Мы забыли, бранясь и пируя,
Для чего мы на землю попали…
Ауне проснулась от поцелуя Олафа – и испугалась. Испугалась повторения того, что было ночью. Олаф прильнул к ее спине, провел губами по волосам, шершавыми пальцами сжал измученную, ноющую грудь. Нет, не сильно – нежно, хорошо. Дохнул в ухо неуверенным, дрогнувшим выдохом…
Оранжевое солнце, будто раздвинув мягкие губы полосатых туч на горизонте, пронзило пространство плотным пучком лучей, осветило замершую над брачным ложем статую Планеты. Долгий полярный день шел к концу, Ледовитый океан тяжело бил волнами в высокий берег, бирюзовое небо раскинулось над головой.
Тело замирало от страха перед новой болью, но Ауне повернула лицо к Олафу, приподнявшемуся на локте, и улыбнулась – наверное, получилось жалко, вымученно. Милый Олаф… Его взгляд, полный вожделения, был и умоляющим, и испуганным, и решительным – он не смел требовать, и не умел вызвать ответное желание, и сдержать своего не хотел. Он так долго ждал этого дня…
Ауне еле заметно кивнула, и счастье вытеснило страх перед болью.
– Оле, а если он умрет?
– Кто? – сонно спросил он.
– Наш малыш.
– Вероятность шестьдесят три с половиной процента, – пробормотал Олаф. – В нашем поколении.
Он учился на врача и был очень умным, не только отчаянным и сильным. Во всяком случае, Ауне так считала.
– Тебе его не жалко?
Олаф не ответил – вздохнул снисходительно.
Она еще не знала, смогла ли зачать, но мысль о смерти ребенка кольнула остро, до слез. Раньше это ее не трогало, она знала, что большинство ее детей умрет сразу после рождения, останутся те, кого выберет Планета, кто будет дышать воздухом сам. У ее матери в живых осталось трое детей из одиннадцати рожденных, у матери Олафа – двое из восьми.
В допотопные времена вулканы не выбрасывали в небо столько пепла и углекислоты и все дети рождались способными дышать – Ауне с тоской подумала о том, что до потопа ее нерожденный малыш выжил бы непременно. И устыдилась своих мыслей. Они гипербореи, потомки тех, кого выбрала сама Планета – гневная Планета, – кого она оставила в живых, когда суша опрокинулась в океаны: не сожгла лавой, не разбила чудовищными волнами, не отравила углекислотой, не засыпала пеплом…
Ауне посмотрела в лицо статуе: не только гневная и немилосердная, но и дающая, родящая…
– Пожалуйста, выбери нашего малыша, – шепнула Ауне одними губами. – Пожалуйста!
Задремавший было Олаф прыснул:
– Молишься Планете?
Ауне смутилась, а он высвободил руку из-под ее плеча, легко поднялся на ноги и развернул широкие плечи – должно быть, ему надоело валяться.
– Мы – гипербореи. Мы не должны просить.
– Почему? – спросила Ауне, испугавшись вдруг за него, за его дерзость и самоуверенность.
– Потому что Планета помогает сильным.
– Но ведь это от нас не зависит…
– Это не зависит от нас сегодня, сию минуту. А через триста лет дети не будут умирать. А может, даже раньше.
Благословенна теплая и солнечная гиперборейская весна, и благословенна Восточная Гиперборея, страна счастливых и сильных людей, что, подобно своим легендарным предшественникам, живут в труде и веселье, не зная раздоров и смуты.
Ауне казалось, что родила она легко, хотя солнце обошло по небу целый круг с той минуты, как она ощутила первую схватку.
Ребенка сразу унесли, не позволив ей и взглянуть на него, – она слышала только, что родился мальчик. И Ауне хотела бежать на берег океана, туда, где Планета сейчас решит, останется ли ее сын в живых. Пусть, пусть это обязанность отца. Она должна быть рядом с младенцем, помочь ему – хотя бы своим присутствием… Но врач долго накладывал швы, слишком долго… Наверное, нарочно.
Красное полуночное солнце замерло над океаном, у самой его кромки, разрисовало небо в сумасшедшие цвета, от ясной зелени до зловещего густого багрянца. Ауне нетвердо поднялась на ноги и, ступая узко и осторожно, направилась к берегу.
Она никого не встретила. И теперь все стало ясно, хотя бы потому, что не слышно было ни приветственных радостных криков, ни детского плача. Хотя бы потому, что ей не принесли младенца. Все было ясно, и тешиться надеждой Ауне не стала. Она всю зиму представляла себе этот страшный миг, просыпалась в холодном поту, прижимала к животу руки, гладила и ласкала неродившееся дитя, ужасаясь тому, что может его потерять. И теперь, когда это произошло, ощутила не острую боль, а тяжесть, придавившую ее к земле. Наверное, виной тому усталость?
Тишина и безветрие, полночное солнце и неподвижная Планета с гордо поднятой головой. Ауне посмотрела ей в лицо без осуждения и не сразу заметила сжавшегося, скорчившегося у ног статуи Олафа – маленького, уязвимого рядом с ее могуществом.
