть нужда в портретах вождей была так велика, что для их производства годились даже безродные космополиты. В этот период папе особенно удавался образ Лаврентия Берии, он, как говорится, набил на нем руку.

Тут-то отец мой и мог пропасть как художник, навсегда увязнуть в копийной тине-паутине (что, увы, и произошло со многими его товарищами). И чтобы уцелеть, не свихнуться от чудовищной работы, каждый обеденный перерыв отец раскрывал этюдник и писал из окна копийного цеха очередной пейзаж. Эти чудесные маленькие этюды, обеденные глотки кислорода, неплохо сохранились сами и сохранили в моем отце художника.

И опять отцу повезло – неожиданно времена переменились, борьба с космополитами как-то заглохла, и мама вернулась на свою прежнюю работу. На следующий же день после этого радостного события отец подал заявление «по собственному желанию» и расстался с копийным цехом.

Итак, возвращаюсь к началу лирического отступления. Учебное заведение, о котором пойдет речь, сыграло в жизни отца спасительную роль. Более семидесяти лет существует в Москве Заочный народный университет искусств, сокращенно ЗНУИ. И в прежние времена человек любого возраста, с каким угодно образованием (хоть с двумя высшими, хоть с одним начальным) или вовсе без него, проживавший в любом, самом захолустном уголке, но ощутивший порыв, зов, желание заняться тем или иным видом искусства, за мизерные, скорее символические деньги мог потребность эту удовлетворить. В те времена Заочный университет состоял из нескольких факультетов: музыкального, театрального, фотографического, а в нашем случае – факультета изобразительного искусства. Любому гражданину: горожанину, сельскому жителю, солдату срочной службы, инвалиду, прикованному к кровати или коляске, офицеру из дальнего гарнизона, заключенному, отбывавшему срок в тюрьме или в колонии, подростку и старушке, на склоне лет впервые взявшей в руки карандаш, – Заочный университет дарил новую жизнь.

 

Ежемесячно, год за годом, самодеятельные художники присылали в университет свои работы, а художники профессиональные, назначенные им в учителя, отвечали ученикам подробными письмами, анализировали достоинства и недостатки присланных работ и давали такие советы, которые могут дать одни только профессионалы. Полный курс факультета изобразительного искусства рассчитан был аж на шесть лет, и результаты бывали потрясающие. Случалось, за несколько лет люди перерождались, меняли судьбу.

Около ста художников единовременно (живописцев, графиков, скульпторов, ювелиров, керамистов, модельеров и т. д.) составляли штат факультета. А учащихся единовременно же собиралось тысяч до пятнадцати. Тюками приходила в университет ежедневная почта. Если кто-то из педагогов прежде знал географию страны нетвердо, то работа в ЗНУИ этот недостаток компенсировала в кратчайшие сроки.

Удивительная работа позволяла художникам: во-первых – не выходя из собственного дома или мастерской, нести культуру в народ, а во-вторых – зарабатывать на жизнь благородным делом, не нанося ущерба собственному творчеству. Разумеется, о больших заработках речь не шла, но на хлеб хватало. Заочный университет стал для многих и многих московских художников спасительной гаванью. Кто только не работал в ЗНУИ за семьдесят лет его существования! Не избежали его даже такие антиподы, как Роберт Фальк и Борис Иогансон, стоявшие у истоков учебного заведения.

В процессе многолетней переписки между учителями и учениками завязывались удивительные отношения. Московскому педагогу писали о том, о чем невозможно рассказать близким людям, советовались о самом главном. Письма учеников с описанием житейских коллизий более всего похожи на исповеди. Нетрудно представить, что значило для человека, живущего в дальнем поселке (лагере, военной части, инвалидном доме), одинокому среди вовсе не понимающих его людей, ежемесячное уважительное письмо из самой Москвы.

Письмо московского педагога, напечатанное на солидном бланке с внушительной типографской шапкой, производило впечатление и на самого адресата, и на окружающих (родственников, соседей, начальников, командиров). А главное, кроме профессиональных советов и рекомендаций, оно полно было искреннего сочувствия, внимания и человеческого участия. Традиции ЗНУИ были таковы, что на долгие годы здесь задерживались только качественные, добрые люди. Остальные проходили сквозь решето и исчезали в тумане. Для них работа эта была обременительна и скучна.

Тридцать пять лет преподавал в ЗНУИ мой отец, работой своей дорожил, увлекался ею, ценил ее необычайно и добросовестен был до крайности. Благодаря этой работе, не отвлекаясь на халтуру, он мог заниматься главным делом жизни – Живописью. К счастью, всем необходимым для работы в ЗНУИ отец обладал изначально: добротою, педагогическим талантом, литературным даром, жадным интересом к жизни и к людям, ко всем без исключения. Более того, умел восхищаться людьми и ценить их индивидуальность. Педагогическая работа не обременяла отца, она не только не мешала собственной его живописи, но таинственным образом способствовала ей. Отец утверждал, что и сам постоянно учится у своих учеников.

