Я немного подумал и принял приглашение. В самом деле, вечер у меня свободен, а об органных концертах в кафедральном соборе Сабинограда слышал даже я, несмотря на то что совсем не являлся знатоком музыки – ни органной, ни какой другой.
Пока мы шли к собору, Гельмут продолжал говорить.
– Я назвал орган сердцем города, и вы сегодня убедитесь, что ритмы сердцебиения – неотъемлемая часть семантического словаря музыки девятнадцатого столетия.
Я хотел возразить, что вряд ли смогу убедиться в чём-то подобном, потому как сфера моей деятельности далека от музыки, но Гельмут будто прочитал мои мысли.
– Неважно, если вы считаете себя далёким от музыки человеком. У вас есть сердце. Сердце бьётся в определённом ритме, почти у всех людей – в одном. Верно?
Я пожал плечами – вряд ли он в самом деле хотел от меня развёрнутого ответа.
Пару лет назад со мной случился пароксизм фибрилляции предсердий или, как её назвали врачи, мерцательной аритмии. Слово было поэтичным, но означало лишь нарушение привычного ритма. Я отделался неделей на больничной койке, несколькими капельницами с калием, парой-тройкой обследований, после которых врачи пообещали: пока я буду принимать таблетки, ритм «скорее всего» останется нормальным. Но даже пожизненный приём лекарств не гарантирует, что пароксизм не случится снова. И снова. В какой-то миг – возможно – моё сердце перестанет биться в унисон с универсальным сердечным ритмом мира и начнёт сокращаться неритмично.
Но пока всё было в порядке.
– Когда говорят «орга́н», о ком из композиторов думают в первую очередь? – нетерпеливо спросил Гельмут и покрутил в воздухе тонкой ладонью.
– О… Бахе?
– Совершенно верно. Но сегодня мы с вами идём слушать сердце. Тщетно искать сердечные ритмы в музыке Баха. Семантика ритмов сердцебиения противоречит возвышенному складу музыки барокко. И для музыки композиторов Венской классической школы они не характерны. Нет, ритмы сердца появились в музыкальном языке композиторов-романтиков! Сегодня вы услышите Вагнера – в уникальном органном исполнении! Грига! Шуберта. Романтизм – тот самый стиль, где вся музыка – голос сердца.
Гельмут бросил на меня быстрый взгляд, значение которого я не понял.
Мы подошли к собору. Ко входу стекалась толпа.
Гельмут провёл меня через служебный вход, даже не повернув головы в сторону охранника, – видимо, в соборе его хорошо знали. Потом он приоткрыл неприметную дверцу и кивком указал мне направление:
– Вам туда. Приятного вечера. – И не успел я поблагодарить своего неожиданного знакомца, он развернулся и быстро пошёл к узкой винтовой лестнице, похожей на завиток чёрного кружева.
Я оказался в главном зале собора.
Публика уже собиралась, и я поспешил занять место на деревянной скамье. Мой взгляд скользил по стрельчатым сводам, по витражам и небольшим статуям в нишах стен.
Когда-то собор был католическим, позже перешёл к одной из ветвей протестантских церквей, пережил пожар в Первую мировую и почти не пережил бомбёжки во время Второй мировой – стены восстанавливали буквально из руин.
Даже я знал, что вокруг собора существовало множество слухов и легенд: построенный в Средние века, он несколько раз был осквернён – мало какой церкви не везло больше. Здесь происходили убийства и чуть ли не ритуалы с призывом нечистой силы, после чего собор закрывали и требовалось участие епископов, чтобы освящать его заново. Удивительным был тот факт, что знаменитый орган, созданный немецкими мастерами в пятнадцатом веке, уцелел, несмотря на бомбёжки, пожары и передел территорий. В советское время его вывезли, но после реставрации вернули обновлённым. Теперь собор функционирует как музей и концертный зал, а не как церковь, но люди говорят, что в этом месте чувствуется присутствие особой силы. Некоторые утверждают, что сила эта недобрая.
Я ничего такого не почувствовал. Мне вообще свойственен скептицизм в отношении того, что связано со всякими «местами силы» и церковными учреждениями.
До начала концерта оставалось восемь минут, зал наполнился, гул толпы резонировал от стен.
Я рассматривал орган. Да, Гельмут прав: это и в самом деле сердце, если не города, то собора точно. Огромный, состоящий из сотен труб, орган распластался (я не мог подобрать иного слова) над залом, будто гигантский паук. Справа и слева от балкончика, на который предстояло взойти органисту, виднелись конструкции из труб и позолоченных украшений. Там были и ангелочки, и звёзды, и какие-то птицы, и странные переплетения узоров – я прищурился, но не смог разгадать их значения.
Я усмотрел асимметрию в вычурном украшении органа: слева явно были детали и узоры, каких не наблюдалось справа. Я не большой знаток церковной символики, но я мог бы поклясться, что подобного не встречал раньше ни в одном храме. Ладно ангелы, звёзды и статуи Девы Марии, но что за предметы с переплетениями золотых нитей, или вытянутые трубки и золотые рейки, напоминающие – я невольно вздрогнул – человеческие рёбра? Чем дольше я разглядывал орган, тем больше дрожал воздух, тем сильнее росло нетерпение толпы – теперь я ощущал его каждым волоском тела. Мне отчего-то захотелось выбежать из зала до начала концерта. Но орган, казалось, гипнотизировал меня и заставлял оставаться на месте.
Вдруг наступила оглушающая тишина. Странно – вроде никакого сигнала к началу концерта не было, однако откуда-то люди поняли, что их голоса должны уступить место иным звукам. Я покосился на соседа справа. Он даже дышать перестал – таким торжественным и сосредоточенным стало его лицо.
В наступившей тишине я услышал звук.
Стук шагов.
Я не знаю, почему стук шагов напугал меня до дрожи, но голова закружилась почти так же, как было на мосту, когда я смотрел на отражение фонарей в воде. «Поступь рока» – мелькнула в голове нелепая мысль, и её сразу сменила другая, которую я принял с невыразимым облегчением: «Господи, да это просто органист».
Зал грянул аплодисментами.
На балкон взошёл человек в чёрном фраке, и, когда он повернулся к публике, я узнал Гельмута. Я уже перевёл дыхание и аплодировал вместе со всеми: собственные ощущения минутной давности казались мне настолько неуместными, что я постарался выкинуть их из головы.
Гельмут был блистателен. Я видел его улыбку, его высокий чистый лоб, аккуратные чёрные бакенбарды, изящную белую шею, тонкие длинные пальцы, пальцы пианиста – и как я сразу не догадался о его роли в вечернем действе?
Он подошёл к краю балкона и заговорил.
Его густой и мягкий голос заполнил пространство. Гельмут сказал несколько слов об истории Собора – общеизвестные факты о войнах и бомбёжках. Он подчеркнул ценность органного комплекса и рассказал о его реставрации. По его словам выходило, что инструмент уникален не только для города и региона, но и для всего мира. Я по-новому взглянул на сверкающие трубки и подумал, что этот металл старше меня в несколько раз – он видел королей, епископов и князей прошлого.
Наконец Гельмут изящным жестом откинул фалды фрака, сел на стул и положил руки на клавиатуру. Камеры на балконе позволяли публике видеть на двух экранах крупным планом клавиши и руки музыканта.
Первые аккорды распороли воздух – и весь мир, и я перестал дышать, мыслить и существовать в человеческом теле. Это было больше, нежели просто исполнение музыкального произведения. Скамья подо мной дрожала – ну и мощь у этого органа, – и воздух дрожал, и каждый нерв в моём теле отзывался на музыку натянутой струной. Я смотрел, как белые пальцы Гельмута бегают по клавишам, прыгают с одной клавиатуры на другую, переходят из регистра в регистр, и мне казалось, что он играет на моём теле, трогает внутренние органы. Вот я ощутил быстрое ледяное прикосновение к сухожилиям лучезапястного сустава справа, вот он пробежал трелью по поверхности печени, а вот обхватил и нежно, но ощутимо сжал правую почку.
