bannerbannerbanner
Без пяти минут полдень

Ольга Васильевна Ярмакова
Без пяти минут полдень

Полная версия

– Я… нет, высыпаюсь… просто они говорили, – вяло, спросонья оправдывалась Калерия, видя, что объяснять – пустое дело.

Изувеченные персонажи картин были на положенных им местах, немые и недвижные. В зале царила тишина.

– Значит, так, подруга: бери себя в руки. Никаких снов, тем более с криками, – предупредила соседка и ушла в свой зал.

Так, значит, всё это был лишь сон, кошмарный, но сон. Она вовсе не Говорящая.

Это открытие её немножечко разочаровало, но вспомнив финал сна, облегчение пришло на смену.

На другой день Калерию отрядили в другой зал, где царила совершенно иная эпоха – с героями в париках и помпезных золочёных нарядах. В первые часы ничего такого не происходило, но затем она различила сухой шёпот, затем слова, которые вскоре выстроились в длинные высокопарные фразы. Весть о Говорящей достигла и этих краев.

Гостинцы из отпуска

Она давно не была здесь. Четыре года казались ей уже веками, четырьмя далёкими столетиями, разделявшими «тот» Питер и этот.

Глаша приехала не одна, с мамой. Людмила Владимировна охотно дала согласие, если не сказать больше – выступила «за» всеми руками и ногами. Лишь бы сбежать из родного города пусть даже на неделю, забыть на семь безмятежных дней суету рабочих будней, отдохнуть от надоевшего и временами нестерпимо сварливого зудежа супруга-пенсионера. А Глаша? А она просто соскучилась по милому сердцу граду Петра и жаждала скорейшего свидания с ним.

И вот их путешествие началось с отбытием от местной станции в двухэтажном вагоне поезда, в купе на первом этаже. Глаша, конечно же, забралась на верхнюю полку, с кряхтением и чертыханием, потому что свет выключили двое других пассажиров, залёгших ранее, в Москве. Позже выяснилось: соседи оба мужеского пола, только один – русский, другой – китаец. Ещё позднее за стенкой кто-то протяжно, с надрывом принялся храпеть, да так, что перегородка дрожала. Шуму подбавляли поездные колеса: те с лязгом и воем давили металл рельс – это временами заглушало застеночный храп, изгоняя его, словно беса из одержимого, но спасительного сна не подгоняло.

Утром выяснился ещё один факт: весь вагон в два этажа был забит китайцами, стремившимися, как и Глаша с мамой, в славный Санкт-Петербург. Не то чтобы Глаша что-то имела против этой восточной нации, но всё же ощущала небольшую сумятицу. Словно ты не в своей стране, и поезд мчит тебя по китайским провинциям в глубь, всё дальше от российских просторов и русского языка. Но это сразу прошло, когда двухэтажный лайнер встал в порту Московского вокзала и пассажиры, как довольные пингвины, выбрались на перрон. Сравнение с пингвинами показалось Глаше очень даже удачным, на дворе октябрь, прохладный, с дождями и ночными заморозками, отчего люди кутались в пуховики и вязаные шапки с шарфами.

И они, Глаша и мама, с дорожными сумками, как два косолапых пингвина, которых укачало от тряски в вагоне, направились в отель, номер в котором был забронирован заранее.

Уже лёжа на кровати в номере, спустя пару часов, и бодро щебеча с Людмилой Владимировной, довольной комнатой с высоченным потолком и всеми удобствами, необходимыми при временном проживании, девушка поймала себя на крохотной мысли. Даже не мысли, а зародыше таковой. Ведь Глаша бывала в Питере уже четыре раза до сего дня: один – в далёкой поездке школьным классом, второй – с подругой лет десять назад и два крайних – четыре тому года. И все поездки те пришлись либо на раннюю весну, либо на позднюю осень. Какой-то заколдованный круг получается, точно проклятие: не бывать тебе в Петербурге летом и баста! А зимой? А оно ей надо зимой? То-то.

Нет, даже в октябрьской палитре есть своя чарующая прелесть, размышляла Глаша, выглянув в окно, – то выходило в типичный для петербургских дворов «колодец», тихий, топящий все городские звуки в водах своих. Естественно, никакой растительности в таком дворике нет, ну и что, всё равно – романтика советских времён.

Первый день дался с боем. Это выяснилось ближе к вечеру, когда дочь и мать дали по набережной Фонтанки кругаля, да такого, что пятки горели. Людмила Владимировна пошутила, мол, дочь её загоняет до немочи по питерским улицам, лишь бы побольше насмотреть.

Но на следующее утро мать была как огурчик: крепкая и бодрая. Памятуя её вчерашний кислый вид на последнем километре, Глаша сократила вдвое намеченный маршрут, и после аппетитного завтрака обе выбрались на улицу.

С погодой не то чтобы везло, фартило. Далеко, в родном городке, лило без продыху, а Питер бодрился ненастными облаками, которые мирно себе текли по небесному руслу, лишь изредка роняя тщедушную морось.

С каждым шагом, с каждым переулком, проспектом, проездом город затягивал не спеша прогуливающихся дам. Наверное, он как бог – молодой и бравурный и, уж точно, не выпендрёжник, в сравнении со столицей, та уж старая перечница подле него выйдет. И этот город-бог с любого, кто ступал на его землю, брал дань, без спросу, не зримо. Частичку души. Она, частичка, навеки вечные оставалась там – на тротуарах, на булыжниках мостовых, на лепных фасадах домов, в воздухе. А прореху коварный бог заполнял тихой, ласковой грустью, дремлющей тоской, что гнала назад в Петербург любого, кто хоть раз его воочию лицезрел. И не знала душа насыщения, и тихонько стенала, когда покидала земли молодого божества.

Память – подсказчик души. Кто-то помнил сдобные, лакомые запахи пекарен на Невском. Кому-то в родном городке не доставало сырого ленинградского ветра с примесью Балтики. И всякий раз, вороша запылённое воспоминание в закоулках души, всяк вздыхал, тихо и не заметно для себя, и сладостная грусть окутывала, правда, недолго всплывавшие мысленные образы.

Наверное, эта тоска и призвала Глашу с мамой. Питер был их гамельнским крысоловом, только звук его дудочки тянулся памятью сквозь года.

На третий день проживания Глафира и Людмила Владимировна после недолгого плутания между двумя каналами выбрели к Екатерининскому саду, где в бронзе на высоком гранитном пьедестале во всём величии предстала пред ними самодержица в окружении сиятельных фаворитов. И что самое забавное – сколь ни старалась Глаша запечатлеть горделивый облик императрицы на свой фотоаппарат, капризная Фике не желала выходить на снимках, проступая тёмно-серым силуэтом, смурною, как небо над её городом. Странности с памятником не заканчивались: если день прояснялся, то солнце обязательно слепило позади венценосной дамы, а если мрачнело, то и тогда госпожа не благоволила стараниям Глаши.

Тогда-то, впервые Глафира и заприметила каштановое дерево, обходя в задумчивости неприступный памятник. Ещё зелёные с редким вкраплением желтизны листья издали привлекли её внимание. Длинные и вытянутые они таили меж собою драгоценности. Круглые, в колючках плоды уже достигли своего пика, выцвели до желтовато-оливкого оттенка и покидали материнские ветви. Но сокровищами были вовсе не они, а то, что с цветущей весны зрело внутри них.

Глаша пристально исследовала взглядом скамейки, вокруг которых тут и там валялись половинки расколовшихся «ежей»: все пустые, ни одного орешка. Отчего-то ей вдруг захотелось добыть хоть один зрелый каштан, пускай она и не собиралась его пускать в пищу или сажать в землю по приезду домой, дабы взрастить каштановое дерево. Чувство, свербящее и чарующее, охватило всё её естество: ей просто необходимо заполучить орех.

Несколько поколебавшись, Глаша ступила на зеленоватый с коротким ворсом газон, где, собственно, и царствовал раскидистый каштан. За листопадом в саду следили, но к полудню дерево успело прилично освободиться от созревшей одёжки, набросав вокруг себя приличный ковёр из жёлто-зелёной листвы. Тут и там лежали половинки расколовшихся щетинистых скорлуп. Глаша медленно водила глазами от одной половинки к другой – но все как один пустовали, орехи кто-то уже собрал.

