Тому же, кто желает различать сорта, я скажу: лишь по плодам их познаешь «растения».
Рукопись Войнича
© Ольга Толстова, 2022
ISBN 978-5-0053-0765-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пять лет назад
Из почтового ящика вылетела листовка: «Растения» – дети богов!» – заявлял с улыбкой зелёный человечек. В одной руке он держал венок с алыми розами, другой рисовал в воздухе радужное сердечко. «Только мы, только наш мастер-класс! Приходите! – добавляла надпись мелким шрифтом. – Лицензия номер…».
Леонид смял листовку и бросил в коробку под почтовыми ящиками. Какой мастер-класс предлагали обладатели лицензии «номер…», он разбираться не стал.
А насчёт того, чьи «растения» дети, у него было своё мнение. Авторы листовки – группа «Люди Нью Эйджа», месяц назад присылали ему письмо через агентство:
«Дорогой Леонид!
Мы – пронизанная духом равенства и почтения к традициям организация…»
Он прочёл это, и его уже затошнило. Дальше кривился на каждой строчке: «современные алхимики», так они себя презентовали, предлагали ему роль ведущего дефис приглашённой звезды в сессиях приобщения кого-то там к чему-то там. Модное поветрие, ещё один виток общественного мнения о «растениях». Нынче находились желающие к «растениям» приобщаться. Что бы это ни значило.
Отправители письма вряд ли хотели обидеть или оскорбить Леонида: они просто не понимали, насколько неуместно их предложение. Он ничего не ответил и попросил Беату никогда больше такого ему не пересылать.
Даже льстивого напоминания о его «необыкновенности» хватило, чтобы выбить Леонида из колеи на пару дней. А держаться её и так дорогого стоило.
Он открыл дверь подъезда и зажмурился. Когда Леонид утром садился за письменный стол, за окном ливень хлестал, пузырился на полу открытого балкона, смывал птиц с веток. Спустя пять часов, когда Леонид очнулся, выкатив на бумагу всё, что скопилось в голове, то увидел бледно-голубое небо, выцветающее под лучами довольного, весеннего солнца.
И это было очень кстати: сегодня его ждали в агентстве. Водить он умел, но не любил и боялся, общественный транспорт не переносил. Плотная толпа как будто душила, обступала как сужающиеся стены комнаты-ловушки, и в голове начинал шевелиться «чужой». От этого, конечно же, мутило ещё больше, и Леонид скатывался в спираль дурноты.
Было ещё такси, но там тоже могла поджидать подстава – слишком говорливый водитель. Так что Леонид старался передвигаться по городу пешком всякий раз, когда была такая возможность. До агентства он давно разведал правильный маршрут – такой, чтобы проходил по самым безлюдным улицам.
Выйдя из подъезда, Леонид тут же свернул за угол своего старого дома и оказался в мощёном переулке, тихом, узком, пахнущем отбеливателем и подгнивающими фруктами, зато, и это главное, пустом.
– Прочтёшь что-нибудь… дашь пару автографов, – пообещала Мартина, протягивая ему приглашение. – Только и всего.
Они втроём – Беата, конечно, тоже была здесь – сидели в маленьком кабинете Мартины, обсуждая, как она выразилась, планы по продвижению его творчества.
– Тебе легко говорить, – с трудом ответил Леонид. – Поэтический вечер – это ад.
Она фыркнула, улыбнулась: светловолосая, кудрявая, ямочки на щеках, прозрачные глаза. Напоминала ему кое-кого из тех времён, когда всё это внутри него ещё не пошло в рост, отрезая от жизни, от людей, отрезая от него самого кусок души. И теперь Леонид был таким, каким был, и все те люди, что он любил, когда ещё умел это делать, остались в каком-то другом мире. Ему туда хода не было.
И от её сходства с той исчезнувшей из его жизни девушкой, общаться с Мартиной было ещё сложнее. Но он старался и скрывал, что есть в его отношении что-то слишком личное. И подозревал, конечно, что Мартина это слишком личное чует, потому и вертит им, когда ей нужно.
– Если вам тяжело, вы можете не ходить, – вымолвила Беата сдержанно. Рядом с Мартиной она выглядела блёкло, даже скучно, но зато с ней Леонид мог общаться почти свободно. Беата была штатным спецом по «растениям». Её работа и заключалась в том, чтобы и Леонид, и все прочие клиенты с той же проблемой чувствовались себя именно свободно. И спокойно. И не покидали бы агентство, переходя к конкурентам.
– Это нужно для пиара, – тут же резко отреагировала Мартина. Леонид давно заметил: его кураторша почему-то считает, будто прекрасно понимает нужды «растений». Но это было вовсе не так.
Мартина многое для него делала, но Леонид всегда знал: она ничего не понимает. Не понимает, каково быть им, каково это: видеть мир совсем иначе. Всегда слышать этот чёртов голос в голове. Проваливаться в приступы, не помня ни себя, ничего вообще. Беата тоже вряд ли могла себе это представить, но её хотя бы научили не забывать, что быть «растением», вообще говоря, тяжело.
И сейчас она проигнорировала последнюю реплику Мартины и внимательно смотрела на Леонида, терпеливо дожидаясь его ответа.
– Я не знаю, – наконец сказал он. – Мне нужно подумать.
Мартина вздохнула: конечно, она хотела бы получить твёрдое согласие, но это было уже хоть что-то.
– Пойми, – вкрадчиво произнесла она, – тебе это сейчас нужно. Сетевое присутствие – это хорошо, это мы подняли, но у тебя вид творчества… неприбыльный по нашим временам. Даже для «растений». Потом сможешь хоть в башне из слоновой кости запереться, правда. Как… как Великий Боне, годами из дома не вылезать. Но пока нужно показываться на людях, светиться… мелькать…
Она махнула ладонью, показывая, как именно нужно мелькать.
– Пока ты ещё не он, – заключила она. – А только один из его учеников, поэтому…
– Думаю, достаточно, – прервала её Беата. – Проводить вас, Леонид?
Мартина воззрилась на неё – возмущённо и недоумённо. Не могла поверить, что серая мышка, зануда, «ботаничка» посмела её так грубо прервать.
– Да, – согласился Леонид. – До встречи, Мартина.
По дороге к выходу Беата спросила:
– Вы ещё ходите на встречи?
– Вот как раз сегодня иду. Через час.
Она кивнула:
– Помогает?
Леонид пожал плечами.
– Если нет, – предложила Беата, – я найду вам другую группу. Или ещё что-нибудь. Только скажите.
– Спасибо, – ответил он. От Беаты исходила волна заботы – искренней, а не «рабочей».
– Спасибо, – повторил он. – Но пока всё хорошо.
Про группу смешанного общения он слукавил: с группой не было всё хорошо. Но и плохо тоже не было. Просто никак.
Он приходил на встречи второй месяц, дважды в неделю. Цель у групп была благородная: помочь «растениям» вернуться в мир. Дать возможность общения с терпеливыми, добрыми, благожелательными и притом обычными людьми. В группу набирали восемь-десять человек, из них не больше двух «растений». Ставили профессионального ведущего, чаще всего это был кто-то из коллег Беаты или специалист по адаптации. Участники просто общались на любые темы, какие всплывут, иногда делились чем-то личным, выполняли упражнения. Ничего выходящего за рамки, ничего тяжёлого для «растений»; если кто-то не хотел говорить – молчал.
Ходили слухи, что такие группы действительно кому-то помогли. Леонид за собой пока никаких перемен не заметил.
Общаться с людьми легче не стало, по-прежнему самые простые слова застревали в горле. Со своими коллегами по несчастью легче не стало тем более, из них он вообще мало кого любил.
Группу Леонид делил с начинающим художником, заносчивым, словоохотливым и раздувшимся от гордости, что он не такой, как все. У Леонида с трудом в голове укладывалось, как такой бедой гордиться. Ну не бедой, но всё равно. Да и вообще, художник вызывал у него подозрения. Конечно, не симулянт, притворяться «растением» долго не выйдет, но иногда Леонида терзали сомнения. Художник любил напустить на себя загадочность или похвастаться фотографиями свежей работы, итогом очередного приступа. И Леонид послушно рассматривал тёмное фото на подсунутом под нос экране смартфона, потом всматривался в глаза художнику и с трудом различал в них ту самую искру, которую почует любое «растение». И слышал, да, всё-таки слышал в нём второе дыхание, – но уж больно слабое, едва заметное, из какого вряд ли родится что-то значимое.
Один раз он даже попытался провести «полевой тест»: ввернул в разговор фразу про «голос чужого». Художник цитату из Великого Боне узнал и захвалил: мол, какая тонкая метафора. Леонид промолчал в ответ, но выводы для себя сделал.
А ещё он был уверен, что это «недорастение» приходит в группу не за общением – а за тем, чтобы его там «облизывали». Ему требовалась аудитория, а вот проблем с социальным взаимодействием у него не было никаких.
Леонид ему люто завидовал; порой чувство вдруг поднималось со дна души, как убегающее молоко, мгновенно, захлёстывало его целиком. Он бы тоже хотел вот так: наслаждаться своей долей, а не мучаться из-за… всего.
Сегодня всё пошло хуже, чем обычно, за весь вечер удалось выдавить из себя всего с десяток жалких фраз. Едва дождавшись конца сеанса, Леонид выбрался наконец из лабиринта коридоров общественного центра.
Перед фасадом центра росли два десятка старых, завёрнутых узлами вязов, стояла одинокая скамейка, давно лишившаяся спинки, чуть дальше, за крошечной парковкой шумела река. Солнце уже садилось, длинные тени деревьев рисовали стрелки, указывая на набережную, туда Леонид и направился. Он едва сделал первый шаг, как его окликнули:
– Не Леонид ли это Перелётов, лучший ученик Виктора Боне? – насмешливый мягкий голос был ему хорошо знаком.
Он обернулся: Марианн шла к нему между машинами. Леонид не видел её года три или четыре, но она не изменилась совершенно, только пушистые рыжие волосы теперь были совсем короткими и прямыми. В юности она всегда ходила в растрёпанных кудряшках.
– Ты и сама не промах, Дефо, – ответил он с улыбкой. Марианн тоже была «растением» – и его единственной подругой за всю жизнь. К сожалению, теперь они виделись нечасто.
– А ты что здесь делаешь, Лео? – Подойдя совсем близко, она потянулась, поцеловала его в щёку и отпрянула: взглянула в глаза так серьёзно, что он даже удивился.
– А ты? – спросил он.
– Да ладно, я и так знаю, – Марианн задумчиво скользнула взглядом в сторону центра. – Не знала бы, не была бы здесь.
– Не понял, – признался Леонид. – Ты следила за мной?
Это было смешно и дико: Марианн могла бы просто прийти к нему и спросить о чём угодно.
Она пожала плечами:
– Не совсем. Я знала, что ты будешь здесь.
Леонид продолжал смотреть на неё с недоумением, а она как будто и не планировала ничего объяснять:
– Ты ходишь в эти смешанные группы? – В её голосе снова скользнула усмешка. – Общаться и всё такое?
Он кивнул.
– Надеешься стать нормальным?
– Чего ты хочешь? – с невольным раздражённо спросил он.
– Познакомить тебя кое с кем, – ответила Марианн. – Чтобы ты почувствовал разницу.
– Разницу? – Леонид уже злился. Она явно чего-то хотела от него, но не желала говорить прямо.
– Я хочу помочь тебе изменить твою жизнь, Лео, – после лёгкой заминки ответила Марианн. – Оказалось, это всё-таки возможно.
Ночь билась в окно, задавала ритм – сердце ему вторило.
Ещё бы. Послезавтра – послезавтра всё окончательно обретёт смысл. Наконец-то.
Моя история будет завершена.
Все остальные уже сложились, оформились, уже существовали в моей голове от и до, от первой буквы до последнего вздоха, и я знал: как только найду силы, как только «чужой» вдохнёт полностью, я сяду и запишу их.
Я обкатывал фразы в голове, шевелил их и ласкал, как течение камни. А они ждали – момента, чтобы стать частью мира, чтобы с дыханием «чужого» – и моим! наконец-то и моим тоже! – выйти на свет из древней пещеры.
Не хватало только одной. Всего одного шага нам недоставало.
Ночь сегодня казалась мне живой, ждущей. Я не хотел обманывать её ожиданий, но мне нужно было хоть немного поспать.
Не вставая с кровати, я пошарил рукой в тумбочке: таблетки, в которых я давненько перестал нуждаться, сегодня снова сослужат мне хорошую службу. Я положил маленький кругляш на язык, чуя уже мяту и солод… и у меня вдруг закружилась голова. Поплыли перед глазами окно и тумбочка, и стены, и тёмная рама на стене, и дверь, и в ушах поднимался шум прибоя, вечного прибоя, бессмертного прибоя моря, из которого мы выходим и в которое возвращаемся, моря времени, моря…
Я поднялся.
…звон в ушах – это стонут корни деревьев…
Комната продолжала вращаться.
…это шумят ветви и поют дриады…
Что-то лопнуло в голове – разорвались уже придуманные истории. Я наблюдал кружение их лохмотьев.
…это ты, человек, выбираешь себе другую судьбу…
Я ухватился за спинку кровати: правая нога обмякла, я не чувствовал её вовсе. Всплыли в голове слова, мерзкие слова, пугающие слова. «Инсульт».
«Кровоизлияние».
«Паралич».
…это… выпусти меня!..
Я дёрнулся: это всего лишь «чужой». Это всего лишь он, подумал я.
Но сам себе не поверил.
Я упал: левая нога стала такой же ватной, как и правая.
«Чужой» вопил: он боялся смерти ещё больше меня. Я был его домом, а он – моим оккупантом.
Инопланетной формой жизни, захватившей, поработившей и изнасиловавшей Землю.
Я лежу на полу, холодном, как скандинавские ледники, как сердца «растений», как…
Моя щека подёргивается. Возможно, изо рта течёт струнка слюны.
Я должен встать.
Какая-то из рук – я перестал их различать – тянется вперёд.
«Чужой» пытается спастись в том, что знает лучше всего: он поглощает слова.
И я вижу и слышу то, что скрывается за ними.
«…в Средние века алхимики, ищущие путь к Богу, часто находили что-то ещё. Совершали странные открытия…»
Образы ещё вспыхивают, будто прощаются со мной. С ужасом я осознаю: они исчезнут. Все они исчезнут. Я забуду всё, что мне было известно.
«…ни ты, ни я не осознаём, что же означают написанные слова, мы даже не должны понимать, что это слова…»
Всё созданное мною канет в реку забвения. Я забываю их, мои истории. Я остаюсь ни с чем.
«…ко мне – и к нему, приближается страх; это как будто ещё одно существо в комнате, не материальное, но каким-то образом вещественное…»
Почему это случилось? Что привело к этому?
И что мне теперь делать?
«…кровью и грязью окрасились белоснежные стены домов, а берег был устлан телами тех, кто не помня себя стремился погибнуть в волнах…»
Ночь… смеётся, плачет, танцует, вертится, обещает, прощается… я не могу подобрать слов.
«…завораживающие стихи-иероглифы Тайтона…»
Я растерял их – слова. Что мне теперь делать с этим? Кто я без них?
«…дышали вместе, считали шаги и махи руками, измеряли объём перекачанной крови, усилия в мышцах и количество выделяемого тепла…»
Мне тяжело слышать и видеть, тьма наступает на горло «чужому», а уж он тянет меня за собой.
Цепляется и тянет.
«…две женщины, два отражения друг друга, неразделимые, не разрывающие объятий, проходящие сквозь время и пространство…»
Я теряю их. Их всех.
«Чужой» плачет от боли: его дети мертвы.
«…второй сползал по стене, с кровью выплёвывая какое-то имя…»
Я теряю себя…
Спаси меня, Первый…
Я проснулся. Мельтешение слов стихло.
Что это было? Что-то страшное. Что-то давящее.
Что-то, чего не было очень давно или вообще никогда.
Я лежал посреди комнаты на животе, цепляясь правой рукой за ножку стола. Пытался ночью добраться до бумаги и карандаша, чтобы записать то, что придумал.
Ну конечно.
Адов приступ. Маленькому инопланетному подселенцу в моей голове всё неймётся. Изводит меня почём зря.
Стоило мне вспомнить о нём, как к горлу снова подступили слова. Я повернулся на спину, посмотрел налево: на часах – полдень. Провалялся на полу ночь и всё утро.
Я встал на четвереньки, затряс головой, кое-как поднялся на ноги: ниже колен они ныли, будто их выкрутило недавно судорогой. Возможно, что так и было.
Покачиваясь, подошёл к столу, подхватил телефон и увидел, что сейчас не просто полдень, а полдень среды. А я почему-то точно помнил, что ложился спать вечером понедельника. Такое уже бывало, хоть и редко: «чужой» входил в раж и писал, писал, писал… Ну и на что же я потратил вторник?
Я порылся на столе. Какие-то жалкие записи, пара строчек ни о чём. Кажется, «чужой» опять взбунтовался? Я коснулся его сознания, но он не желал со мной разговаривать.
Я начал читать: «В мою дверь трижды постучали. Я открыл: на пороге ждала душа восьмого корабля…»
В мою дверь постучали. Не трижды. Бумага дёрнулась под рукой, я услышал отчётливое шипение испуганной кошки. Только галлюцинаций мне не хватало вдобавок к провалу в памяти.
За дверью стоял полицейский. Я впустил его в дом.
Он уточнил моё имя, оглядел мою помятую физиономию и очень вежливо сообщил, что ему нужно побеседовать со мной о важном деле. Полный уважения к моим особенностям, он осторожно пытался объяснить, что же случилось; но в голове у меня ещё звучало гулкое эхо – то ли приступа, то ли головной боли, и я не всегда понимал, что он мне говорит.
В итоге оказалось, что дело не во мне, а в каком-то человеке, скатившемся ночью с понедельника на вторник по каменной лестнице Высокого парка, с одной из тех, что ведут к памятнику Последнему герою. Несчастный сломал шею. По некоторым обмолвкам я решил: полиция почти уверена, что это несчастный случай.
Инспектор был будто пышный каравай; его фигура, мягкие манеры, тихий голос наверняка усыпляли внимание подозреваемых и лгущих свидетелей. Кажется, я больше разглядывал его, чем думал над своими ответами.
– Вы знали господина Третьякова? – спросил он. Я всё ещё держал беднягу в коридоре и только сейчас сообразил это: инспектор протянул мне фотографию покойного, и чтобы разглядеть её, я машинально подвинулся к свету, в комнату.
– Прошу… проходите сюда, – спохватился я, отступая в сторону. Он тут же зашёл в гостиную, остановился посередине. Я заметил, как разом, цепким взглядом он обхватил всю комнату, и мне стало интересно, какой он её видит. Предметы в ней – мой любимый, продавленный диван с выцветшей грубой обивкой, большой обеденный стол, совершенно новый, потому что никто сюда не приходит, книжные полки, закрывающие левую стену целиком, репродукция одного из «Волшебных окон» Бомбы – означают ли в его глазах они то же, что и в моих? Вряд ли.
И я снова поймал себя: я думаю о чём угодно, кроме дела, по которому понадобился полиции. И уставился на фотографию, честно силясь вспомнить, видел ли я раньше этого человека.
– Нет, – ответил я спустя минуту, – не помню его… ни лица, ни имени.
Инспектор раскрыл папку, достал и протянул мне лист с номерами и датами. Фото, наверное, появилось оттуда же, но я понял, что не помню, как это произошло. Творилось со мной что-то совсем странное.
– Стандартная процедура, – меж тем говорил инспектор. – Запросили распечатку звонков за месяц. Здесь нет ничего особенного, рутинная жизнь пожилого человека на пенсии, есть лишь одно отклонение.
Он ткнул ручкой в выделенный фрагмент:
– Две недели назад вы общались с ним. Вели достаточно длительные беседы, два-три раза в день, на протяжении трёх дней. Это ведь ваш номер?
Я смотрел на лист долго, потом ответил:
– Да, номер мой. Но я не помню, чтобы говорил с ним.
Инспектор кивнул, будто этого и ждал. Его взгляд сфокусировался вдруг на моём левом ухе. Я почувствовал, что оно неумолимо начинает краснеть, наливаться жаром. Тяжёлый взгляд оказался у моего собеседника.
Я понял, что пришла пора врать.
– Из-за моих… особенностей, – осторожно и неохотно начал я, – я иногда… иногда забываю… разные вещи. Бывают провалы. Иногда – исчезают часы из памяти, а иногда – люди или события. По мелочи, но…
Он снова кивнул:
– Это многое объясняет. Третьяков был в прошлом специалистом по «растениям».
Я мысленно вздохнул с облегчением: это действительное многое объясняет для полиции. У меня была самая невинная причина связываться с погибшим. Единственный плюс моей природы: на неё можно свалить любые странности. Не думал, что однажды мне это в самом деле понадобится.
– Иронично, что вы забыли того, кто, очевидно, должен был вам помочь, – тяжело произнёс инспектор, и было видно, что ироничным он это не считает. – На вашем месте я бы поискал кого-то ещё.
Он произнёс последние слова машинально, и вдруг смутился: испугался, что я посчитаю это оскорблением. Подам на него жалобу: мол, сотрудник полиции такой-то проявился нетерпимость к «растениям», позволил себе намёки, тра-ля-ля, лишите его, пожалуйста, заслуженной пенсии.
Он пытливо вглядывался в моё лицо, пытаясь угадать, нужно ли ему извиняться. А я с сочувствием думал о том, как же его запугали. Как их – полицейских, врачей, чиновников, должно быть, трясли, как пытали их на собраниях и семинарах, научая общению с «растениями». Я вовсе не стар, но ещё помню времена, когда люди не боялись при мне открывать рот.
Я слишком сильно задумался, скользнул мыслями в прошлое, и вдруг меня пробил холодный пот, а потом задрожали руки. Если бы я умел курить, то закурил бы сейчас, как в фильмах, пуская дым вниз и не сводя взгляда с дрожащей в пальцах сигареты. Я машинально поднял ладонь: она заметно тряслась, а я уставился на неё, силясь понять, что же происходит.
Инспектор наблюдал за мной молча. В его глазах мелькнула растерянность.
Дрожь отступила так же быстро, как и началась. Моё тело успокоилось, но зато отчего-то меня стал мучить вопрос:
– Думаете, смерть Третьякова могла быть связана с его работой? – спросил я.
– Почему вы подумали об этом? – резко произнёс инспектор.
Я пожал плечами:
– Просто пришло в голову.
– Я очень надеюсь, что нет, – его лицо сделалось печальным. Он совершенно не желал, чтобы тихое расследование несчастного случая обернулось делом о нетерпимости.
– Спасибо за встречу, господин Перелётов, – сказал он, и его голос вдруг стал суше, чем ветер пустыни. – Не уезжайте пока из города, пожалуйста. Мы уведомим вас об окончании расследования.
Рассказ не клеился, бумага злилась на меня и резала пальцы. Со стихами было ещё хуже, потому что «стихи – это магические формулы их мира – мира людей, в котором нам приходится жить. Наши предки пришли сюда не просто так, но причины их поступков скрыты от нас, мы существуем в чужом мире, но не имеем даже великой цели, чтобы оправдать свои мучения».
Это были слова «чужого», не мои. Читая их, я понимал, кем он воображает себя. Он был бы смешон в своём самодовольстве, если бы не мучил меня так сильно.
Мои собственные стихи не идут ни в какое сравнение с его. Я только учусь, «чужой» же умел это всегда. Но с прозой у меня выходит получше.
«Красивые слова, которые мы можем складывать с такой лёгкостью, когда-то не имели значения для жителей этого мира. Неужели великая тайная цель и заключается в том, чтобы обучить их дышать тем, что мы выдыхаем, будто мы – растения?»
Я скомкал очередной лист. Последние дни не мог думать ни о чём, кроме того мёртвого доктора-«ботаника». Я и боялся, что полиция узнает что-то обо мне, и хотел этого, потому что всё ещё не мог ничего вспомнить о Третьякове.
Я так легко солгал инспектору, что сам испугался: а если они как-то пронюхают, что за исключением того пропавшего вторника я никогда и ничего не забывал по-настоящему? У меня не бывало долговременных провалов в памяти, спустя час-два после приступа воспоминания возвращались, как смутные образы того, что случилось не со мной, но всё же случилось. Полицейские решат, что я скрываю что-то, или поймут, что я схожу с ума и отправят меня в какой-нибудь «санаторий».
Ведь я был уверен: я точно не знал того человека, я точно не звонил ему.
Я должен был понять, что это всё означает.
Но сколько ни рылся в памяти, сколько ни ломал голову – до физической боли, всё было без толку.
Только «чужой», пользуясь моей растерянностью, выныривал наружу и водил нашей общей рукой:
«Первый, почему я продолжаю держать твоё дыхание, пропускать сквозь себя бесконечное количество слов, и чувств, и поступков? Забывать, вспоминать, падать в пустоту на секунду, на десять, на шестьдесят. Маленькая смерть, обновление и опять – строка за строкой, и шипит на меня бумага, и режет пальцы, и я слышу, как в глубине меня длится твой бесконечный выдох, и стремится столь же бесконечная мелодия образов, нот, слов, жестов.
Кто мы? Нас нарекут потомками дриад и сумасшедшими гениями. Нас запрут в домах с решётками и мягкими стенами. В нас будут кидать камни, наши матери отрекутся от нас, нас возвысят, на нас будут молиться. Нас назовут настоящими людьми и выродками. И всё это будет неправдой. Мы – это твой бесконечный выдох, твоё безумное дыхание.
Но как только я запру бумагу с этими словами в ящике стола, я снова стану нервным молодым человеком без выдающихся способностей. И в толпе меня опознают только врач, фанатик и коллега.
Поэтому я ничего не знаю».
Меня тошнило от его пафоса.
Когда это становилось нестерпимым, я вскакивал, отталкивая старое кресло так, что оно стонало и скрипело, выбирался из-за стола, обязательно натыкаясь на острый угол, и бросался от одной стены кабинета к другой. Там всего-то и было, что пять шагов. Пять шагов в полумраке – я ни разу за эти дни не дотронулся до штор; пять скрипучих шагов по видавшему лучшие дни паркету; пять шагов дрожания света настольной лампы в глазах… потом я застывал у стены, прижавшись к ней щекой, отслеживая уходящие за пределы поля зрения мелкие трещинки в бледно-синей краске.
…Спустя неделю мне позвонили из полиции и сообщили, что «расследование убедительно доказало факт наличия несчастного случая». И дело закрыто, и я волен идти на все четыре стороны, и никому ничем не обязан.
И мне должно было стать намного легче: они ничего не поняли про меня.
Но стало только хуже.
Потому что загадка никуда не делась, и ни пропавший вторник, ни таинственная моя, несуществующая связь с Третьяковым так и не всплыли.
И «чужой» уже конструировал из этой истории новые стихи, а я понял, что не смогу просто оставить её позади.
– Редкий случай в моей практике, – детектив сидел прямо, почти не касаясь высокой выпуклой спинки стула. На коленях мой собеседник держал блокнот, страницы которого были заложены карандашом. Этот человек напоминал мне персонажей старых фильмов, и сам, наверное, был их ровесником, но тот, кто рекомендовал Филиппа Здрановского, сказал: «Он никогда не терпел неудач». И эти слова тоже казались пришедшими оттуда – из мира чёрно-белых кадров и честных парней в шляпах и плащах. Шляпу Здрановский не носил, плаща в середине июня тоже не надевал, зато у него были уже упомянутый блокнот и благородный чёрный зонт-трость.
Меня Здрановский подкупил манерой держаться с «этим «растением», то есть со мной. Единственное, что мы хорошо чувствуем, это отношение людей: преклонение, презрение, фанатизм, зависть, сочувствие, злобу, интерес, жалость – на любой вкус. Здрановский выбрал безразличие, одинаково удалённое от слепой ксенофобии и жгучей ксенофилии. Он отнёсся ко мне, как к человеку. Я ценю это в окружающих, это даёт мне возможность не проверять, нет ли на мне мишени.
– Впрочем… не редкий, а единичный, – уточнил детектив. – Не было ещё такого, чтобы клиент предлагал расследовать, гм, самого себя.
Я кивнул.
– Сойдёмся в цене, и, думаю, я узнаю, какая связь между Третьяковым и вами.
Сойдёмся, по счастью, сейчас в деньгах я не испытываю недостатка; на всякий случай я ещё раз повторил:
– Помните про особые обстоятельства – этот пропавший вторник. Если я что-то сделал…
– Я помню. И помню, что если вы правы, и эти обстоятельства имеют место быть, то я должен передать всю найденную информацию в полицию. Не боитесь?
– Боюсь, – честно ответил я.
«Я боюсь каждый день.
Боюсь не выйти из приступа. Однажды уподобиться парадоксальному бегуну и никогда не догнать медленно отступающую границу сознания. Боюсь не вырваться из пустоты.
Боюсь потерять нить. Ту струю воздуха, вдоль которой двигаюсь от приступа к катарсису, путеводную нить слов, усмиряющих шипящую бумагу, чужое дыхание, облекаемое в звуки.
Боюсь выдохнуть до конца. Выдохнуть и навечно остаться в странном, изменённом состоянии, в мире духов, где каждая вещь имеет опасный характер.
Боюсь не пережить катарсис. Войти в пятно света и затеряться в нём, разложиться на фотоны, слиться с бесконечным озарением, не вернуться в себя.
Но больше всего я боюсь, что на дорогах судьбы, ослепнув от очередного приступа, я свернул не туда, потерялся, и с тех пор блуждаю в одиночестве, не в силах найти своё племя.
Ведь одно дело не иметь на что-то ни шанса, а другое – потерять возможность ненароком, походя, просто свернув не в ту сторону. И навсегда, навсегда выбрать неверный путь.»
Слова не складывались. Я не мог вдохнуть своё собственное безумие, не мог сосредоточиться на словах. А значит, следующий приступ будет ужасен: мне не удастся «разбавить» его силу, используя её по чуть-чуть в спокойное время. Я чувствовал страх «чужого», его безумный, безумный страх, и мне тоже было страшно.
Вот уже несколько дней я ждал результатов от моего старомодного детектива. Я постоянно думал о том, какими они могут оказаться.
И, кажется, я что-то вспоминал; это было так, будто я смотрел на экран, а тот мёртвый человек стоял в зоне, куда не мог повернуться объектив видеокамеры. Я знал, что там кто-то есть, но даже заметить его мне не удавалось.
Кроме того, я думал о мифах. Это была третья вещь, что беспокоила меня в последнее время.
Ещё недавно я почти не вспоминал о мифах, о сказках, о суевериях, сопровождавших меня бо́льшую часть жизни. Я привык к ним почти сразу, в детстве, когда стало ясно, что я не такой, как другие. Привык много быстрее, чем к тому, что в моих пальцах живёт особая сила, что этой силе всё равно, когда воплощаться, что она всегда берёт своё и что теперь я дышу по-другому. Дышу только потому, что силе нужно тело, чтобы нести в нём чужое дыхание. Вот к такому привыкают не сразу, а мифы.… Сейчас я думал: сколько правды может быть в этих сказках?
И не мог понять, почему? Почему всё время мои мысли возвращаются к Первому, древнему богу «растений», легендарному прародителю? Осколки слов о нём стучались в преграду в моей голове, а «чужой» с другой её стороны жадно тянулся к ним, тянулся, тянулся… сводя меня с ума.
…Как спокойно я жил, оказывается, пока не умер этот человек, Третьяков. Как только я додумал эту мысль, позвонил Здрановский.
– Надо встретиться, – сказал он. – Такое – не по телефону.
Не хочу.
Рябь пробежала по миру; дыхание замерло, через бесконечную пустоту я опять провалился в приступ. Руки зажили своей, отдельной от меня жизнью, пальцы дрожали от нетерпения и избытка нервной энергии, лёгкие покрылись изнутри пылью и отмерли за ненадобностью: я задышал кончиками пальцев.
Только не встречаться с ним.
Бумага шипела, ждала, металл механического карандаша раскалился, я видел, какого жуткого цвета он стал, как скукоживалась вокруг него полировка стола, видел, что ещё немного и вспыхнет огонь.