Я хотел, чтобы это закончилось – и чтобы это не заканчивалось никогда.
Я не отводил взгляда от органа и заметил, что звёзды и ангелы чуть пошевелились. Ангелы будто повернули головы и теперь смотрели прямо на меня, а символы, значения которых я так и не разгадал, пришли в движение и медленно, но верно перемещались, меняя узор на ещё более сложный и непонятный.
Мне стало так страшно, как не было никогда в жизни, вместе с тем я испытывал острейшее наслаждение, равного которому не знал.
Пьеса закончилась.
Секундная тишина взорвалась грохотом, я вздрогнул, но сообразил, что это аплодисменты. Собственные ладони казались мне тяжёлыми и неповоротливыми, но я хлопал вместе со всеми. Передышка. Пока пальцы Гельмута не коснутся клавиш, я не ощущаю их прикосновений к своему телу.
Что-то кричало внутри меня: бежать, пока не поздно. Я покосился влево: дверца, через которую я проник в зал, наверняка открыта и ведёт к спасительному служебному выходу. Я тут же себя одёрнул: что за бредовые мысли?
Гельмут слегка поклонился и приготовился сесть, но в последний момент замер и – я это видел – посмотрел прямо мне в глаза. Я не знаю, каким образом он вычислил меня среди сотен зрителей, я сидел даже не в самом центре, а свет в зале был приглушён, но он совершенно точно встретился со мной взглядом. В глубине его чёрных глаз полыхнуло удовлетворение.
Затем он заиграл снова.
Остаток концерта я помню смутно.
Я помню лишь обжигающую боль – почему-то я видел её синей, такой синей, как небо в час между закатом и окончательным наступлением ночи. В синем пространстве перед моими глазами мелькали пронзительные всполохи. Гельмут инспектировал каждый миллиметр моего тела. С каждой новой пьесой его пальцы проникали глубже, становились смелее, причиняли мне невыразимую боль – но я не мог кричать – и невероятное наслаждение – но я не мог стонать.
Наконец он встал перед перилами балкона и, глядя на меня, объявил финальное произведение – траурный марш на смерть Зигфрида из «Гибели богов». Вагнер.
Я промок насквозь, должно быть, на скамье и на полу подо мной образовалась лужа пота, но соседи не выказывали недовольства. Я был прикован к скамье и полностью утратил контроль над телом, будто мне вкололи анестезию, которая оставила мне зрение и минимальный контроль сознания.
Гельмут заиграл.
Сначала ничего не произошло.
Я видел на экране быстрые тонкие пальцы, но звука не было, и внутри тела я тоже ничего не ощущал. На мгновение я подумал, будто окончательно лишился слуха, но потом стало понятно, что звук рождается из тишины постепенно – так ухо, приложенное к рельсу, сначала чувствует еле заметную дрожь, которая затем переходит в гул и грохот.
Я вдруг понял – откуда я мог это понять? – что гениальная догадка композитора – двойные удары литавр, поддержанные оркестром, удары сердца. Здесь не было оркестра, но под руками Гельмута орган звучал за все инструменты мира – и за струнные, и за духовые, и за ударные.
Удары литавр – пульс сердца, испытывающего нечеловеческую боль.
Агония.
Аккорды взметались и опадали, музыка становилась громче, явленней; я отстранённо подумал, что так наращивается интенсивность ощущений во время полового акта, когда фрикции свершаются быстрее, быстрее, резче, и затем… я понял, что музыкант держит меня за сердце.
Обеими руками. Я чувствовал подушечки ловких пальцев на сердечной мышце. Гельмут нежно прикоснулся к восходящему отделу аорты и потрогал нижнюю полую вену. Я понял, что в его власти пережать любую из этих трубок – и я в то же мгновение умру.