Она уже уловила на языке кисловатый привкус разочарования, как вдруг за её спиной раздался характерный звук, который ни с чем не спутаешь: что-то упало, что-то совсем небольшое. Не успела она ещё сообразить, как перед самым её носом пролетел и упал к ногам созревший плод, раскололся надвое, представив её взору крупный тёмно-коричневый орех. Рука тут же потянулась к сокровищу и ухватила его. Сзади оказался ещё один, выкатившийся из материнского кокона с колючками. Он также удостоился особого внимания и места в кармане курки.

Глаша с восторгом продемонстрировала находки Людмиле Владимировне, та в свою очередь, пока дочь выискивала лучший ракурс вокруг бронзовой жеманной императрицы да хаживала по газонам сада, удобно устроилась на дальней скамье, став объектом внимания местных голубей. Позади скамейки на травке, точно стадо овец, расположились миролюбивые птахи, а некоторые, особо смелые, облюбовывали скамьи поблизости, нисколько не смущаясь присутствием людей на данных сидениях. Когда Глаша подошла к скамейке, на которой отдыхала мама, тройка голубиных смельчаков нагловато воззрилась на чужачку, распушившись в шарики по бокам от Людмилы Владимировны. За неимением удачного портрета хозяйки сада, Глафира тут же взамен нащёлкала несколько приемлемых – с голубями и мамой по центру. И удачно вышло, и после будет что вспомнить.

В тот же вечер и родилась та идея: вернуться снова в Екатерининский сад и добыть ещё орехов. Глаша посчитала, что каштановые орешки сгодятся на сувениры куда лучше, чем какие-то магниты на холодильники.

Через день они вновь прогуливались по Невскому и, проходя мимо сада, Глаша уговорила маму зайти туда ненадолго. Причин было две: новая попытка удачно поймать венценосный лик государыни и поискать свежие орехи под каштановым деревом. Бронзовая жеманница вновь упрямилась, и после шести снимков, Глаша сдалась и прямиком направилась к заветному дереву.

На этот раз охота вышла богаче, ей попалось три орешка, а четвертый, как в прошлый раз, упал к её ногам. Находки необычайно холодили ладонь, будто их до того продержали в холодильнике несколько часов. Но Глаша не замечала той странности, глянцевый тёмно-шоколадный оттенок ореховых оболочек с чёрными прожилками вконец очаровал её. Этот природный рисунок ей напоминал разводы на мраморном камне и восхитительный узор на спиле карельской берёзы.

 

И стоя под деревом, в его мягкой, зыбкой тени, она твёрдо пообещала себе, что привезёт каштаны домой и одарит ими друзей. Эта красота, а главное, жизнь внутри маслянисто-тёмной скорлупы, как нельзя лучше сойдёт в качестве гостинцев. Живая частичка Питера. Частичка, что если не полностью, то в большей мере заполнит ту прореху в душе, уймёт тоску по северному граду.

Выходя из-под просторного навеса ветвей каштана, Глаша мимолётом бросила прощальный взгляд в сторону мраморного пьедестала. То ли ей почудилось, то ли то была всего лишь игра теней и света, но горделивый взор Фике смягчился и утратил всякое высокомерие.

«Да у нас даже имена чем-то похожи», вежливо улыбнувшись в ответ царственной фигуре, подумала Глаша. В семье её никогда не называли полным именем, предпочитая короткое, но звучное обращение – Фира. Фике и Фира – в этом что-то такое да есть.

Голуби вновь отвлекли её недолгое раздумье и она, подняв со скамьи маму, направилась из сада, приложив руку к карману, где чуть заметно подрагивали каштановые гостинцы.

Детали

Когда я её встретил, на ней были чудны́е серьги. Треугольные, с розовой эмалью.

Позже я рассмотрел их лучше, это было изображение цветка – циннии. Она же называла его майорцом.

Во всём желала быть не такой, как все вокруг. Даже слова выговаривала странновато, меняя ударение, словно от того они звучали изысканнее или ярче.

Она мне напоминала такой цветок, который растёт в саду, но не в самом центре его, а где-нибудь у ограды, этакий сорванец, который того и ждёт, чтобы взор садовода отвернулся, и тогда можно рвануть на свободу. Взгляд её никогда долго не пребывал в покое, в нём тревога смешивалась с восторгом и глубокой задумчивостью, на смену которым приходила хитрая усмешка. Да и цвет глаз сложно было уловить: то ли каштановый, то ли оливковый – всё в зависимости от настроения. А как я говорил, изменение фронтов у неё происходило чересчур скоро.

Нет, она вовсе не была похожа на стрекозу или бабочку. Никакой легкомысленности во взгляде, тем более в движениях. Иной раз я полагал, что она родилась актрисой, но по случаю не догадалась податься на эту стезю, упустив театральное поприще. А ведь у неё были все задатки. А как её слушали, стоило ей начать говорить! Голос гипнотический. Наверное, всё дело в интонации, как у профессионального диктора.

И красоткой-то её не назвать. Среднего роста, крепенькая, сбитая такая, розовощёкая – кровь с молоком. Но волосы – это что-то! Длинные, медово-золотистые, чуть волнистые. Когда солнце касалось их, клянусь, волоски прямо искрились, словно отлитые из чистого золота. Так и хотелось их потрогать, ощутить солнечный блеск на пальцах.

Наверное, она могла стать и защитником животных. Волонтерство входило в круг её интересов, коих насчитывалось немало. Долго ломал голову: зачем ей это бездомное, надломленное человеческим бессердечьем зверьё? А потом догадался, нет, почуял, так вернее сказать. Она сама, как надкушенный плод. Уж не знаю, что у неё там стряслось в прошлом, мне это без надобности, но что-то явно таилось там, «позади». Вот она и старалась, корпела над каждой подобранной тварью в центре реабилитации животных. Это не доброта, а искупление. Я не верю в доброту, её придумали те, кто прежде крупно проштрафился, грешив напропалую, а опомнившись, вдруг возомнил себя добрым самаритянином. А те, кто истово верят в свою добропорядочность, просто заблуждаются. В каждом сидит паук до поры до времени, и ждёт своего часа.

Но вот я отвлёкся. А ведь она всё же была особенной на свой лад. Человечной, уж точно. Но не эта черта меня привлекала. Она ужас до чего была решительна, даже упряма – чего возомнит, лоб расшибёт, а добьётся своего. Уважаю в людях упёртость, когда рогами вперёд, несмотря ни на что… Эх, красава. Я и сам такой, что втемяшится в голову, всё – ни перед чем не остановлюсь, выше головы прыгну, а одолею! Наверное, это в ней меня и подкупило окончательно.

А ладошки у неё были такие маленькие, с тонкими пальчиками, кожа гладкая-гладкая, как атлас. Прямо невозможно оторваться, гладил бы вечно. И такие тонкие, хрупкие запястья и гибкие как березовые прутики. Как вспомню, так дрожь по всему телу.

Что ещё?

Запах, конечно. От неё исходил тонкий, слабый запах, очень особенный. Соль, жасмин и лесной ветер. Никто до и после неё так не пах. Так должна благоухать лесная фея или невообразимое, волшебное создание. Иногда, глухой душной ночью я просыпаюсь и ощущаю этот, её запах у кончика носа, и тогда глубокая, скорбная тоска овладевает мною – ведь её нет рядом. Я здесь, а её нет.

Что вы ещё желаете знать? Ах да, вас же интересует только материальная сторона вопроса. Где тело?

Можете быть покойны, всё чин чином: она, как и подобает прекрасной фее, нашла покой под самым большим и старым деревом в лесу. Я устроил ей достойные проводы. Вы отыщите место её упокоения по холмику и цветам на нём, жасмины, как она любила.

Мучилась ли она? О, нет. Я не садист. Я эстет. Быстрый укол тиопентала натрия в шейную вену, и она практически ничего не почувствовала. Только смотрела своим беспокойным взглядом – то ли благодарила, то ли удивлялась, пока глаза не сомкнулись.

Да, я покажу то место. Мне нечего скрывать теперь. Но одно я сохраню в тайне: где её чудны́е серьги с розовой эмалью. Уж уважьте, оставьте мне малую толику от неё.

Ведь такой, как она, нет в целом мире. Больше нет.

Зёрнышко кофе

Однажды, одним особенно солнечным утром сентября кухарка Зоя собралась приготовить по обыкновению кофе, что был неотъемлемой частью каждодневного завтрака в домике писателя Орентия. Зоя принялась крутить ручку кофемолки, смалывая пузатые зёрнышки до коричневого порошка, и тут одно неподатливое зерно, наскочив на жёрнов ручной мельницы, выскочило и, упав на пол, покатилось в самый дальний угол кухни.

– Ну что за напасть с утра, – вздохнула Зоя, остановив работу, и пошла искать упавшее кофейное зерно.

Надо сказать, что кофе в доме ценился весьма дорого, и каждое зёрнышко было на счету, а кухарка была бережливой девушкой. Но вот незадача, как ни вглядывалась Зоя в щели деревянных половиц, как ни шарила руками в углу, куда, ей показалось, укатилось непослушное зерно, найти ничего не удалось. Зёрнышко, как сквозь землю провалилось!

– Что ж, я и без него сварю хороший кофе, – фыркнула Зоя и, оставив тщетные попытки отыскать зерно, вернулась к кофемолке.

А тем временем за плинтусом того самого угла довольно попискивала мышь по имени Масс, это она, завидев у щели в стене подкатившееся зёрнышко, не раздумывая утащила его к себе в норку. Масс, вообще, была ещё той воришкой и несла за плинтус всё, что плохо лежало на кухне. Зачем ей нужно было это зерно? Для коллекции. Мышка души не чаяла в своей захламлённой норке. Чего там только не было: добрых три сотни пшеничных и фасолевых зёрен; ровно двадцать шесть горошин чёрного перца, которые Масс обожала нюхать перед сном; с десяток палочек-спагетти; полупустой коробок спичек и даже медный напёрсток, который Зоя искала месяц, чертыхаясь и охая.

Проказница-мышь закатила в норку зёрнышко, размышляя, куда бы его пристроить и вскоре уложила в кладовую. Да-да, даже у мышей есть кладовые.

По соседству с Масс проживал любопытный паучок Клай. Он был безобиден и по ночам выходил на кухню вместе с мышью. Пока Масс присматривала, чем бы обогатить свою коллекцию, Клай взбирался на стену и оплетал углы узорчатой паутиной. В душе паучок был романтиком, но Зоя не разделяла вдохновения паучка и каждое утро сметала веником его чудесную работу.

– Снова этот паук! – ворчала кухарка каждый раз, когда обнаруживала один из углов выбеленной кухни, увешанным воздушным кружевом. – Ну ничего, Старику Метёлкину всё ни по чём.

Стариком Метёлкиным Зоя звала большой добротный веник, которым подметался пол во всём доме Орентия.

Именно в это утро Клай решил заглянуть к подруге Масс и узнать, чем она в этот раз поживилась на кухне. Мышка с гордостью проводила соседа в кладовую и указала на кофейное зерно.

– Что это? – Паучок недоумённо потёр голову одной из восьми лапок.

– Не знаю, но ради него человек ползал на коленях и обтирал пол руками, – пропищала довольная Масс. – Ценная вещь!

– Она съедобна? – поинтересовался паучок.

– Пахнет вкусно, но есть я его не буду. Как-никак коллекция! – важно сказала мышь.

Паучок подумал, что зёрнышко очень похоже на него самого – спинка и брюшко такие же темные и гладкие, только лапок нет. И очень уж ему понравилось это зерно, попросил он Масс поменяться с ним.

– Что же ты дашь мне взамен на это зерно? – спросила мышка.

– У меня есть парочка сушёных сверчков, один чёрный камешек и ещё я могу соткать тебе паутину такой красоты, какой не видела кухня этого дома! – воодушевился Клай, его лапки обтирали брюшко.

– Зачем мне твои дохлые сверчки и камешек? Да и паутина мне ни к чему. Нет уж, это зерно останется здесь, – сказала Масс и закрыла дверку кладовой комнатки.

Расстроился Клай, вздохнул и ушёл в свою норку. Там он целый день думал о кофейном зёрнышке, так сильно напоминавшем ему сородича, и к вечеру паучок решился на кражу. Когда ночью Масс покинула норку, выскочив за плинтус с целью пополнения своей коллекции чем-нибудь новеньким, Клай тихонько пробрался в её норку и отворил кладовую. Впервые он отважился что-то стащить, и оттого ему было боязливо, а лапки так и тряслись, передавая дрожь круглому тельцу.

Паучок вытолкал кофейное зерно из кладовой мыши и вкатил в свою норку. Но поразмыслив хорошенько, Клай понял, что Масс догадается о краже и в первую очередь станет искать пропажу в его доме. Ссор с соседкой паучку не хотелось, ему и так было стыдно за свой поступок, но зерно было таким красивым, оно заворожило его. Клай вздохнув, покатил зёрнышко дальше из норы по длинному извилистому земляному ходу, через который он и другие обитатели, что жили за плинтусом, пробирались в Тихий Лес.

– Уж там-то я найду, где тебя спрятать, – размышлял Клай. – Ты не должно лежать у мыши в темной душной кладовой. Я для тебя сплету тёплую и мягкую шаль из паутины.

Ночь подходила к концу, когда паучок выкатил из-под земли кофейное зерно. Позади домик Орентия утопал в багрово-жёлтой листве опавшей с высоченных клёнов; из трубы тоненькой струйкой тянулся сизый дымок – Зоя приступала к своим обязанностям. Вот она удивится, когда не обнаружит паутины!

Клай пыхтел и выбился из сил, но упрямство впервые в жизни так сильно овладело им, он не собирался бросать начатое на полпути. В глубине Тихого Леса была одна небольшая полянка, на которой рос старый коренастый дуб-отец, лесные жители поговаривали, что именно он был родоначальником всех деревьев, с него начался Тихий Лес.

В корнях дуба-отца имелась запасная норка Клайя, там он хранил особо важные вещи, в том числе сверчков, гладкий камушек и длинную золотистую нить, оброненную кем-то из людей. Об этой нити Клай не говорил никому, даже Масс. Ни за какие сокровища мира он не обменял бы её, почитая самым прекрасным и изящным, что есть в лесу, даже лучшим, чем его собственная полупрозрачная нить.

Когда солнце поднялось над верхушками деревьев, паучок наконец-то добрался со своим новым сокровищем к дубу-отцу. На поляне царило оживление: птицы порхали над травами, в которых открывались после ночного сна шляпки цветов. Несмотря на осеннюю погоду, в лесу было еще полно лета, которое обещало припоздниться и подольше не впускать осень в Тихий Лес.

Лесные пчёлы дружно гудели, облетая цветы и собирая нектар с пыльцой, крупные шмели-увальни не отставали от них, грузно наваливаясь на хрупкие цветочные шапочки. Мошкара роями вилась в тени деревьев, громко обсуждая планы на день.

Клай окончательно устал, когда подкатил зёрнышко к вздыбленным корням дуба-отца. Под одним из этих корней, пробившихся из-под земли сотню лет назад, пряталась заветная норка паучка. Оставалось только закатить, да уложить кофейное зерно в особый уголок, запеленав в толстенный слой пушистой паутины.

– Что это ты там катишь, паук? – Раздалось сверху.

Клай испугано сжался и зыркнул вверх, к нему из гущи кроны дуба-отца по стволу продвигалась проворная белка Мира. Беличий народ очень докучливый и ужас, какой любопытный. Стоит белке чем-то заинтересоваться, и она не отстанет, пока всё не выведает. А уж Кара была самой любопытной белкой в Тихом Лесу.

Нерасторопный Клай только охнуть успел, как Мира ловко выхватила из его тонких лапок зёрнышко.

– Отдай! Верни его мне! Оно моё! Моё! – протестовал внизу возмущенный Клай, но белка уже взбиралась наверх по веткам, озорно хихикая.

 

– Прости, дружище, но я должна попробовать это зерно, а ты найди себе другое!

Паучьи возгласы стихли, когда густая жёсткая листва дуба отрезала нижний мир леса, загасив все звуки у земли. Белка довольная своей проделкой уселась на любимую ветку, здесь она каждый день любовалась срединным миром леса, общаясь с сородичами и лакомясь вкусными желудями.

– Итак, что же ты такое? – Мира тщательно обнюхала коричневый кругляш в лапках. – Нет, ты не просто зерно. Из-за простого зёрнышка паук не стал бы тащиться так далеко.

Белка уже вплотную поднесла зёрнышко лапками к своей пушистой мордочке, чтобы раскусить таинственный предмет, как вдруг за её спиной послушался еле уловимый шелест. Мира недоуменно повернулась в сторону шума, позади неё на ветку уселась сова, ростом не больше самой белки.

Сычик по имени Филипп был самой необычной совой в Тихом Лесу. Эта маленькая сова могла легко уместиться на ладони взрослого человека. То ли от того, что Филипп был настолько мал, то ли потому что он издавал забавные звуки, когда разговаривал, в лесу его все звали Фип-Фип. Обитал сычик в дупле старого, но ещё крепкого ясеня, росшего на окраине леса недалеко от домика Орентия.

Как и Мира, Фип-Фип не был обделён любопытством. Но в отличие от белки не проказничал, считая шкодливость ниже своего достоинства. Всё-таки совы весьма важные особы. А Филипп был о себе высокого мнения, которое размерами превышало его собственный росток.

– Что это ты там в лапках держишь, Мира, фип,фип? – круглые жёлто-зелёные глаза сычика сузились, с подозрительностью всматриваясь в белку.

– Ничего особенного, Фип-Фип, – невозмутимо фыркнула Мира. – А ты чего ещё не спишь? Ночь давно закончилась. Все твои сородичи давно дрыхнут в дуплах. А ты что? Как всегда выпендриваешься!

– Ничего подобного, Мира, – ответил сычик, продолжая сверлить её своими большими глазками. – Ночью я поздно проснулся, поэтому поздно и спать лягу. Всё просто, фип, фип.

– Сова проспала! Вот это да! – захихикала белка. Мира была самой весёлой белкой в Тихом Лесу, поэтому её задорный смех можно было уловить где угодно в дневную пору.

– Ничего смешного не вижу, фип,фип, – заметил Филипп, глаза сузились до щёлок. – Даже у сов бывают временные трудности. Я, между прочим, в курсе, что и белки порой страдают расстройствами. Не могут смеяться по нескольку дней.

– Да ладно тебе, Фип-Фип, – Мира перешла в заливистый потрескивающий смех. – Со мной такого не случалось ещё.

– Никогда не поздно произойти подобному, – раздражённо сказал сычик, его возмущало поведение нахальной белки, но воспитание не позволяло повысить голос и отругать Миру.

– Ты серьёзно? – удивилась Мира, её смех тут же стих. – Ты мне желаешь потерять мой смех?

– Тебе это пошло бы только на пользу, фип, – Филипп поднял голову вверх, так он демонстрировал своё крайнее возмущение.

– Вот уж не думала, что ты такой, Фип-Фип! – проверещала белка.

– Это какой же?

– Эгоистичный ты! Вот какой! – сказала Мира и показала язык.

– Что?! – Глаза сычика тут же округлились. – Это я-то эгоистичный?! Это я-то, фип?

– Ну не я же, – Кара повернулась спиной к сове. – И вообще, Фип-Фип, тебе пора спать, как и положено всем совам. Лети в своё дупло.

– Вот как?!

Такая сильная обида вспыхнула внутри Филиппа. Его постоянно дразнили и задевали большие совы, а звери в лесу и вовсе не воспринимали всерьёз из-за малого роста. Мира не была исключением. Сычик заметил тот круглый коричневый предмет, который белка собиралась употребить в пищу. План мести возник тут же.

Филипп сорвался с ветки и, сделав небольшой круг, спикировал, сильно ударив белку в спину лапками. Толчка этого Кара не ожидала и выронила кофейное зёрнышко, успев ухватиться за ветку, чтобы не полететь кубарем на землю.

– Ты что творишь, ненормальный?! – только и успела крикнуть разгневанная белка, а сычик, изловчившись, поймал лапками зерно и полетел восвояси, довольно ухнув.

Филипп устремил полёт к любимому ясеню-светлолисту, где на высоте совиного полёта в толстом древесном теле таилось от лесного мира маленькое, но уютное дупло. Сычик обитал в его недрах уже пятую осень и гордился своим жилищем.

Ясень-светлолист был высоким деревом, но в размерах всё же уступал дубу-отцу, да и считался его младшим братом. Дерево стояло на самой границы Тихого Леса, словно страж, охранявший покой лесного царства. Прямо перед ясенем в группке молодых выпендрёжников-клёнов примостился домик, в котором и проживал писатель Орентий.

В дупле было тихо и тепло, пол жилища утопал в мягкой перине из совиных перьев, нанесённых за лето листочков с ясеня и травинок, высохших до бесцветной желтизны, а также нескольких веточек, которыми Фип-Фип тщательно прикрывал выход из дома, чтобы к нему ненароком не пожаловали незваные гости, когда он спал днём. Ведь сон для любой совы важен, он помогает восстановить силы, растраченные за ночь бодрствования.

Плюхнувшись с порожка в мягкую подстилку, сычик растянулся, расслабив крылышки, и уже хотел было заснуть, но тут вспомнил, что в лапках у него зажат некий предмет, обронённый белкой, которую он толкнул в раздражении. Теперь этот поступок казался Филиппу резким и непростительным, всё-таки совой он был вежливой и воспитанной. На следующее утро сычик решил извиниться перед Мирой.

Но пузатое зёрнышко заинтриговало его, и он решил ещё чуток повременить со сном. Фип-Фип принюхался к зерну, его глазки закрылись, а дырочки носа расширились. Запах был необычный, с горчинкой и дымком, который сова улавливала каждое утро от дома в клёнах.

– Что это? – задумался сычик, почёсывая коготками голову и ероша пёрышки на ней. – Вкусно ли это? Наверное, вкусно, раз Мира собиралась полакомиться им.

Тюкнув несколько раз клювиком по зёрнышку, Филипп решился угоститься незнакомым ему лакомством. В том, что это нечто вкусное, он не сомневался, достаточно было видеть, как старательно белка прятала ото всех этот коричневый кругляш, уже готовясь вонзить в него свои острые зубки.

Несколько точных ударов кончиком клюва и зёрнышко раскололось на пять неравных частей. Фип-Фип скушал их все, тщательно продавив меж створок клювика и проглотив. Вкусовые ощущения были не менее странными – твёрдое и хрусткое зерно горчило вначале, но после наступало приятное послевкусие с кислинкой.

– Теперь спать! – произнёс довольный сычик, тщательно зарываясь в разношёрстную подстилку.

Наконец, устроившись удобнее, Филипп сомкнул глазки и приготовился уснуть. Но не тут-то было. Сон не шёл к нему, как плотнее не смыкал глаза сычик. Бедняга ворочался, зевал, но уснуть не мог. А ведь ему необходимо было выспаться перед ночным бдением.

– Нет, я так больше не могу! Фип, фип, – простонал сычик. – Что же делать? Как мне уснуть?

Филипп решил отвлечься и подумать о чём-нибудь хорошем, что могло его плавно увести мир снов. Он вспомнил прошлую ночь, спящие деревья, легкие струи ветра, ласково трепавшие совиные крылья в полёте. Он вспомнил бескрайность тёмного и чистого неба, облепленного мерцающими блёстками. Эти огоньки отчего-то напоминали сычику совиные глаза, также таинственно сверкавшие, когда лунный свет отражался в них. А какой воздух ночью! Не чета дневному. День собирает по лесу солнечное тепло, крики зверей и птиц, да цветочный аромат. Ночью же настолько тихо, что когда летишь над деревьями, слышишь радостный стук сердца в груди и каждый взмах крыльев слаще песен соловья. А ночная прохлада выдворяет все посторонние запахи, кроме твоего собственного. И цветы не вмешиваются – они давно спят, закрыв до утра свои радужные шапочки. И это ли не благодать?

Сычик заурчал от сладостного предвкушения скорой ночи, но сон всё ж не подступал к его усталым глазкам.

– Да что ж такое! – расстроено фыркнул Филипп. – С этим надо что-то сделать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru