За толстым стеклом иллюминатора светит солнце, медленно проплывают редкие, похожие на старую слежавшуюся вату, которой в моем детстве обматывали елочный ствол, создавая жалкое подобие снега, облака. Внизу виднеется далекая, расчерченная на фрагменты неправильной формы земля – тонкие полосы рек, островки полей, домики, словно сбежавшие с дешевых пасхальных открыток. А поверх всего этого лежит смутный бледный абрис моего отраженного в стекле лица – высокие, еще ярче обозначившиеся с годами скулы, тонкий нос, ярко выраженные надбровные дуги, четко очерченные губы. Когда-то обо мне говорили, что я похожа на Грету Гарбо. А я поначалу злилась, что меня сравнивали с какой-то доисторической дивой, потом, наоборот, втайне гордилась этим сходством и от таких сравнений лишь выше задирала свой юный дерзкий нос. Впрочем, все это было очень давно.
Я откидываюсь на спинку кресла. Здесь, в бизнес-классе, они куда удобнее, чем в основной части салона, дают возможность вытянуться, распрямить ноги. Как бы ни хотела я самой себе и окружающим казаться человеком без возраста, он таки берет свое, и в путешествиях приходится теперь задумываться об удобстве.
– Вам что-нибудь предложить? – склоняется ко мне стюардесса.
Симпатичная, тоненькая и на вид очень старательная, этакая отличница-комсомолка-спортсменка с чисто вымытыми щеками.
– Да, будьте добры, чашку кофе и рюмку коньяку.
Стюардесса очень серьезно кивает, даже губами шевелит, беззвучно повторяя про себя мой заказ. И через пять минут на откидном столике передо мной уже стоит дымящаяся чашка и рюмка с янтарной жидкостью. Мне на секунду становится интересно, чем это вызван такой пиетет ко мне. В лицо эта девочка могла узнать меня вряд ли, известность моя скорее на слуху, чем на виду. Возможно, ее внимание привлекла фамилия в билете. А может быть, персоналу авиакомпании просто полагается облизывать всех без исключения пассажиров бизнес-класса.
Я прикрываю глаза и машинально начинаю играть в привычную игру – пытаюсь разглядеть, прочувствовать, какая у этой девочки с внешностью студентки-отличницы может быть тайна. Может, после работы она размалевывает свое до нелепости юное лицо гримом, переодевается в тяжелые ботинки и косуху и выступает в рок-клубе? Или у нее роман с командиром корабля, немолодым плотно женатым мужиком с седыми усами. Она старательно изображает перед ним этакую кроткую безответную розовую барышню – так старательно, что даже на работе не может избавиться от намертво прилипшей маски, – а сама втайне точит коготки на его квартиру и дачу. Или, может быть…
Сосредоточиться не получается. Эта поездка – в страну, некогда бывшую моей родиной и давно уже ставшую просто очередной точкой на карте в моей кочевой перелетной жизни, – как-то странно нервирует меня, будит смутные воспоминания. Полосатый рассвет над Москвой-рекой, выползающее из-за сырых, подплывших влагой серых туч солнце, ветер, налетающий порывами, оставляющий на губах привкус речной воды, раннего московского лета, юношеского беззаботного смеха и надежд, надежд на жизнь чудесную, необычную, полную творческих свершений, захватывающих приключений и побед…
Мы сидели тогда на поросшем травой склоне. За нашими спинами возвышался шпиль Московского университета. Город начинал уже просыпаться, зевал автомобильными гудками, потягивался, скрипя оконными форточками. Но здесь, у воды, все еще было окутано истомой раннего свежего утра.
Я отчетливо помнила, как топорщились под ладонями еще не раскрывшиеся после ночи одуванчики. Я сорвала один – из темно-зеленой сомкнутой чашечки торчали золотисто-рыжие лохмы – и принялась рассеянно водить им по коленке, обтянутой серо-зеленым шелком выпускного платья.
– Ты чего? – беспокойно спросила Танька. – Пятна же останутся, не отстирается.
А я беззаботно мотнула головой:
– Да наплевать! Эта хламида свое уже отработала, я ее больше в жизни не надену.
– Правильно! – поддержала Кира, вытягивая на земле свои бесконечные стройные ноги, едва прикрытые в верхней части короткой черной юбкой. – Вам теперь только дождаться, когда я стану звездой экрана, я вам тогда лучшие тряпки из-за границы таскать буду.
Я покосилась на Киру. В моем тогдашнем понимании у нее были все шансы стать кинозвездой. Кира была красивая. Нет, не просто красивая, инопланетная. Порождение иного мира, иной вселенной. Высоченная, тоненькая, девочка-андрогин, со странными, завораживающе резкими чертами лица. Скульптурные скулы, костистый нос, острый подбородок, прозрачно-зеленые глаза, бледный рот, шелковистые волосы странного серебристо-лунного цвета. Лицо ее могло казаться пленительно красивым и ледяным, отталкивающим одновременно, но одно было бесспорно – отвести от него взгляд не мог никто.
Забавную пару мы с ней, должно быть, составляли в то время. Я со своим крошечным ростом, даже на каблуках едва доходила ей до плеча. У Киры в отношении меня выработалась привычка этак покровительственно защищать меня и в то же врем слегка подтрунивать. Я, наверное, казалась ей хрупкой феей не от мира сего, вечно в фантазиях, в иллюзорном мире. Себя же она считала донельзя прагматичной, земной и проницательной. А Танька… Танька, третья в нашей компании, вечная сиротка при живой матери, представляла у нас часть семейственную, домашнюю, уютную, с готовностью в любой момент накормить пирожками и подставить плечо, чтобы выплакаться.
Танька была… не некрасивой, нет. Просто какой-то нарочито обычной. С таким человеком можно час ехать в метро, смотреть на него в упор и не узнать – так легко он сливается с толпой. Наверное, из Таньки получился бы отличный шпион, не киношный Джеймс Бонд – хлесткий, привлекательный, сексуальный, а вот такой настоящий, незаметный, способный оказаться в самом центре событий и все равно уйти незамеченным. В принципе из такой внешности при желании можно было бы вылепить что угодно, и у Таньки вполне были шансы стать неотразимой, но ее влекли совсем другие интересы. Танька грезила высоким искусством.
Познакомились мы с девчонками в московской школе с углубленным изучением английского и французского языков. Меня запихнули в нее родители. Когда моя полная никчемность в области точных наук стала очевидна, дома состоялся семейный совет. На повестке дня стоял животрепещущий вопрос – куда пристроить непутевую дочь, варящуюся в мире собственных фантазий и выныривающую из него только для того, чтобы черкануть очередной посетивший ее странный сюжет без начала и конца на листке бумаги. За это меня, собственно, и невзлюбила так люто физичка в моей родной школе – за то, что мои шизоидные зарисовки иногда попадались ей на глаза прямо в тетради, среди задач и формул. Но я ничего не могла с этим поделать, что-то само собой рождалось у меня в голове и требовало немедленного выплеска на бумагу. Это приходило спонтанно, иногда ночью, иногда во время урока, и в такие минуты мне было не до поиска подходящей поверхности. Относилась я тогда к этим своим поделкам на редкость беспечно и, записав их на бумагу, почти сразу же забывала о них.
Итак, родители пришли к выводу, что раз уж судьба угораздила меня родиться гуманитарием, так пусть хоть у меня будет хоть какое-то подобие перспективной денежной профессии. Отец позвонил какому-то студенческому приятелю, теперь окопавшемуся в Министерстве образования. Тот напряг кого-то еще – и вуаля. В девятый класс я пошла в престижную языковую школу, до которой добираться нужно было через полгорода, зато из нее я по задумке должна была бы выйти дельным человеком с двумя иностранными языками в багаже. Я в общем-то не возражала, реальный мир интересовал меня мало, по степени интересности он никак не мог посоперничать с сюжетами, разыгрывавшимися у меня в голове.
Кира попала в школу, проявив недюжинное упорство и настойчивость. Актерская профессия была для нее не эфемерной мечтой, а целью, к которой Кира упорно шла. Уже в пятнадцать она рассудила, что одной эффектной внешности для покорения мировых экранов может оказаться недостаточно и потому хорошо бы подкрепить свои шансы иностранными языками. Кирина мать, всю жизнь отсидевшая инженером в НИИ, порывов дочери не одобряла и помогать осуществлять ее намерения отказывалась. И Кира сама все лето, как на работу, ходила к завучу, к директору, требовала дать ей написать тесты, потрясала выдержками из законов, козыряла почти забытым словом «всеобуч» и, наконец, правдами и неправдами выбила себе место в девятом классе.
Что же до Таньки, она пришла в эту школу просто по прописке, училась в ней с первого класса и к своему владению языками относилась как к чему-то естественному, такому же привычному, как способность пить воду, держать в руке карандаш или прыгать на одной ножке.
А впрочем, теперь уже все это было позади – зубрежка, уроки, лингафонные кабинеты, контрольные, тесты, «London is the capital of Great Britain». В эту ночь отгремел выпускной, и пока наши одноклассники, оккупировав ближайшие кусты, распивали там портвейн, воровато оглядываясь, чтобы не попасться на глаза завучихе Вере Павловне, не привыкшие еще, что отныне у нее нет над ними никакой власти, мы втроем сидели на траве, смотрели на выползающее из-за горизонта солнце и видели в его рассеянных теплых лучах картины ожидающей нас удивительной жизни.
Снова налетел ветер, и в утреннем розоватом воздухе закружилась пушинка, заплясала перед моим носом какой-то удивительный легкий танец.
– Пушистая, – пробормотала я, глядя на нее. – Пушистая, как клоунский парик.
И привычно полезла в сумку за ручкой и блокнотом. В висках уже что-то защелкало, забрезжила перед глазами зарисовка: пожилой клоун устало сидит в гримерной перед зеркалом, а на вбитом в стенку гвозде покачивается его парик. Белый и лохматый, как вот эта самая тополиная пушинка.
– Нет, – заспорила Танька. – Нет. Она похожа на балерину в белой пачке. Посмотри, как она танцует. Это же почти «Умирающий лебедь».
– Может, хватит уже бредить своим балетом? – перебила ее Кира. – Ты вроде в Строгановку собралась поступать, а не в балетное училище.
Танька шмыгнула носом и обиженно отвернулась. Балет был Танькиной несбывшейся мечтой, всем нам было об этом отлично известно. В комнате ее все стены увешаны были фотографиями Нуреева и Барышникова, где она только их доставала, этих припечатанных в наших советских реалиях молчанием гениальных невозвращенцев? На балконе ее вечно покачивался на ветру черный гимнастический купальник. Каждый день, ровно в четыре, Танька сдергивала его с веревки и шла в районную хореографическую студию. А потом ходить туда перестала – оказалось, у нее с рождения был какой-то дефект тазобедренного сустава. Жить эта штука не мешала, но об отточенных движениях и природной грации, необходимых для балерины, конечно, и говорить не приходилось. Таньке все это сообщила как-то раз заявившаяся к ним в студию в поисках талантов преподавательница из балетного училища, вся сухая, узкая, хлесткая, как удар бича. Так и сказала:
– Деточка, не стройте иллюзий. Для большой сцены вы не годитесь. Подыщите себе другую мечту, пока не поздно.
И Танька подыскала. Натащила в дом кистей и красок, вся пропахла растворителем, заляпала одежду яркими пятнами. Вот только с рисунков ее глядели все те же балерины в воздушных пачках и застывшие в страстном изломе танцовщики.
– Дега ты наш советского разлива, – дразнила ее я.
Теперь же Танька сидела, отвернувшись, и пинала носком туфли серый камешек. Кира, протянув руку, поймала в воздухе пушинку, затем раскрыла ладонь и, склонившись к Таньке, дунула на нее, так, что пушинка снова взлетела и приземлилась прямо Таньке на кончик носа.
– Ну-ну, хорош дуться, – сказала Кира. – Когда твои полотна будут в Третьяковке висеть, ты и не вспомнишь про свой балет.
– Тебе-то что? Ты к тому времени будешь уже в Голливуде, – буркнула Танька, но все же улыбнулась.
– А вот я тогда к тебе и обращусь, – отозвалась Кира. – Скажу режиссеру: «Вы не представляете, как вам повезло. По чистой случайности я знакома со знаменитой Баженовой, слышали про такую? И если вы ооочень меня попросите, а также выкатите ооочень неплохую сумму денег, я могу попробовать спросить, не согласится ли она стать художником вашей картины».
– Точно, там мы и встретимся, в Голливуде! – со смехом закивала Танька. – Ой, а Влада? Как же Влада? Для нее у тебя тоже уже роль заготовлена?
– А как же? – Кира обернулась ко мне. – Наша баснописица как раз и напишет сценарий, по которому будет сниматься фильм с моим участием. Я прямо даже себе уже представляю – пусть я в нем буду авантюристкой с криминальными замашками, а, Владик, как тебе? Такая современная Мата Хари. Чтобы я гоняла на классных тачках, стреляла, и все от меня были без ума.
– Ну нет, это примитивно, – скривилась я. – Не буду я такое писать. Давай лучше какой-нибудь нуар. Узкая замусоренная улочка, угол кирпичного дома, на ветру покачивается и скрипит вывеска маленького бара «для своих». Вывеску, кстати, тоже может нарисовать Танька.
– Пф, вывеску, – обиженно фыркнула Танька. – Не стану я рисовать вывеску. Я лучше картины нарисую, которыми интерьер бара будет украшен. Пусть это будет такой бар, для людей искусства, голодающих художников. Когда им нечем заплатить за выпивку, они вместо денег оставляют хозяину свои картины.
– Возьмет он картинами, как же. Идиот, что ли? – хохотнула Кира.
– Да хватит вам, не мешайте, – одернула их я и продолжила свой рассказ. – Из бара выходит женщина в кожаном плаще, налетевший ветер взметает ее светлые волосы, она ловит их руками, скручивает в узел и плотнее запахивает плащ. А на ступеньках здания напротив сидит уличный мальчишка, грязный, оборванный, и как завороженный смотрит на удивительную незнакомку с нездешними глазами.
– Хм, тоже неплохо, – бросила Кира. – Хотя на шпионском боевике, конечно, можно было бы куда круче подняться.
– А может, Влада напишет историю про балерину? – влезла вдруг Танька. – Пускай эта незнакомка окажется бывшей балериной, а?
– Тооочно, – зловещим голосом пропела Кира. – Ее не приняли в балетное училище, и она, разозлившись на весь белый свет, стала маньяком. Убивает жертв чайной ложкой.
– А встреча с уличным бродяжкой растопит ее ледяное сердце, – со смехом заметила я.
– Да! – обрадовалась добродушная Танька. – Она его усыновит, переедет с ним в другой город, и у них получится настоящая семья. Может быть, она даже со временем встретит человека, которого сможет полюбить.
– Сопливая фигня, – припечатала Кира.
– М-да, скучновато, – согласилась я. – Пусть лучше встреча с этой женщиной окажет на мальчика неизгладимое впечатление, он вырастет и станет…
– Танцовщиком, – вдохновенно произнесла Танька.
– Маньяком, – снова вставила Кира.
– Писателем, – заключила я.
– Все это здорово, конечно, – помолчав, заговорила Кира. – Вот только балерина из меня получится та еще.
Она вдруг подскочила с земли, сбросила туфли и закружилась, ступая босыми ногами по траве, в каком-то странном комичном танце.
– Как там это у вас называется? Ляля зонд? – со смехом осведомилась она, задирая вверх ногу.
– А ля згонд, – со смехом исправила ее Танька. – И ты не так делаешь.
Она тоже встала, подскочила к Кире и попыталась установить ту в правильную позицию.
– Ай, больно, – заорала та, отбиваясь. – Ты меня сейчас пополам переломишь.
– Искусство требует жертв, – не унималась Танька.
Кира вывернулась и, набросившись на Таньку, принялась ее щекотать. Та, бешено хохоча, стала отбиваться и вопить:
– Влада, спасай! Она меня сейчас прикончит.
– Я же балерина-маньяк, не забывай, – завывала Кира.
Я поспешила на помощь Таньке, дернула ее за руки, помогая выпутаться из Кириной хватки. А Кира в этот момент как раз разжала руки, и мы все трое, не удержав равновесия, плюхнулись на траву.
– Ох, господи, не могу, – прохрипела Танька, корчась от смеха.
Я же растянулась на спине, раскинув руки. Небо над головой уже совсем посветлело, но рассветные полосы еще не совсем смылись с него, пламенели, окрашивая лица моих подруг розовыми отблесками.
Из кустов, где расположились с портвейном наши одноклассники, высунулась встрепанная вихрастая голова Витьки Старобогатова.
– Это что это такое было? – крикнул он нам.
– Танец маленьких леблядей, – бросила ему Кира.
– Не слушай ее, – отозвалась я. – Это была авангардная композиция «Светлое будущее».
– А правда интересно, что с нами будет лет через двадцать, тридцать… – мечтательно протянула Танька, глядя в небо. – Будут ли у нас семьи, дети…
– У тебя – так точно, – отозвалась Кира. – Штуки три спиногрыза, не меньше. Будешь им пирожки печь и носки штопать. А вот я… Я буду замужем за каким-нибудь непристойно богатым голливудским продюсером. И на каминной полке у меня будут стоять три «Оскара».
– А Влада… – подхватила Танька и осеклась. – Влада, а ты какой будешь через тридцать лет?
– Не знаю, – пожала плечами я. – Я только думаю, что через тридцать лет мы все будем…
– Безнадежно старыми, – припечатала Кира.
– А может, безнадежно знаменитыми, – заспорила Танька.
– Безнадежно другими, – подытожила я.
– Ну и ладно, все равно, – отмахнулась Кира. – Иначе было бы скучно.
Она вдруг снова подскочила, протянув к нам руки, вздернула на ноги меня и Таньку и завертела нас в каком-то безумном хороводе.
Я едва успела сбросить сандалии, и вот мы уже кружились втроем, раскидывали руки, словно пытаясь поймать в объятия выползающее из-за высившихся на том берегу реки высотных домов солнце, хохотали, обнимались. Я откинула голову, и мне показалось, что само небо, рассветное небо, расчерченное розовыми и золотыми полосами, кружится надо мной, манит, зовет за собой, обещает.
– Viva the new life! – громко закричала вдруг Кира.
И Танька подхватила:
– Vive la vie nouvelle!
Витька снова выглянул из кустов. И на этот раз вслед за ним показались лица других наших одноклассников, должно быть, привлеченных нашими воплями. Все они теперь обалдело таращились на нас и ржали.
– Девочки, девочки, как вы себя ведете! – выскочила откуда ни возьмись Вера Павловна.
Теперь уже нестрашная, не имеющая над нами никакой власти.
Но нам в любом случае было все равно, нас охватил какой-то дикий первобытный восторг.
Мы долго еще, кажется, плясали босиком на траве, и не сошедшая с ночи роса холодила наши щиколотки. А потом, когда мы наконец выбились из сил и расцепили руки, чтобы отдышаться, Кира подошла к старой толстой липе и нацарапала ключом на ее корявом стволе: «Влада, Таня, Кира. 1985».
И в ту же минуту, словно ставя какой-то метафорический восклицательный знак в конце ее надписи, низко загудел проползающий по реке первый в этот день речной трамвайчик. Белый и легкий, он скользил вниз по течению, и вода расходилась за его кормой широким белопенным хвостом.
И все в то утро казалось каким-то чудесным предзнаменованием – и это высокое летнее небо, и умытое утренней росой солнце, и тополиные пушинки, снова закружившиеся над нами, словно вторя нашему сумасшедшему танцу. Все было юностью, свободой и новой жизнью, которая ждала нас впереди. Непременно удивительная, захватывающая и счастливая.
– Уважаемые пассажиры, наш самолет заходит на посадку, просьба пристегнуть ремни и привести спинки кресел в вертикальное положение, – объявляет голос капитана корабля из динамика.
Того самого седоусого капитана, которого я мысленно наградила романом со старательной стюардессой, втайне зарящейся на его недвижимость. А может, заставляющей его вечерами таскаться по рок-клубам, натянув на отсиженную за штурвалом задницу кожаные штаны.
Аккуратная бортпроводница тем временем скользит по проходу мимо моего сиденья, изящно подхватывает со столика пустую кофейную чашку и рюмку из-под коньяка. Необходимый допинг принят, я взбодрилась и готова теперь встретиться со своей насморочной родиной и всеми призраками прошлого, что поджидают меня здесь.
Больше тридцати лет прошло с того летнего утра, что теперь постепенно блекнет, меркнет перед моими глазами. Странно, но мне кажется, я до сих пор могу уловить запахи речной воды, окропленной росой травы, дешевеньких советских духов «Красная Москва» и «Майский ландыш», которыми мы тогда пользовались, и пробивающихся сквозь непролившиеся серые облака теплых солнечных лучей. Забавная все же штука память, жестокая, безжалостная. Некоторые, казалось бы, значимые и наполненные великим смыслом события стирает безвозвратно. Зато порой огорошивает тебя такой вот вроде бы бессмысленной случайной картинкой, услужливо дополняя ее соответствующим саундтреком, подпитывая запахами и звуками. И все кажется таким ярким, таким близким и настоящим, что возникает полнейшая иллюзия присутствия. Будто бы ты можешь вот так протянуть руку, коснуться прозрачной, подрагивающей, как речная вода, дымки и шагнуть сквозь нее прямо в это ожившее воспоминание.
Но, собственно, зачем? Что могла бы сказать я, нынешняя, тем одержимым восторженно-идиотичным юношеским романтизмом девчонкам? О чем предупредить, чем поделиться? Теперь я твердо знаю, что никто не взрослеет без необходимости, и ничей опыт никогда никого ничему не научит. Каждый из нас обречен проходить этот путь сам, разбивать свой собственный лоб, сам получать от жизни по морде, а затем, утеревшись и сплюнув кровь, подниматься и идти дальше.
Наконец колеса шасси с грохотом приземляются на взлетную полосу, самолет летит вперед, постепенно замедляя ход, мелькают деревья, какие-то строения, надувшийся на ветру полосатый «носок». Потом самолет окончательно останавливается, и пассажиры начинают тянуться к выходу.
Я выхожу из салона, прощаюсь в дверях со стюардессой-отличницей, мимолетно отмечаю, что, возможно, еще встречусь с ней – где-нибудь на страницах собственных рукописей. И, может быть, даже не сразу узнаю. Ее глаза глянут на меня с лица продавщицы из парижского парфюмерного магазина или немолодой, почивающей на лаврах актрисы. А может, даже с лица стеснительного юноши, сына главной героини очередной моей истории. Или я просто забуду о ней уже через пару минут после выхода из самолета, и ее образ так и останется пылиться где-то в кладовых моей памяти, обреченный вечно ждать и так никогда и не дождаться своего часа. Все возможно в этом лучшем из миров, теперь мне это очень хорошо известно.
Я прохожу паспортный контроль, киваю таможеннику, направляюсь к стеклянным воротцам, отделяющим зал досмотра от зала прилета, и наконец вижу их. В помещении многолюдно: пассажиры, встречающие, прилетевшие, улетающие. Все снуют туда-сюда, спешат или просто прогуливаются в ожидании. Волокут по полу тяжелые чемоданы на колесиках или идут налегке, лишь закинув на плечо сумку. И все же я сразу вижу их – должно быть эта иллюзия, всплывшая у меня в голове в самолете, еще не окончательно меня отпустила, наградив в качестве приятного бонуса способностью сразу выхватить в толпе глазом ее героинь.
Они стоят чуть поодаль от стеклянных дверей, у мраморной колонны, под большими электронными часами, на которых ярко-зелеными цифрами отображается время – московское, лондонское, токийское. И меня в который раз по-детски поражает этот феномен, осознание того, что время не линейно. Что где-то сейчас только начинается уже окончившееся для нас утро, а где-то давно уже догорел день, который нам сулит еще множество событий. Однажды моя скитальческая судьба забросила меня на Сахалин, и, возвращаясь оттуда в Москву, я поразилась тому, что из-за разницы во времени вышло, что мое путешествие заняло только час. Оставшиеся же семь часов обнулились где-то в воздухе, исчезли, оказались вымараны из моей жизни, будто я провела их в пустоте, абсолютном вакууме. Разве не наводит это на мысли о некой метафизической машине времени, о том, что подобным же образом можно было бы переместиться в прошлое, в любой его момент, потому что где-то там, в недоступном нам мире, он не закончился, он существует, подрагивает в пустоте, как некое застывшее видение?
Впрочем, сейчас у меня нет времени предаваться этим рефлексиям. Ведь меня уже ждут под этими самыми загадочными часами двое.
Одна – грузная, нелепая, в кургузо сидящем на ее тучной фигуре, но явно дорогом пальто – судорожно дергала пуговицы на вороте и обмахивалась рекламным буклетом. Ей, наверное, душно – вон и щеки пламенеют свекольным цветом, как в лихорадке. Я вижу, как она роняет перчатку и начинает неуклюже нагибаться, чтобы подобрать ее. И тогда вторая, досадливо махнув ей рукой, легко и ловко сама опускается на корточки и поднимает перчатку с пола.
Вторая – высокая и очень тонкая, как и раньше. А в узких черных брюках выглядит еще изящнее. Отсюда, с нескольких метров, кажется, что она вообще не изменилась – все то же странное, притягивающее взгляд инопланетное лицо, светлые волосы, элегантно откинутые за спину. И лишь когда я подхожу ближе, становится виден испещренный едва заметными мелкими морщинками лик очень красивой, ухоженной, но все же явно немолодой женщины. Заметив меня, она толкает локтем вторую и что-то говорит ей. Та оборачивается, замечает меня и расплывается в широкой, искренней, очень теплой улыбке.
– Ну вот и ты, наконец, – говорит Кира. – Эта дурында тут уже извелась – почему не объявляют посадку, вдруг что-то с самолетом.
Она шагает ко мне и обнимает – коротко, по-мужски, от нее пахнет горьковатыми травянистыми духами.
– Владка, – охает Таня. – Владка, наконец-то.
Она стискивает меня своими ручищами, и я болезненно морщусь – крупные пуговицы ее пальто больно впиваются в кожу.
– Какая ты… – продолжает Танька.
А Кира сухо отмечает:
– Отлично выглядишь.
И я улыбаюсь.
Встреча наша, конечно, вовсе не похожа на шаг в прошлое, в тот пропахший бензиновым московским летом рассвет. Но да и к черту его, то прошлое! С его дурными юношескими мечтами, которым еще только суждено рассыпаться в труху в железных челюстях жизни.
Каждую из нас изрядно помотало с того розового летнего утра. Каждой не раз пришлось падать, сшибать колени, подвывать от боли, размазывая по щекам грязь и кровь. А потом, отдышавшись через боль, медленно подниматься, чтобы пойти – поползти – дальше. Дороги наши давно разошлись, и я не всегда знаю, в какую именно точку земного шара занесло сейчас каждую из моих подруг. Да что там, та самая некогда запланированная нами встреча в Голливуде так и не состоялась. И все же все эти годы мы старались не терять друг друга из виду. Черт его знает почему. Казалось бы, все мы за это время настолько изменились, что между нами не осталось ничего общего. И все же нас странно тянет друг к другу – может быть, потому, что мы служим друг для друга живым доказательством того, что та самая розовая юность, с ее нелепыми надеждами, а иногда неожиданно точными прозрениями, все же когда-то существовала.
У Киры до сих пор не стоит на каминной полке трех Оскаров, а Танькины картины не висят в Третьяковке. Но всякий раз, как нам удается вырваться из затянувшей каждую из нас круговерти и собраться вместе, мы словно забываем о том, какой каждой из нас пришлось пройти путь, и вновь хохочем, как те беззаботные школьницы.
Конечно, мы давно уже не танцуем босиком на покрытой росой траве, как юные дриады. Воображаю, что за картина была бы, если бы мы нынешние, тертые, злые, переломанные жизнью бабы, попытались повторить этот перформанс. Тут бы без вызова психиатрички точно не обошлось.
Теперь мы просто вспоминаем, рассказываем о своем, ерничаем и смеемся, как раньше. Изумляемся своеобразному чувству юмора судьбы, порой осуществляющей наши самые несбыточные желания и отказывающей в том, что казалось самым достижимым. Делимся новостями и переживаниями. И с удивлением понимаем, что даже сейчас, когда большая часть жизни, казалось бы, лежит позади, впереди все равно еще остается достаточно приличный отрезок пути, все такой же извилистый и непредсказуемый. Ну, может, только чуть менее бесконечный.
Я же, каждый раз глядя на моих самых давних, самых верных подруг, не могу невольно не перебирать в голове все те самые, возможно, существующие в ином мире, застывшие мгновения, те расположенные где-то на циферблате неумолимого времени моменты, которые и привели нас к тому, что мы имеем сейчас.