Свой день отец укомплектовывал плотно, делил его между мольбертом, пишущей машинкой и блужданиями по городу, о которых написал однажды: «Мое излюбленное „лакомство“ – это шагать по Москве с папкой, делая наброски, быстрые. Это неутоленная возможность ОТКРЫВАНИЯ новых для меня пейзажей. Откровенно говоря, мне не так уже хочется объехать земной шар, как успеть обойти Москву, в разных концах которой наверняка „притаились“ еще не открытые мною пейзажи». Кстати говоря, замечательный скульптор Иван Ефимов шутливо упрекал друга своего и соседа, художника Владимира Фаворского: «Фаворский! Ты гуляешь мало. Ты хороший художник, а гуляешь ты как плохой художник».

Москвичи, жители Подмосковья и ближайших областей не присылали бандеролей с работами, а привозили их сами. Так называемая очная группа собиралась дважды в неделю, по вечерам, в Потаповском переулке, в уютнейшем, похожем на катакомбы подвале со сводами XVII века. Вечерние эти сборища более всего напоминали творческий клуб, сообщество интересных друг другу людей. А педагог был эпицентром этого сообщества, его ментором и доброжелательным судьей. Все вместе рассматривали работы, обсуждали их, а если по ходу дела возникала необходимость в экскурсах, углублялись в неожиданные и увлекательные дебри. Отцу было что сказать ученикам! К концу вечера никто не чувствовал себя усталым, обиженным или выжатым, все были бодры, воодушевлены, взаимно заряжены творчеством и добрым отношением друг к другу. Отец принадлежал к тем людям, чья человеческая и профессиональная щедрость, вроде эстафетной палочки, передается из руки в руку и из души в душу.

Нужно сказать, что среди учащихся Заочного университета встречались люди удивительно талантливые и самобытные. Некоторые давно уже стали музейными художниками, классиками наивного искусства, не слабее Руссо и Пиросмани, вот только по-российски нераскрученными. Были такие и среди учеников отца. Заметить уникальный талант, деликатно отнестись к нему, помочь раскрыться, а главное – не погубить, не нивелировать, – все это требует от педагога проницательности, такта и редкостных человеческих качеств.

Ну а если ученик обладал не столько талантом, сколько душераздирающей судьбой – что требовалось от педагога в этом случае? В таких случаях отец не считал возможным ограничивать общение перепиской. Если учащийся-инвалид находился хотя бы в относительной досягаемости, отец регулярно навещал его. Добирался с пересадками, на электричках и автобусах, погружался в чужую, немыслимую по трагизму жизнь, глубокой ночью возвращался потрясенный и начинал действовать.

Теребил местную власть, являлся ко всяческим председателям и секретарям, ошарашивал их напором и страстными речами, бомбардировал звонками и письмами. И добивался-таки участия и конкретной помощи. Горкомы-исполкомы не выдерживали папиного натиска, помогали больному заброшенному человеку. К примеру, устраивали выставку, публикацию в местной прессе, оказывали материальную и медицинскую помощь, и в результате, оказавшись в центре внимания, человек воодушевлялся, обретал друзей, получал жизненный заряд и преображался.

Завязывались эпистолярные отношения с командирами частей, в которых служили ученики-солдаты, с начальниками лагерей, где отбывали сроки ученики-заключенные. В те времена письмо из Москвы производило сильное впечатление, в просьбах редко отказывали, и у московского педагога была реальная возможность помочь своему ученику. Этот шанс отец использовал всегда.

Кроме писем, высылались по разным адресам бандероли с ленинградской акварелью и кисточками, с книгами по искусству и лекарствами. Случалось, по просьбам учеников писались умиротворяющие письма взбунтовавшимся мужьям и женам. Деятельностью такого рода занимались все педагоги ЗНУИ, потому что жалели людей и хотели хоть чем-то помочь им. Дистанцироваться от чужих судеб, сохранять безразличный нейтралитет было и невозможно, и как-то не принято. И поэтому с окончанием курса обучения человеческие связи не обрывались, а перерастали в дружбы, в длившиеся десятилетиями переписки.

Существовала в ЗНУИ еще одна форма преподавания – выезд педагога на семинары. Центральный дом народного творчества (ЦДНТ) финансировал семинары в самых разных географических точках, а педагоги заочного университета эти семинары проводили. Самодеятельные художники, прибывавшие из медвежьих (и не медвежьих) углов, собирались в каком-нибудь доме отдыха или пансионате, с утра до ночи рисовали, задавали бесконечные вопросы и приобщались к искусству (теперь это называется «методом погружения»). Отец обожал такие поездки и, благодаря им, побывал в разных краях. С удовольствием соединял приятное с полезным. К примеру, на семинар во Владивостоке отправился поездом, а не самолетом, чтобы насладиться долгим путешествием, проехать сквозь всю страну, полюбоваться ею из окон вагона и главное – порисовать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru