– Удивительно, – шепотом произнес Санька. – А вот сейчас они как будто фиалковые.
И поцеловал меня.
…Потом мы шли с ним под одним зонтом мимо красной кремлевской стены вниз, к Волге.
В воздухе висела размытая морось. Весенняя листва, только недавно распустившаяся, одуряюще пахла свежестью и новой пробуждающейся жизнью.
Справа от нас тянулись старинные здания – розовое с колоннами, зеленое – с круглой полубашенкой в центре фасада. Во влажном сумеречном воздухе очертания их казались нечеткими, размытыми, как на картинах импрессионистов.
Впереди маячил памятник Чкалову, сурово глядящий на нас, жмущихся друг к другу и беззаботно хохочущих.
– Алина, – шептал мне Санька. – У тебя имя – как этот дождь… Как будто капли скачут по подоконнику. Вот послушай: А – ли – на.
И меня так переполняло какое-то восторженное, сверкающее ощущение счастья, что отчаянно хотелось вспрыгнуть на перила спускающейся к Волге каменной лестницы и запеть что-нибудь вроде: «May be this time»!
Когда зима окончательно отступала и с Волги сходил лед, открывался сезон навигации.
По реке начинал курсировать быстрый белый пароходик, возивший людей в зону отдыха, оборудованную в отходившем от Волги затоне. На самом деле ничего особенного оборудовано там не было – полудикий песчаный пляж, шаткие навесы от солнца да захудалый киоск с прохладительными напитками, чипсами и пивом. Чуть поодаль от берега начинался кустарник, переходивший в лесополосу.
Можно было расположиться на самом пляже, у воды. Или отойти подальше, в прохладную зеленую зону, укрыться от посторонних взглядов где-нибудь среди зелени и спускаться к воде лишь изредка, чтобы охладиться…
С Санькой мы договорились встретиться на пристани.
Я выскочила из дома в ярком цветастом сарафане, с тряпичной сумкой через плечо. В сумке лежали полотенце и ноты.
На ступеньках подъезда, понурившись, сидел Вовка, бросая в затоптанную землю перочинный ножик. Вовке тем летом исполнилось одиннадцать – он сильно вытянулся, раздался в плечах и гораздо меньше теперь смахивал на взъерошенного воробья.
«Интересно, сохранились ли у него мои машинки?» – мельком подумала я, пробегая мимо и на бегу потрепав мальчишку по затылку. Он внезапно резко вывернулся и молча ухватил меня за подол сарафана.
– Эй, ты чего? – опешила я. – Пусти, слышишь?
– Ты на затон собралась? – процедил он, обиженно глядя на меня.
– На затон, – кивнула я. – Пусти, пароходик в одиннадцать уходит. А мне на автобус еще.
– Со своим этим белобрысым? – не отставал Вовка.
– А тебе-то что? Ну, с ним. Отцепись, а?
Я попыталась выдернуть край юбки из его тонких, но на удивление цепких мальчишечьих пальцев.
– Не ездий! – вдруг как-то жалобно попросил он.
– Почему это?
– Просто не ездий – и все. Там… там вода еще не прогрелась, пацаны говорили. Холодная! Простудишься, горло заболит – как петь будешь?
Я засмеялась:
– Хорошо, мамочка, я долго плавать не буду.
Наклонившись, я поцеловала Вовку в пахнущую солнцем колючую макушку, ловко выдернула край сарафана из его пальцев и побежала через двор.
Тот день навсегда остался у меня в памяти средоточием золота и тепла, солнца и света, изумрудного мерцания листвы и бриллиантовых водных брызг. Это был апогей, зенит, акме – та высшая точка счастья, после которой начинается спад, в моем случае оказавшийся не плавным спуском, а стремительным обрушением в бездну…
Иногда, оглядываясь назад, я думала над тем, почему так часто возвращаюсь памятью к этому дню. Сложись моя жизнь по-другому, размышляла я, возможно, какие-то другие более поздние воспоминания вытеснили бы его, заставили поблекнуть…
И все же понимала: нет, этого никогда бы не произошло, как бы ни повернулась моя судьба.
Потому что тогда все это для меня было впервые – чистое чувство, не замутненное никакими сомнениями, рациональными расчетами и рассуждениями. Я отдавалась эмоциям без остатка, я кипела и пылала, я отчаянно хотела счастья и готова была нырнуть в него с головой, как в прозрачную речную воду!
До того я всегда мечтала лишь о том, как посвящу свою жизнь искусству, стану неким сосудом, несущим в себе откровение, которое я затем выплесну на готовых внимать мне зрителей.
А в тот летний день во мне впервые проснулась моя женская сущность, родилась новая я.
И мечты о творчестве, об искусстве поблекли. Мне отчаянно хотелось тогда просто любить и быть счастливой. И никогда более я не чувствовала себя настолько живой, как в тот золотой день. Вероятно, потому, что по-настоящему мы живы, лишь когда любим.
«Эй, любовь, я согласен, приходи… Убивай меня каждый день на своей груди. А потом каждый день одним своим поцелуем возрождай меня к жизни. Не скупись на нежность и близость. Освети меня своим солнцем, спрячь меня в свете месяца…»
…Мы с Саньком встретились на пристани, купили пару бутылок минералки, взяли в кассе билеты на пароходик.
Стояла сухая звенящая жара, но в носовой части кораблика было даже прохладно. Плечи обдувал ветер, в лицо летели мелкие брызги речной воды…
Из динамиков распевал Майкл Джексон.
Обниматься было бы слишком жарко. Да и неловко – столько народу на палубе. Поэтому мы просто стояли у бортика, соприкасаясь плечами, и смотрели на проплывающий мимо подернутый зеленой листвой берег. От бьющего в лицо свежего ветра перехватывало дыхание, и изнутри поднималось восхитительное чувство полнейшего, абсолютного восторга и счастья.
Сойдя с пароходика, расположились мы, конечно, не у самой воды, а подальше, в лесополосе.
Здесь было тихо.
Сквозь сплетавшиеся вокруг ветки доносились отдаленные звуки с берега – плеск воды, чьи-то развеселые голоса, шлепки надувного мяча о песок. Мы же словно оказались в прозрачно-солнечной изумрудной пещере, не видимые ни для кого, скрывшиеся от внешнего мира…
Сначала, правда, мы все же сходили искупаться – дурачились, как дети! Санька, присев на корточки, подставлял мне загорелые скользкие мокрые плечи, я же взбиралась на них ногами и, оттолкнувшись, с визгом прыгала вниз, вздымая завесу брызг.
Потом мы выбрались из воды – она и в самом деле была еще прохладная, не прогрелась, Вовка не соврал. Вернулись к своему укрытию и растянулись на полотенце. Было жарко и как-то странно, смутно. Сердце тяжело стучало в висках. Санька, которого тоже, кажется, внезапно охватила неловкость, покрутился на полотенце и вдруг сказал:
– О, смотри! – Он перегнулся через меня и вырвал из земли какой-то маленький, серо-зеленого цвета кустик. – Знаешь, что это? Дикая мята. Понюхай, как пахнет.
Я, приподняв голову, ткнулась носом в лепестки, зажатые в его пальцах. Пахло и в самом деле одуряющей мятной прохладой. Санька как-то ловко растер лепестки между пальцами и затолкал их в горлышко одной из наших бутылок с минералкой. У воды появился горько-травянистый привкус. Я отпила несколько глотков и улыбнулась:
– Вкусно!
И мы снова валялись на полотенце, болтая обо всем на свете.
– Конечно, в нашей «консерве» ловить совершенно нечего, – рассуждал Санька. – Провинция! Нужно в Москву ехать, там пытаться поступить.
– Но ты же здесь уже первый курс окончил, – возразила я.
– Ну и что? – Он пожал плечами. – Тем проще будет. И потом… Без тебя я все равно не поеду, а тебе школу еще окончить нужно. Вот через год вместе и поедем. Как тебе?
– Здорово, – пробормотала я.
Мне вдруг представилась вся эта наша будущая невероятная счастливая жизнь.
Москва, консерватория, новые люди, новые преподаватели, новые открытия, впечатления, возможности…
И я пою! И мы вместе.
У меня даже голова закружилась от вспыхивавших в голове картин. Впрочем, возможно, меня просто разморило от жары и от мяты, которую Санька добавил в воду. Веки стали тяжелыми и горячими, а все тело – каким-то уютно неповоротливым, вязким, ленивым. Я зевнула раз, другой. Потерла ладонями глаза. Начала что-то рассказывать – и вдруг на полуфразе уснула: почти что Алиса в стране чудес, девчонка, задремавшая в жаркий летний день…
Наверное, во сне я подкатилась к Саньке. По крайней мере, когда я проснулась, обнаружилось, что я буквально обвиваюсь вокруг него руками и ногами и утыкаюсь носом куда-то в шею. Он же лежал тихо-тихо, не шевелясь, и лишь рвано дышал сквозь зубы. На скулах его алели лихорадочные багровые пятна. Наверное, у меня тоже изменился ритм дыхания, потому что он скосил на меня глаза и спросил хрипло:
– Проснулась?
– Ага, – прошептала я.
И вместо того, чтобы откатиться, только покрепче прижалась к нему и ткнулась запекшимися губами куда-то под ухо.
Почему-то в этом жарком полусне не было никакой неловкости, смущения, страха. Мне просто хотелось быть ближе к нему, хотелось ему принадлежать – и я этого ничуть не боялась.
Санька стиснул меня руками, повернулся и поцеловал. Губы у него были еще горячее, чем мои. Мы задвигались, перевернулись, я почувствовала под лопатками лесную землю, чуть колючую даже сквозь полотенце. От Саньки пахло речной водой, мятой, солнцем, загорелой кожей, здоровым молодым телом. Мне было так хорошо с ним, так легко, спокойно…
Так счастливо!
Никогда больше в моей долгой, причудливо складывавшейся жизни я не испытывала такого ощущения полнейшего единения, правильности происходящего. Порой мне даже начинало казаться, что я – настоящая я – навсегда осталась в том золотом дне, вместе с золотоголовым Санькой, Солнышком моим, единственным человеком, которого я любила так легко, так ровно и безоглядно, как дышала.
В июле Саньке исполнилось восемнадцать, и его отец – так же как и мой, и еще процентов восемьдесят отцов моих сверстников, работавший на автозаводе, – отдал ему свою старенькую «Волгу», когда-то именно на этом автозаводе и полученную за выслугу лет. Санька отходил в автошколу и через два месяца получил права. Теперь, в перерывах между учебой и репетициями, мы не просто слонялись по городу в поисках тихого места, где можно было бы спрятаться от всех и целоваться, мы разъезжали с ним на собственном автомобиле, гордые, как внезапно разбогатевшие золотоискатели. Нам плевать было, что машина ржавая, как старое ведро, что она пыхтит и громыхает чем-то при каждом движении, что раз в несколько дней Саньке приходится забираться под нее и с озадаченным видом что-то подкручивать, привинчивать и менять. У нас теперь был свой собственный выезд – и счастливее нас не было никого в городе. Когда мы проносились в своем тарахтящем корыте мимо пряничного, нарядно-причудливого, красно-белого здания бывшей Ярмарки, теперь именуемого «выставочным комплексом», мне казалось, что все смотрят на нас, зеленея от зависти перед нашим великолепием!
Как-то в октябре, когда в воздухе висела стылая морось, а городские скверы и парки влажно желтели поредевшими кронами деревьев, мы как всегда неслись по городу на нашей золотой колеснице.
Я так и не поняла толком, что тогда произошло.
То ли проклятая «Волга» забуксовала лысой резиной на мокром асфальте, то ли Санька отвлекся от дороги, то ли тот «КамАЗ» потерял управление и выехал на встречку…
– Ты, Санька, опасный тип, – как раз со смехом говорила я. – Признайся, ты пользуешься своей подкупающей улыбочкой как секретным оружием.
– И ведь эффективное же оружие. – Он на секунду обернулся ко мне и улыбнулся – улыбнулся той самой обезоруживающей, сводящей с ума солнечной улыбкой.
И в ту же секунду что-то загремело, заскрежетало!
Санька резко выкрутил руль. Что-то тяжело грохнуло в борт машины, зазвенело. Меня швырнуло в сторону, ударило лбом…
Сквозь грохот я различила Санькин сдавленный вскрик. И снова – звон, резкое прикосновение стылого влажного воздуха, и снова удар!
