Затем подали салеп – древнейший турецкий напиток, история которого насчитывала более пятисот лет. Это густое молочное варево, щедро приправленное корицей, обладает поистине чудодейственными свойствами и может за считанные минуты возродить к жизни даже самого больного и усталого человека.
Такого прекрасного салепа, как подали нам в этот вечер, я не пробовала еще никогда. Фарух Гюлар объяснил мне, что для изготовления его был приглашен лучший варщик салепа во всем Стамбуле.
– Поверить не могу, что вы знаете столько языков, – с преувеличенным восхищением вещал Виктор Григорьевич. – Как вам это удается? Врожденные способности, а? Я, конечно же, говорю по-английски и по-турецки, положение обязывает. Ну, и в МГИМО все же в свое время не зря пять лет штаны протирал. Но вот немецкий, французский… Зубришь, зубришь, а в голове все путается. Так и не выучил в совершенстве. Неудобно, приходится штат переводчиков за собой таскать.
– Язык – как музыка, – отозвалась я и стянула с протянутого услужливым официантом блюда пирожное. – Нужно прежде всего понять его тональность, звукоряд… Тогда станет намного легче.
– Вон оно что, тональность… – протянул Саенко.
Интересно, этот его образ простоватого председателя колхоза – искусная маска или реальность?
– Дорогая Айла, – меж тем затребовал моего внимания Гюлар. Убедившись, что я отлично говорю по-турецки, он почувствовал себя более раскованно и принялся извергать на меня фонтаны своего красноречия. – Вы просто обязаны принять мое приглашение и позволить мне организовать ваше небольшое выступление у меня в загородном доме!
– Спасибо, но не уверена, что получится, – отозвалась я. – Нужно обсудить это с моим менеджером. Весь гастрольный тур уже расписан.
– В таком случае, просто приезжайте погостить, – не отставал Фарух. – Знаете, мой дом стоит в бухте, где в былые времена фрахтовались пиратские корабли. Береговая линия каменистая, там есть множество подводных пещер. Поговаривают, что именно там пираты прятали свои сокровища, и далеко не все из них на сегодняшний день найдены. Мы с вами могли бы попробовать отыскать старинный клад.
– М-мм, звучит заманчиво, – улыбнулась я, разглядывая сидевшего на противоположном конце стола Радевича.
Тот переговаривался о чем-то со своим заместителем, скупо отвечал на реплики посла и на меня не смотрел. Лишь один раз коротко взглянул – и тут же отвел глаза. Зато все остальные, собравшиеся за этим столом, не могли удержаться от того, чтобы изредка поглядывать то на меня, то на него. Что ж, мое маленькое представление имело успех. Оставалось лишь понять – у того ли, на кого было рассчитано?..
После ужина, когда все посольские гости, отяжелевшие от угощения и разморенные пряными османскими десертами, бродили по залу, вполголоса переговариваясь, я, сбежав от темпераментного Фаруха Гюлара, подошла к Радевичу. Тот стоял неподалеку от выхода, кажется, собираясь при первом удобном случае покинуть великосветское сборище. Радевич превосходно владел собой, и лишь в напряженных скулах можно было угадать признаки тщательно скрываемой отчаянной скуки.
– Нас с вами так и не представили друг другу, – произнесла я, подойдя к нему.
Радевич поднял на меня взгляд и едва заметно поморщился.
Злится. Это замечательно. Любая эмоция лучше, чем равнодушие…
– Почему вы вышли во время моего выступления? – спросила я. – Вам так не понравилось?
– Зачем вы это сделали? – перебил он, не ответив на мой вопрос.
Забавно, глаза его издали казались коньячно-карими, а вблизи вдруг обнаружилось, что карие они лишь по ободку радужки, а у самого зрачка – голубые.
– Сделала что? – Я широко распахнула глаза – воплощенная невинность.
– Вы отлично знаете – что, – коротко рыкнул он.
Что же, все ясно: на непосредственность этакого анфан террибля он не ведется.
Стоит попробовать шокирующую откровенность.
– Концерт – это всегда шоу, представление, небольшой скандал, – пожала плечами я. – Просто пение никто не запомнит – таких, как я, сотни.
– Вы что же, напрашиваетесь на комплимент? – уточнил он, продолжая изучать меня пристальным взглядом.
– Нет, просто говорю как есть, без прикрас, – легко улыбнулась я. – У меня отличный слух, неплохой голос и скромные актерские способности. Для того чтобы привлечь внимание, запомниться, выделиться из толпы, нужно нечто большее: зрителя следует смутить, ошарашить, выбить из колеи!
– И что, по-вашему, вы своим представлением смутили и ошарашили всех присутствовавших?
– Может быть, я хотела смутить и ошарашить именно вас. – Склонив голову к плечу, я посмотрела прямо ему в глаза.
Пусть осознает, что не только он один здесь обладает пронизывающим взглядом. Я тоже могу делать вид, что в мои зрачки внедрен портативный детектор лжи…
– Не знаю, зачем вам это понадобилось, – скупо отозвался он. – Но, так или иначе, теперь все в этой комнате убеждены, что в прошлом у нас был роман.
– И все вам завидуют.
– Вы очень самонадеянны.
– Нет, просто констатирую факт.
– Завидовать совершенно нечему – потому что это неправда.
– Но ведь могло бы быть правдой, – тонко улыбнулась я. – Или могло бы стать правдой.
– Не знаю, что за игру вы затеяли, Айла – или как вас зовут по-настоящему? – отрезал Олег. – Но у меня нет на это ни времени, ни желания. До свидания!
Он демонстративно шагнул в сторону.
– Что, даже не предложите подвезти меня до отеля? – окликнула я. – Я остановилась в «Цева Хире»…
– Прошу прощения, вам наверняка обеспечат транспорт здесь, в посольстве. Еще раз до свидания.
Я видела, как Радевич коротко простился с послом, сказал что-то его жене, кивнул гостям и вышел из помещения салона.
Следом за ним двинулось двое маячивших где-то по углам незаметных молодых людей – это были охранники.
Я выскользнула следом и, перегнувшись через балюстраду, окликнула Радевича, успевшего уже преодолеть мраморную лестницу до середины:
– Олег!
Он снова поморщился. Моя фамильярность явно выводила его из себя, но, разумеется, публично потребовать от женщины, известной певицы, называть его по имени-отчеству он не мог, не рискуя показаться смешным.
– Олег, вам и в самом деле не понравилось, как я пела?
Я лукаво посмотрела на него. Вот сейчас и посмотрим, так ли он кристально честен, как сказал Завьялов. Или…
Радевич помедлил, посмотрел куда-то себе под ноги и вдруг глуховато сказал:
– Нет, пели вы замечательно. До свидания.
– Вы уже в третий раз за вечер со мной прощаетесь, – усмехнулась я и махнула ему рукой.
Радевич развернулся, быстро сбежал вниз по ступеням – широкая, по-военному выправленная спина, скупые точные движения. Даже его охранники, по-кошачьи быстрые и гибкие, не производили впечатления такой ловкости, собранности и ежесекундной готовности к броску.
«Пели вы замечательно…»
Что же, игра становилась все интересней.
Мешковатые, широченные, отвисшие на заднице штаны, бесформенная темная футболка, кепка с огромным козырьком, скрывавшая волосы и отбрасывавшая тень на лицо.
Я быстро оценила свой облик в зеркале, повела плечами, словно вместе с костюмом натягивала на себя роль, которую мне предстояло исполнять в ближайший час – исполнять куда тщательнее и достовернее, чем на сцене. Затем прошлась перед зеркалом туда-сюда, как бы примеряя на себя легкую сутулость, разболтанную мальчишескую походку – загребание ногами, обутыми в белые разношенные кроссовки. Шмыгнула носом, утерлась тыльной стороной ладони.
Пойдет!
Незаметно проскользнуть по пустынному в ночной час отельному коридору, вжаться в нишу, заслышав голоса подгулявших туристов, шмыгнуть на лестницу для персонала. Вниз, на парковку – многоэтажный бетонный куб, уставленный дорогими автомобилями. Оттуда – в неприметную выкрашенную синим дверь, затем затхлыми вонючими коридорами – на поверхность, в пустынный переулок.
Здесь, пристегнутый цепью к фонарному столбу, меня ждал мотоцикл. Я разомкнула замок нашедшимся в заднем кармане гигантских джинсов ключом, оседлала мотоцикл и быстро рванула по ночной улице по адресу, который до этого успела отследить по карте навигатора.
О, вечерний Стамбул, счастье мое, как я люблю тебя!
Разноголосая какофония звуков с набережной – скрипка, мандолина, чьи-то голоса…
Я ехала от Кадеке в сторону моста через Босфор, проносясь мимо рыбных ресторанов, пиццерий, заведений турецкой кухни.
Вечерний Стамбул…
Свобода, разлитая в самом воздухе, веселые люди, выбравшиеся прогуляться в центре. Кто-то из них сегодня напьется, будет глупо горланить на улице, а потом уснет у кого-нибудь на плече…
Я ехала, намеренно путая следы, петляя из стороны в сторону. Миновав азиатскую набережную, переехала старый босфорский мост и попала в район Тексим – клоаку, где собирались жрицы любви и прекрасные жонглеры чувствами людей – картежники, каталы всех мастей.
За Тексимом потянулись полуразрушенные районы Стамбула, со дня на день ожидавшие сноса. Но пока этого не произошло и обещанные новые здания не были выстроены, здесь находили свой приют цыгане.
Я все дальше углублялась в старый Стамбул, где здания были словно прилеплены друг к другу. Бедняцкие кварталы, соседствовавшие с памятниками османской старины. Эти районы, как всегда, хуже освещены, однако каждая мечеть здесь была подсвечена по-своему.
Наконец я оказалась в районе Аксарая.
Заведение, которое мне было нужно, находилось на самой окраине. Типовые дома, белье на балконах, заплеванный асфальт. Из-под колес метнулись две тощие шелудивые кошки.
Я свернула за угол, притормозила у низкой двери, спрыгнула на землю, быстро пристегнула мотоцикл к тумбе и вошла внутрь.
В помещении было полутемно.
В первой комнате находилось какое-то подобие барной стойки, за которой сновал пиратского вида бармен. У стойки сидели несколько мужчин, обернувшихся на скрип двери и скользнувших по разболтанному подростку, каким сегодня ночью являлась я, равнодушными взглядами.
– Эй, парень, сюда школьникам нельзя, иди домой, к мамочке, – крикнул мне какой-то подгулявший посетитель этого заведения.
– Отстань от него, Самет, пускай заходит, – махнул рукой бармен.
– Спасибо, – по-турецки отозвалась я, придав голосу подростковую сиплость.
Быстро оглядевшись по сторонам, я проскользнула во вторую комнату. Здесь было еще темнее. Освещали зал лишь тускло тлеющие угольки в многочисленных кальянах. По всему помещению плавал влажными клубами густой сладковатый дым. Вдоль стен расположены были многочисленные ниши, словно крохотные отдельные комнатки. Полы завалены подушками, коврами, циновками. Там же расставлены кальяны…
Впрочем, рассмотреть все это было довольно сложно. Лиц расположившихся на подушках в нишах людей уж точно видно не было.
«До конца комнаты, – повторяла я про себя, пробираясь вперед в этом дыму, – поворот налево, вторая ниша».
В темноте кто-то поймал меня за локоть, стиснул горячей лапищей. Я вывернулась, отшатнулась в сторону и, наконец поравнявшись с нужной мне нишей, поспешно нырнула в нее.
Володя, сидевший на циновке, в самой глубине, протянул мне трубку кальяна.
– Гашиш? – спросила я.
– Просто фруктовый табак, – отозвался он.
– Я шучу, – терпеливо пояснила я.
Странно, что Володя счел нужным уточнить. Володя и гашиш – вещи несовместимые.
Разглядеть его лицо сейчас было почти невозможно. В тусклом красноватом отсвете видно лишь, как поблескивают светлые глаза. Но мне-то за многие годы известна была каждая черточка.
Лицо у Володи было самое простое, неприметное – с таким лицом можно напрочь затеряться в толпе, ехать в московском метро в час пик рядом со старым приятелем – и остаться незамеченным. Ровный овал, небольшой подбородок, некрупный нос, светлые глаза, русые волосы, средний рост – идеальный шпион. Конечно, я бы узнала его всегда, по малейшему движению плеч, по короткому сухому смешку, каким-то внутренним чутьем, разглядела бы даже в темноте. – Как все прошло? – спросил он. – Успешно?
– С какой стороны смотреть, – дернула плечами я, приняла у Володи кальян и глотнула сладковатого дыма. – Знакомство состоялось.
– А дальше?
– «Великосветская шлюха» не прокатила, – усмехнулась я. – В следующий раз попробую «леди в беде».
– Он может быть опасен, крайне опасен, – ровно сказал Володя.
Как будто бы я этого не знала! Мне, уже не первый год имевшей дело с восточным направлением, фамилия Радевича была хорошо знакома. Правда, встретиться лично мне с ним довелось только сегодняшним вечером.
– Ты… будь осторожна, хорошо?
– Боже, да он, наверное, сам Доктор Зло, раз ты это мне говоришь, – хмыкнула я. – Репутация у него незапятнанная. Говорят – кристально честен, прямолинеен, строг до жестокости, предан своему делу.
– Так про всех говорят, – заметил Володя.
– Конечно.
– Ладно, все понял, – отозвался он. – Действуй по плану. Связь как обычно. Увидимся!
Он попытался встать, но я резко дернула его за рукав.
– Володя, мне хотелось бы все же больше деталей. Что конкретно мы ищем, и что потребуется от меня?
– Пока четкой информации нет, – ответил он, тут же переходя на официальный тон. – В ближайшее время с тобой свяжутся и уточнят задание. Пока просто работай на сближение. Если потребуется помощь…
– Связь как обычно. Я поняла.
Он коротко и быстро сжал мою руку – единственная демонстрация эмоций, которую он себе позволял.
Затем поднялся на ноги, выскользнул из ниши и растворился в окутанной дымом темноте.
«Самое абсурдное заключается в том, – думала я, сидя на балконе своего номера в отеле в самом центре Стамбула душной южной ночью. – Самое абсурдное заключается в том, что все начиналось очень просто».
Счастливое детство в Советской стране. Нижний Новгород. Старинный русский город – красивый, неспешный, солнечный летом и снежный зимой.
Любопытно, что в юношестве, когда мы оглядываемся на него в воспоминаниях, как будто всегда стояла хорошая погода. Летняя жара, горячие солнечные пятна на каменных плитах, стрелка – там, где Ока сливается с Волгой – вся светится под лучами. А на той стороне густо отливают золотом купола собора Александра Невского…
Или зима – как с рождественской открытки! Острые зеленые пирамиды кремлевских крыш в снегу. Мрачноватое здание из темно-красного кирпича, знаменитая ночлежка из Горьковского «На дне» – тоже густо припорошено снегом. На Свердловке продают с лотков горячие пирожки. Схватишь такой и быстро жуешь – пальцы сводит от контраста колючего морозного воздуха и обжигающего жара начинки…
Или осень метет желтые листья по улице вниз, к набережной. И каменный Чкалов печально провожает их глазами. Вниз, вниз, мимо здания, где когда-то, до революции, находилась городская гимназия. И мимо соседнего – в котором, по слухам, тогда же размещался публичный дом. Милые городские легенды.
Я хочу туда, к сбегающим вниз, к воде, расходящимся и встречающимся плавным лестничным пролетам, к бетонным ступеням, туда, где лениво катит усталые волны задумчивая осенняя Волга…
Мой отец работал на автозаводе, мастером. Впрочем, на автозаводе работал почти весь город. Огромный, могучий, занимающий такую обширную территорию, что от цеха к цеху ездить нужно было на автобусе, огороженный глухим темным забором – он был сердцем города, его никогда не прекращающим работу мотором.
Отец мой был одним из сотен горожан, топающих по утрам к одной из многочисленных заводских проходных. На все праздники в подарок мне от него доставались сувенирные машинки – крохотные «Волги», «Чайки» и грузовички. Искусно сделанные, с проработанными мельчайшими деталями: дворниками, зеркальцами, открывающимися дверцами и капотом, а вовсе не то аляповатое уродство, что пылилось в обыкновенный детских магазинах. За годы детства у меня скопился их целый игрушечный гараж.
Однажды – мне тогда было двенадцать – случилось так, что я разом подарила все эти машинки соседскому пацану Вовке. У него, единственного из нашего двора, отец не работал на ГАЗе. Все потому, что отца у него вовсе не было. Вовкина мать, крикливая тетка с густо накрашенными сиреневым веками, служила кассиршей на вокзале. Приходила домой она поздно. Семилетний Вовка, вечно неприкаянный, таскался по двору с ключом на шее – тощий, сероглазый, похожий на встрепанного замерзшего воробья.
Как-то раз, когда была какая-то особо снежная, морозная зима, я окликнула его во дворе:
– Эй, пацан, поди-ка сюда!
Он подбежал.
Помню, мне ужасно жалко его стало – из рукавов уже маловатого ему куцего пальто торчали покрасневшие от холода запястья.
– Ты чего домой не идешь? У тебя же ключ, вон! Мамка-то не скоро еще придет…
Он по-птичьи дернул плечами и зыркнул глазами куда-то в сторону.
Уже потом Вовка рассказал мне, что страшно боялся оставаться дома один: ему все казалось, что по углам что-то скрипит, шуршит, и вот-вот из-под кровати выскочит какой-нибудь монстр и набросится на него. Тогда я этих его страхов еще не знала, но почему-то сообразила, что мальчишка толком ничего мне не скажет, но и к себе, в тепло, не вернется.
– А хочешь, пошли ко мне, я тебя супом накормлю? – предложила я.
– А можно? – с радостным недоверием спросил он.
Ну, еще бы!
Я ведь была уже взрослой девицей двенадцати лет, с чего бы мне проводить время с каким-то шкетом-первоклассником…
Вовка в тот день съел у меня не только суп, но и половину котлет из металлического судка, полбатона хлеба и треть банки малинового варенья. А потом, пока я со скрипом решала задачки по физике, уселся рядом на полу и разыгрывал с моими коллекционными машинками какие-то опасные столкновения и аварии.
В восемь вечера явилась Вовкина мать, ухватила его за ухо и заголосила:
– Ты что же это, зараза такая, хоть бы записку оставил! Мне делать, что ли, больше нечего – ночь-полночь по всему району тебе искать? Хорошо, Михална сказала, что вроде видела, как ты с Алинкой пошел.
Вовка изо всех сил тянулся на носочках вверх, чтобы не так больно было уху, но стойко молчал и лишь наливался красными пятнами. Я понимала, что ему было до тошноты стыдно – еще минуту назад он, как взрослый, болтал со старшей девчонкой, а теперь мать при ней же таскает его за ухо, как щенка. Тогда я благородно предложила:
– Слышь, хочешь, возьми машинки. Давай, давай! Вон ту «Чайку» не забудь!
Таким вот образом весь мой фонд подаренных отцом мини-автомобилей однажды перекочевал к Вовке.
Я боялась, что папа, обнаружив пропажу, будет в ярости, но он ничего так и не заметил. Что вообще-то было не странно. Эти машинки были чуть ли не единственными знаками внимания, которые когда-либо оказывал мне мой родитель. Днем он пропадал на заводе, после работы же подолгу задерживался во дворе, на скамейке под старой липой – забить с мужиками козла и потрепаться за жизнь. В девяностые, когда стали появляться первые спорт-бары, их компания переместилась туда – пиво и футбол, две составляющие заслуженного отдыха рабочего человека.
Я не помнила в детстве каких-то особенных ссор или скандалов между отцом и матерью. Они просто были двумя планетами, движущимися по никогда не пересекающимся орбитам, двумя совершенно разными, противоположными мирами. Отец, посмеиваясь, говорил про мать: «Наша интеллигенция», а та всегда мучительно краснела за его простоватые манеры и глупые шутки перед общими знакомыми.
Как, почему, каким невозможным образом они некогда сошлись – мне было неизвестно. Вероятно, отец уже тогда неплохо зарабатывал, может быть, был бойким, настойчивым, а мать, по советским понятиям, больше всего на свете боялась остаться одинокой, незамужней, бездетной. А может, и у них по молодости была какая-то головокружительная и невероятная история любви, сметающей все преграды, стирающей социальные и личностные противоречия?..
Как бы там ни было, к моему осознанному возрасту они уже едва разговаривали друг с другом, сохраняя только видимость семьи, на деле же каждый жил своими интересами.
Мать – высокая, немного нескладная, вечно в каких-то темных трикотажных бесформенных платьях, призванных смягчить ее угловатую фигуру, с длинными сильными пальцами, всегда коротко остриженными ногтями, была учительницей музыки. Мне, маленькой, удивительно было, как она преображалась всегда за инструментом. В обычной жизни резкая, нервная, слегка дерганная, садясь к роялю, она вдруг приобретала мягкость, плавность в жестах. Веки ее опускались, лицо становилось одухотворенным, красивым, исполненным какого-то внутреннего света. А такие знакомые мне пальцы, заплетавшие мне косы по утрам, совавшие в руки тарелку с кашей, смазывавшие зеленкой ссадины и царапины, вдруг оказывались волшебными, умеющими извлекать из простых белых пластиковых клавиш удивительные звуки…
Тогда, в детстве, музыка была для меня магией, способной превратить маму в прекрасную принцессу, а мир вокруг меня – в удивительное сказочное царство красоты и гармонии! И я мечтала приобщиться к этому чуду, научиться, овладеть этим волшебством, как мама. Я грезила уроками музыки, еще не представляя себе, на что подписываюсь…
Когда-то в юности мать мечтала об академической карьере, но та отчего-то не сложилась. Вряд ли ей не хватило упорства, усидчивости – мне казалось, она способна была даже летать научиться, если ей так уж сильно приспичит овладеть этим навыком. Скорее всего, она просто оказалась рядовой пианисткой – достаточно техничной, подготовленной, но, увы – не гениальной. Такое случается сплошь и рядом. Звездами становятся единицы, а сотни и тысячи посредственностей, убивших на достижение недостижимого детство и юность, затем чахнут от скуки и нереализованных амбиций по районным музшколам и училищам.
Моя же мать, окончательно отчаявшись добиться чего-то, все свое нерастраченное тщеславие выплеснула на меня. О том, что у меня невероятные музыкальные способности, я слышала едва ли не с младенчества. Мать потрясенно рассказывала всем знакомым – снова и снова, с течением времени украшая историю все более волнующими подробностями – как не могла петь мне, новорожденной, колыбельные, ибо я тут же широко открывала глаза и принималась подвывать, идеально попадая в ноты. С четырех лет меня таскали по преподавателям и прослушиваниям. Вердикт всегда бывал один: да, способности очень неплохие, но ребенок еще слишком мал, это ведь не балет, не большой спорт, дайте девочке подрасти.
Однако не такова была моя мать, чтобы медлить!
В итоге ей удалось все же впихнуть меня в музыкальную школу с пяти лет как выдающегося, одаренного ребенка.
Так стартовал мой многолетний кошмар. Долгие часы, проведенные за роялем в любую погоду – дождь ли на дворе, солнце ли…
– Мама, можно мне с девчонками погулять?
– А ты уже позанималась? Как «нет»?! Отчетный концерт через две недели! Пока не сыграешь Баха пятнадцать раз…
К восьми годам я твердо была уверена, что музыка – это проклятие рода человеческого. Единственным, что спасало мою жизнь от кромешного беспросветного кошмара, были занятия по хору. Наша преподавательница была наполовину испанка: отец ее был из детей, вывезенных когда-то из Испании во спасение от фашистского режима Франко. Эта женщина буквально завораживала меня: подвижная живая брюнетка с ярким ртом и смуглой кожей, она стремительно входила в кабинет, взмахивала руками – и я вдруг чувствовала, как откуда-то из глубины меня рвется, выплескивается ритм. Из груди, из живота, из самого нутра…
– Дыши животом, а не диафрагмой, – учила она. – Посылай звук в самую макушку, пусть он звенит вот здесь, – и прикасалась костяшками пальцев к моему темечку.
Я начинала петь – и звук действительно словно бы сам шел к ее руке, как примагниченный!
В общем, на занятиях по хору я чувствовала себя на своем месте. В отличие от уроков по специальности, на которых мать неизменно смотрела на меня разочарованно, словно я поманила ее надеждой – и обманула, оказавшись бесталанной рядовой ученицей, а не маленьким гением. Здесь у меня все получалось, здесь я была не гадким утенком, которого тянут в лебеди изо всех сил, а он, неблагодарный, только шипит и клюется, а неким магическим существом, у которого все получается само – легко, играючи, радостно.
Я всей душой тянулась к «испанке», мне хотелось быть такой же веселой, яркой, живой, как она, так же встряхивать блестящими волосами, так же взмахивать руками, как крыльями, и вытворять голосом удивительные вещи.
Петь, петь так, будто отдаешь музыке всю свою душу!
Помню тот день, когда несравненная испанка сама отвела мою мать в сторону и принялась ласково убеждать ее:
– Женечка, милая моя, ну сама подумай, зачем ребенку эти мучения? Ты все равно не вырастишь из нее Рихтера. А голос у нее выдающийся! Очень низкий для женщины, глубокий, сильный. Вероятнее всего, это будет контральто. Такая редкость! Если им всерьез заниматься… Вокальное отделение консерватории у нее в кармане!
Мать, разумеется, долго не могла согласиться с тем, что из меня никогда не выйдет великой пианистки, лауреатки, победительницы всех конкурсов на свете. Вся эта вокальная история казалась ей чем-то несерьезным, очередной моей попыткой из-за лени и невежества отделаться от доставшей учебы.
Но в конце концов и она вынуждена была смириться.
Вероятно, рассуждения ее были следующими: все же вокал – это тоже музыка, классика, консерватория, опера… ей еще не известно было, что в свои семнадцать я сделаю финт ушами и поступлю на кафедру эстрадно-джазового пения!
Впрочем, до этого было еще далеко.
В десять лет я выиграла первый свой областной конкурс детской песни. И тут же оказалось, что я по натуре невероятно тщеславна. Желание общественного признания, до той поры дремавшее где-то глубоко внутри, пробудилось под аплодисменты зрительного зала и нахально задрало голову. С тех пор я только об одном и мечтала: о последней минуте нечеловеческого страха и напряжения перед выходом на публику, о шагах по сцене к микрофону, о многоглазой живой жаждущей массе, дышащей в темноте зрительного зала. О том, как я делаю глубокий вдох – и начинаю петь! И как потом раскланиваюсь в реве оваций…
Ради своей мечты я готова была на все: многочасовые распевки, репетиции, упражнения на дыхание. Черт, я даже мороженое никогда не ела – чтобы случайно не застудить связки. Я воображала себя то Лайзой Минелли, то Барброй Стрейзанд, то Эллой Фицджеральд. Я пела все время – дома, в школе, даже на улице гудела что-то себе под нос. Сколько раз случалось, что, забывшись одна в квартире, я начинала голосить в полную силу, мысленно видя себя уже на Бродвейских подмостках. А потом слышала вдруг из открытого окна аплодисменты и, высунувшись, обнаруживала, что возле дома собралась толпа соседей. И Вовка из шестой квартиры, тот самый, которому достались однажды мои машинки, кружа на своем велосипеде по двору, неизменно орал мне:
– Молодец, Савельева! Звезда!
В шестнадцать меня пригласили солисткой в молодежный ансамбль студентов музыкального училища. Этакий маленький джаз-банд под названием «Рэгтайм»: саксофон, клавиши, контрабас, ударные – и я.
Мы выступали в зале музучилища, иногда – на каких-нибудь городских мероприятиях. Порой нас приглашали на свадьбы и юбилеи – там можно было даже заработать немного. Хотя никого из нас такие низкие материи тогда, конечно, не волновали. Мы все были юные, амбициозные, мнящие себя невероятно талантливыми и мечтающими о большой карьере.
Мы и в самом деле неплохо работали, играли как классический джаз, так и современные композиции. Много репетировали, работали и…
И все это было неважно.
Потому что именно тогда я познакомилась с Санькой.
В «Рэгтайме» он сидел на ударных, был старше меня на два года, уже окончил училище и в этом году поступил на первый курс местной консерватории.
Его все любили.
Обычно таким утверждениям трудно поверить, но в случае с Санькой это действительно было так. У него была удивительная улыбка – широкая, бесхитростная, яркая, словно освещавшая внутренним светом все его лицо. Вкупе с пшеничными вихрами и голубыми глазами это сочетание создавало облик просто ангельский. Вахтерши в училище, грозные старухи, вечно матерившие студентов и в самый неподходящий момент запиравшие на ключ гардероб, при виде его расплывались и именовали Санька не иначе как Солнышком.
Он и по характеру был такой – легкий, светлый, незлопамятный, всегда уверенный в наилучшем исходе ситуации. Он появлялся – и как будто приносил с собой праздничное настроение, чудесную легкость бытия…
Я влюбилась отчаянно, со всей пылкостью, неловкостью и жаром шестнадцати лет.
Учитывая, что до той поры для меня межполовые отношения не существовали, вытесняемые мечтами о творчестве и народном признании, силу захвативших меня чувств можно было приравнять к небольшому, но смертоносному цунами.
Я не могла есть, не могла спать.
На репетициях при виде Саньки, открыто улыбавшегося мне из-за своей установки, меня прямо-таки скручивало, и из груди рвалось что-то вымученное, выплаканное, больное…
Помню, как руководитель нашего ансамбля, которого мы между собой звали Метроном, попросил меня задержаться после репетиции и строго сказал, разглядывая меня маленькими острыми глазками сквозь толстые стекла очков:
– Деточка, все эти, так сказать, любовные переживания, это прекрасно – в вашем возрасте. Но вокал – это искусство, мастерство, тяжелый труд, тщательно выверенные интонации. Ты же, извини, голубушка, голосишь, как драная кошка по весне. Так не пойдет!
Пришлось спешно брать себя в руки.
Я решила страдать молча и гордо, чтобы никто, кроме дотошного Метронома, не догадался, что у меня на душе. И почти уже было научилась проходить мимо Саньки с безразличным скучающим видом, но вдруг тот однажды поймал меня за руку из-за своей установки и, улыбаясь этой своей невероятной подкупающей улыбкой, спросил:
– Слушай, Савельева, ты так и будешь надо мной издеваться или все-таки согласишься сходить со мной в кафе после репы?
Издеваться…
Вот так.
Потом мы сидели в подвальчике, в центре, пили кофе: я, этакая целеустремленная натура, решительно отказалась и от молочного коктейля, и от мороженого, и от лимонада со льдом. Хотя, на самом деле, рядом с Санькой готова была питаться всем, чем он только мне предложит, хоть дохлыми крысами. Он что-то шутил, изображал Метронома, потом директора нашего училища Богатько. Я хохотала. А потом он вдруг наклонился ко мне, посмотрел пристально, без улыбки, и сказал:
– Слушай, Савельева, никак не могу понять, какого цвета у тебя глаза. То кажется, что серые, то голубые. А вот сейчас, когда ты смеешься, они совершенно зеленые. Как ты это проделываешь, а? Ну-ка, повернись к свету.
Он взял мое лицо в ладони и осторожно развернул, внимательно вглядываясь в глаза.
От прикосновения шершавых загрубевших подушечек его пальцев у меня по спине побежали мурашки, дышать стало больно, и в груди забилось тяжело и гулко.