И чернота.
Все произошло так быстро. И это впоследствии страшно поразило меня. Всего пара мгновений – и твоя жизнь меняется до неузнаваемости.
И помешать этому никак нельзя, и предугадать невозможно. Невероятная хрупкость бытия, непрочность момента, биение жизни, прерванное одним щелчком…
Я очнулась довольно быстро – уже в «Скорой».
С трудом разлепила глаза и сначала долго не могла понять, что это такое… клеенчато-зеленое сбоку, и почему над головой мотается какая-то пластиковая белая хреновина.
Потом уже сообразила, что зеленым был угол койки, на которую меня положили, а белая пластмассовая штука – приспособление, чтобы ставить в дороге капельницы. Мне оно не понадобилось. Дурная привычка не пристегиваться в машине, как выяснилось впоследствии, на этот раз сыграла за меня. При столкновении меня вышвырнуло через лобовое стекло.
К тому же Санька в момент аварии развернул машину так, чтобы весь удар пришелся на его край.
Я отделалась лишь сотрясением и множеством мелких порезов на руках и лице.
Придя в себя, я тут же стала оглядываться по сторонам в поисках Саньки. Кажется, в машине кроме меня пациентов не было. Может, его погрузили в другую «Скорую»?
Я попыталась сесть, и тут же ко мне наклонилась медсестра в синем форменном костюме:
– Ты что? Ты что?! Лежи! Давай, укольчик сделаю. Успокоительное.
– Не надо, – я помотала головой. – Со мной все хорошо. А где Санька? Где парень, с которым я была в машине?
– Да там они, прямо за нами едут, на другом автомобиле, – объяснила она и почему-то посмотрела в сторону.
…В больнице пахло хлоркой и еще чем-то непонятным, но тревожным.
Меня поместили в палату – клетушку с облупленными стенами и прямоугольным оконцем в верхней части двери, сквозь которое из коридора сочился зеленоватый свет.
Вскоре появилась мама. Темное платье сбито куда-то набок, подол вымок от дождя. Обыкновенно зачесанные наверх, в тяжелый узел, волосы всклокочены. Ей, наверно, позвонили прямо на занятия, в музыкалку. Мне почему-то так жалко ее стало. Я впервые вдруг подумала: я ведь у нее одна – что, если бы я погибла в этой аварии…
Мама подскочила к моей постели, рухнула коленями на пол и, вцепившись в мою руку, принялась покрывать ее короткими сухими поцелуями. К лицу прикасаться она, видимо, боялась.
– Доченька… Алиночка… – хрипло говорила она. – Ты что же… Господи, как ты себя чувствуешь? Где болит?
И мне на мгновение показалось, что я снова стала маленькой, а мама – всесильной. Что все мои беды ей ничего не стоит победить одним движением руки, щелчком сильных музыкальных пальцев…
– Мама, а где Санька? – спросила я. – Как он? Ты его видела?
Я, должно быть, смотрела на нее так отчаянно, что мать, еще секунду назад всхлипывавшая и целовавшая меня, вдруг смешалась, сморщилась – и тут же распалилась, словно гневом спасаясь от страха смерти, страха потери:
– Я говорила, говорила, что эти поездки плохо кончатся! Ну зачем, скажи, зачем ты с ним поехала?
– Мам! Мам! – Я дернула ее за рукав. – Послушай, мам, сходи, узнай, что с Санькой! Я очень тебя прошу, мам! Мне ничего не говорят, никуда не выпускают!
Мать поджала губы, посмотрела на меня сердито, а потом сказала:
– Ладно!
Поднялась с колен и быстро вышла в коридор.
Ее не было минут десять. Все это время я смотрела, как по подоконнику, с той стороны стекла, прыгает шустрый воробей. И почему-то не могла отвести от него взгляд. У него был темно-коричневый «шлемик» на голове. Когда-то Санька объяснил мне, что со «шлемиками» – это мальчики, а серые и без «шлемика» – девочки, воробьихи…
В палату вернулась мама, и лицо у нее было… какое-то чересчур оживленное, как будто бы даже веселое. Неестественно веселое. Будто бы она изо всех сил пыталась изобразить спокойствие, но переигрывала по неумению.
– А я говорила с твоим лечащим врачом, – сказала она живо. – Тебя, может быть, через два дня уже домой отпустят.
– Мам! – оборвала я.
Внутри поднимался ледяной ужас: колкое морозное крошево словно заполняло все нутро, забивало горло и легкие.
– Мама, что с Санькой?
– А… С Санькой… – начала она, все так же глядя куда-то поверх меня неестественно оживленными глазами. – Ты знаешь… пока непонятно… он еще… Но все будет хорошо!
– Мам! – рявкнула я и быстро села на постели. – Хватит этой херни!
Мать поморщилась, она не терпела крепких выражений, всегда пилила за несдержанность отца. Но сейчас не решилась меня одергивать.
– Я же не идиотка! Что с ним?
– Я только умоляю тебя, не дергайся, – устало сказала тогда она. – Тебе нельзя! У тебя сотрясение…
– Мам!
– Да я сама толком не поняла, что с ним, – каким-то надорванным голосом произнесла она. – Состояние критическое, очень большая кровопотеря…
Она механически повторяла медицинские термины, вероятно, услышанные от врача.
– Там что-то сложное с кровью… Редкая группа. Необходимо переливание, но здесь его сделать невозможно. Может быть, срочная транспортировка в Москву… Но это очень дорого…
– Так вопрос только в деньгах? – ахнула я.
Мне вдруг почему-то стало даже легко. Деньги – ерунда, никому не интересная мелочь, чушь собачья. Раз Санька жив, раз его можно спасти, и все упирается только в деньги, значит, все будет хорошо!
Деньги же… Их же можно всегда достать, да? Ну не умирать же человеку из-за такой глупости!
– Тут его родители, – меж тем продолжала мать, – и они… у них…
– Мам, стой, – оборвала ее я. – А сколько нужно? Мам, а ведь у нас же есть? Вы с отцом откладывали, чтобы дачу построить.
– Есть. – Мать теперь тоже смотрела в сторону, как медсестра в «Скорой». – Они у отца на книжке. Но…
– Ага! – Я уже подскочила с кровати, сорвала с запястья датчик, провод от которого тянулся к какому-то прибору на тумбочке. Сунула ноги в нашедшиеся под кроватью ботинки – меня в них сюда привезли.
– Ты куда? Ты что?! – всполошилась мать.
Она повисла у меня на плече, навалилась всем весом.
– Я тебя никуда не отпущу. Ты с ума сошла?! Тебе вставать нельзя, ты мне обещала… Я с тобой честно, а ты…
Но я, не слушая, уже метнулась к окну – знала, что в коридоре врачи, медсестры, что они не выпустят меня, еще обколят чем-нибудь, как буйную. Я изо всех сил рванула на себя створку, вспугнув круглоглазого воробья.
Второй этаж… Прыгать высоковато.
А, вон пожарная лестница на стене. Отлично!
– Стой! – заорала мать и попыталась ухватить меня за подол больничной рубашки.
Но я, уже вскарабкавшись на подоконник, предупредила:
– Мам, лучше не дергай меня, а то вывалюсь!
Я плохо помню, как добралась до дома.
Кажется, поймала такси, клятвенно пообещав водителю, что, как только доберусь до квартиры, сразу вынесу ему деньги. Мне даже в залог нечего было ему оставить, но он, видно, пожалел меня – ошалевшую, полуголую на промозглой осенней улице – только тонюсенькая голубая сорочка и ботинки. Ключ, по счастью, у меня был – мать успела сунуть его мне в руку, прежде чем я ступила с подоконника на проржавевшую перекладину лестницы.
В квартире никого не оказалось. Я вынесла таксисту деньги, а тот, окинув меня сочувственным взглядом, спросил:
– Никуда больше не подвезти, дочка?
– Сейчас… Погодите…
Я сжала руками виски.
Нужно было спешить. «Скорее, скорее!» – сердце билось прямо у меня в горле. Соображай, где может быть отец? На работе? Нет, слишком поздно… Ох, конечно же!
– А вы спорт-бар «Штрафная» знаете? – спросила я у таксиста.
– Еще бы, – хохотнул тот. – Только тебе бы туда в таком виде…
Но я уже снова забралась на заднее сиденье машины и попросила:
– Быстрее, пожалуйста!
Удивительно, но в тот момент, несмотря на то что я менее двух часов назад пережила аварию, находиться внутри машины я совершенно не боялась. Страх перед дорогами пришел потом – и долго еще я отчаянно шарахалась от машин, не могла пересилить себя и решиться сесть в такси.
Но в тот день я вообще не помнила о себе.
У меня не было никаких чувств, никаких страхов, кроме одного-единственного – не успеть! Ведь отцу еще нужно будет снять деньги в банке до закрытия. Или достаточно будет показать в больнице сберкнижку?..
Ладно, разберемся!
Я влетела в помещение спорт-бара, смрадное, дымное, провонявшее разгоряченными мужскими телами. Сразу два телевизора транслировали какой-то футбольный матч.
– Ой-ой-ой, какой опасный момент! – сокрушался комментатор.
Ему вторил возмущенный рев смотревших футбол посетителей.
Я застыла в дверях, пытаясь разглядеть среди пары десятков чем-то неуловимо похожих друг на друга мужиков собственного отца. Все оторопело уставились на меня.
– Явление Христа народу, – протянул кто-то.
– Ты чего это, из дурки сбежала? – подхватил другой.
И вдруг я услышала знакомый голос отца:
– Алинка, ты, что ли? Ты откуда? Мать твою, какие черти тебя драли?
Отец шагнул ко мне, и я, кажется, впервые в жизни бросилась к нему, обняла за шею и почему-то вдруг заплакала и принялась горячо объяснять:
– Авария… Я… Санька… Нужны деньги… Пап, пойдем скорее, со сберкнижки!
Отец молча слушал меня, потом с силой оторвал от своей груди и встряхнул. Наморщил лоб, соображая, всмотрелся в мое лицо:
– Сама-то ты как, нормально? Жить будешь? Ага… Говорил я всегда, что на этом говне, которое мы на заводе делаем, ездить нельзя…
Какой-то отцовский собутыльник на эту реплику хрипло загоготал.
– А кому, говоришь, деньги нужны? Саньке? Этот тот хрен с горы, белобрысый? Угу, ясно. А мамка с папкой его чего? М-мм, нету… Оно-то ясно, конечно, у них для родного дитяти нету, а у меня должны найтись. Гляжу, умные какие все стали, не то что в советское время…
Я поняла, что отец, успевший уже выпить, пустится сейчас в свои бесконечные рассуждения, и время будет неумолимо упущено. Поэтому я перебила его, затрясла, причитая:
– Папочка, потом! Папочка, пойдем скорее! Он же… Он может не выжить…
– А я тебе говорю: это врачи там мутят, в больнице! – ответствовал мне отец. – Это они, паскуды, деньги с рабочих людей тянут. Есть у них все, и кровь есть, и транспорт… Только урвать же надо! Меня эта гребаная страна всю жизнь грабит. Я на завод с шестнадцати лет пришел, вкалывал как каторжный, хотел кооперативную квартиру купить, денежки откладывал. А они где – денежки мои? Здрасьте, познакомьтесь – девальвация, деноминация… Только очухался малость, поднакопил на старость – нате вам, платите за чужого пацана. Нет уж, дудки! Я этим сучьим выродкам в белых халатах и копейки не дам, ворюгам! Это… это принципиальный вопрос!
– Прально, Петрович! – загудел из-за соседнего стола красномордый мужик.
– Папа. – Я отшатнулась от него, сжала руки.
Я поверить не могла, что это конец, больше я ничего не могу сделать. Из-за какой-то глупости, из-за чепухи, о которой я и не задумывалась никогда, сейчас умрет Санька. И я больше никогда его не увижу, он никогда не улыбнется мне, и в Москву мы не поедем, и петь…
– Папа! – в последний раз вскрикнула я. – Я тебя умоляю, папа! Он же умрет!
– Всех не перевешаете! – пьяно отозвался отец и сердито грохнул о столешницу пивной кружкой.
И я поняла, что нужно уходить.
Он мне не поможет.
Обратно до больницы я добралась на автобусе. Сидела, привалившись лицом к стеклу – мутному, в грязных разводах, и даже радовалась, когда автобус подбрасывало на кочке и я билась об окно лбом. Боль отдавалась в затылке, напоминая, что я, оказывается, все же могу еще что-то чувствовать. Меня подташнивало – то ли сотрясение давало о себе знать, то ли кромешный ужас и отчаяние отзывались такими странными побочными эффектами.
Автобус остановился на нужной мне остановке.
Я вышла, прошла через каменные ворота и медленно побрела к корпусу через больничный сквер. Под ногами чавкали размокшие от дождей листья. Сгустившиеся сумерки цеплялись за сучковатые ветки деревьев.
На крыльце под покачивавшимся на ветру желтым фонарем я увидела мать. По ее лицу, по сгорбленной, виноватой какой-то фигуре я поняла, что Санька умер.
Через два дня после моего приезда в Стамбул состоялся первый концерт.
Когда меня подвезли к концертному залу – кортеж из несколько черных БМВ, два джипа с охраной, все как положено – вокруг уже собралась толпа.
Конечно, мой приезд не прошел незамеченным. Я видела, как всколыхнулось за заградительной лентой море людей, ожидавших моего появления. Толпа зашумела, защелкали вспышками журналисты – что вообще-то было странно, что там они могли сфотографировать сквозь затененные стекла моего автомобиля?
Времена, когда подобные встречи тешили мое тщеславие, давно прошли. Теперь толпа восторженных поклонников вызывала досаду, легкое раздражение – и все. Хотело поскорее покончить со всем этим и оказаться на сцене.
Разумеется, в нужный момент я, как и положено, с улыбкой выпорхнула из машины.
Охрана сгрудилась передо мной, прикрывая от толпы на случай, если какой-нибудь псих решит вдруг на меня наброситься. После сухого мертвенного кондиционированного воздуха автомобиля мне в лицо сразу же пахнуло пряным густым ароматом южной ночи. Жар остывающего асфальта, хвойные и сандаловые нотки, морская соль и горные травы…
Я вскинула руку и помахала ревевшим поклонникам. Молодые мужчины, девушки в совершенно европейских откровенных нарядах, супружеские пары – самая разношерстная публика.
Мои ассистенты тем временем кидали в толпу подписанные мною в машине фотографии. Какой-то седой носатый мужчина в белой футболке рвался за ленту ограждения, размахивая копеечным фотоаппаратом и горячо вопя:
– Можно с вами сфотографироваться? Для моей внучки! Очень прошу!
Но я прошла мимо него, не останавливаясь.
Фотографироваться с поклонниками, тем более на их камеры, я не соглашалась никогда, рискуя прослыть заносчивой гордячкой. Однако это было слишком опасно.
В отведенных для меня помещениях все было приготовлено по высшему разряду. У меня не такой уж огромный и подробный райдер, однако свежий воздух в гримерке, много минеральной воды и салфеток являются непременными условиями, без соблюдения которых я тут же покину концертный зал. Здесь, сразу было видно, мои привычки хорошо изучили и отнеслись к ним с пониманием и любовью.
До концерта оставалось еще полчаса, и я, прикрыв глаза, с наслаждением отдалась в руки визажистов, стилистов и прочих мастеров, которые должны были превратить меня за это время в безупречную, близкую и понятную каждой зрителю – и одновременно загадочную недосягаемую звезду.
Последняя минута перед выходом на сцену – это особенный момент.
И остается он таким всегда, сколько бы лет сценической карьеры ни было за плечами. Это чувство подобно знаменитому «Остановись, мгновение, ты прекрасно!» В этот миг всегда хочется замереть на минуту, глубоко ощущая красоту и важность момента. Почувствовать – это я, я стою здесь, с гордо вскинутой головой, со звучащей внутри меня музыкой, которую нужно осторожно, не расплескав по дороге, донести до собравшихся в зале зрителей! И я сделаю это, сделаю, несмотря ни на что. И ни один человек в зале не узнает, как паршиво у меня на душе, что именно я сейчас переживаю. Может быть, жизнь моя давно кончена, может быть, мне и петь-то давно уже не о чем, но люди, пришедшие сегодня меня послушать, ни за что не должны об этом догадаться…
Я, как скупой рыцарь, всегда старалась сохранить в себе это ощущение, не растратить ни одного грана его, все вынести на сцену.
Именно поэтому я всегда шикала на колдовавших вокруг меня стилистов, запрещая громко разговаривать или включать музыку.
Я, признаться, не очень-то люблю людей, их суета и разговоры меня утомляют. Пусть сплетничают за спиной, если им так это нравится, но в моем присутствии я требую уважения и послушания. Не из самодурственных замашек, а затем, чтобы сосредоточиться и по крупицам собрать внутри нужный настрой и вынести его на суд публики.
Вот как сейчас.
…Грянула музыка, и я шагнула вперед. Туда, на освещенную ярким светом софитов сцену.
Я показалась зрителям на укрепленной наверху узкой сияющей площадке, а затем двинулась вниз по лестнице, плавно сбегающей ступенями к нижней части сцены.
Держать спину ровно, осторожно, но уверенно переступать ногами, закованными в концертные туфли с высокой тонкой шпилькой, улыбаться так, словно никаких невзгод для тебя не существует, и этот концерт, эти зрители, эта музыка – вершина всего, о чем ты когда-либо могла в жизни мечтать…
Шлейф темного длинного платья с золотистым отливом струился за мной, как русалочий хвост. Длинные, тяжелые волосы, уложенные роскошными волнами, падали на обнаженные плечи.
Я спустилась вниз, махнула темному провалу зрительного зала рукой и запела.
Ряды партера со сцены обычно не видны – слишком ярко бьют в глаза софиты, установленные по краю площадки. А вот бельэтаж и ложи разглядеть иногда удается. Сегодня, например, я отчетливо увидела, что в VIP-ложе расположились знакомые мне лица.
У самых перил, навалившись на них локтями, восседал консул Виктор Саенко. Снова, кажется, самой позой подчеркивал: я простой парень и всех этих ваших этикетов не разумею. Что, на самом деле, было странно, учитывая высокое положение Саенко. Несомненно, с этикетом он был прекрасно знаком, но следовать ему то ли не считал нужным, то ли нарочно не хотел. Почему? Считает, что достиг такого положения и власти, когда уже может позволить себе что угодно? Или носит маску простачка для каких-то своих целей?
Интересно…
Широкое добродушное лицо консула раскраснелось. Он с улыбкой слушал меня и, кажется, отбивал пальцами ритм на бордюре.
Что ж, хорошо. Искренне ли или нет, но Саенко, видимо, решил записаться в число моих поклонников. И прекрасно – это облегчит мне дальнейший доступ в посольство.
Концерт прошел превосходно.
Я несколько раз меняла костюмы, перевоплощаясь из роскошной европейки в восточную принцессу Грезу, из яркой игривой кокетки – в сдержанную элегантную леди. Последней я исполняла заглавную песню концертной программы «Приказано – забыть». Горькую и драматичную историю любви и вынужденной разлуки…
Надо признать, за столько лет певческой карьеры я давно уже перестала вкладываться в выступлении душой. Теперь это была просто работа – такая же, как тысячи других. Тщательно отрепетированное, спланированное, расписанное по секундам шоу. Поиграть голосом, трагически заломить руки, расхохотаться с ноткой горечи, блеснуть глазами, качнуть станом, встряхнуть локонами. Здесь чуть тише, зачем громче, добавить в голос смеха или слез… Смешать, но не взбалтывать. Всё – изысканный коктейль, сбивающий с ног разгоряченную публику, готов!
Но именно эта песня почему-то меня зацепила.
Исполняя ее, я снова чувствовала себя шестнадцатилетней девчонкой, для которой каждый выход на сцену – волшебство, откровение, единение с музыкой и залом! А ведь я думала, что во мне ничего уже не осталось от той, прежней, которая жила легко и открыто, не боялась мечтать и загадывать, чувствовать, верить, любить…
Наверное, как бы ни старались мы и окружающие нас вытравить из себя по капле все живое, чистое, детское – оно никак не желает умирать. Оно прячется в самые глубины души, чтобы однажды выглянуть оттуда ненароком – к нашему смущению или отчаянию.
Что-то такое и поднимало голову в моей душе, когда я пела «Приказано – забыть». Я снова как будто окуналась в тот золотой день на Волге, снова видела перед собой солнечную Санькину улыбку…