У него тряслись плечи. Ауне никогда не думала, что Олаф может плакать. Она опустилась возле него на колени и провела рукой по его спине – он всхлипнул и вскинул мокрое от слез лицо с опухшими губами.
– Это был мой сын… – выговорил он полушепотом.
Ауне не смогла улыбнуться, только погладила его снова – рука была деревянной, негнущейся, дрожащей – и сказала ломким, как сухая трава, голосом:
– У нас будут еще дети. Еще много детей.
В море соли и так до черта,
Морю не надо слез.
Ледяная вода оглушила, выбила из груди воздух, сжала горло спазмом – и кромешной тьмой сомкнулась над теменем. Мелькнула в голове трезвая, спокойная мысль: это смерть, довольно быстрая и не такая мучительная, какой стала бы со спасательным жилетом. Но Олаф не был бы гипербореем, если бы сдался сразу: рванулся вверх, поборол спазм, вдохнул судорожно мокрого соленого ветра – ледяного шквального ветра. Волна тяжело ударила в лицо на следующем вдохе – Олаф хлебнул, закашлялся, вдохнул снова. Молния осветила уходивший под воду нос катера в центре воронки…
Холод еще не стал болью, но жег пронзительно, и паника билась в голове так же, как со всех сторон беспорядочно бились волны шквала. Ветер рвал пену с воды и обдирал лицо, не давал дышать, к босым ногам подбиралась судорога, холодом сдавливало грудь. Олаф кашлял, отплевывался, фыркал и задирал голову, проваливался между волн, поплавком взлетал над океаном и снова оказывался с головой накрытым ледяной волной.
Молния ударила в воду почти одновременно с оглушительным треском грома, высветила в пелене тумана черные скалы Гагачьего острова по правую руку. Метров триста. Сколько у него времени? Минут пятнадцать. Может быть, двадцать, но не больше. Скалы. Даже если доплыть до берега, на него все равно не выбраться – разобьет. С северной стороны берег пологий – вытертый тяжелыми животами Больших волн Ледовитого океана. А может, и нет… Не успеть. Обогнуть остров – это километры.
Олаф поплыл к острову, осознавая бесполезность попыток спастись. Он не был бы гипербореем, если бы перестал бороться за жизнь, – оставить надежду вовсе не означает сдаться. Планета помогает сильным, тем, кто не рассчитывает на ее помощь.
Правую ступню вывернуло судорогой, но судорога пугает только тех, кто плохо плавает. Боль выламывала пальцы на руках, лицо тянуло едкой, соленой коркой, но самое страшное, с чем невозможно было бороться, – Олаф задыхался. Дело не в ветре, забивавшем глотку соленой пеной, не в волнах, – это холод. Он ощущал, с каждой секундой все отчетливей, что слабеет. Тело не слушается его, движения даются с трудом.
Молнии били и били по воде, ветер превращал мокрый грозовой снег в пыль, в мутную пелену со всех сторон, и вдруг в этой мутной пелене на гребне волны блеснул серп огромного черного плавника. Орка… С раннего детства Олаф знал – да, это прирученные киты. Да, они умны и послушны. Но нет ничего опасней, чем оказаться в воде рядом с косаткой – утопит не со зла, а только от неуклюжести и неимоверной своей силы. А если это дикая орка? Нет, они не едят людей, это всем известно, но…
Дыхало выбросило воздух совсем близко, а потом огромное и теплое – чуть теплее воды – тело оказалось прямо под Олафом, скользнуло боком, коснулось живота и груди, и Олаф инстинктивно схватился рукой за толстый плавник. В темноте он не разглядел пятна под плавником, но почти не сомневался – это одна из трех косаток, которые шли с катером.
Шквал налетел неожиданно, у самой цели пути, – пришлось поменять курс, не подходить близко к скалам. Олаф не подумал тепло одеться, когда капитан отдал команду задраиваться, – на пути к Гагачьему острову это был второй по счету шквал, первый застал их в открытом море. Снежные грозы в феврале – явление нередкое. Олаф не боялся морской болезни, смущал его только погашенный свет и невозможность спать при такой качке. Остальные, чтобы не скучать, собрались в кают-компании, Олаф же не любил шумных посиделок с бессмысленными разговорами. А потом с треском и грохотом лопнуло днище катера, брошенного волной на риф. Это было похоже на взрыв.
Катер затонул через минуту, и за эту минуту Олаф успел открыть задраенный люк и подняться на палубу. Он один успел подняться на палубу. Возможно, капитан и рулевой сумели выбраться из рубки под водой, возможно, кто-то из команды тоже безнадежно боролся теперь с волнами. Но те, кто был в кают-компании…
Таллофитовая рубаха с рукавами, вязаный свитер, кальсоны и трикотажные с начесом штаны, пара тонких носков – этого мало даже на суше… Рука не слушалась, соскальзывала с гладкого плавника, Олаф ухватился за него и другой рукой – не думая о том, что же нужно косатке и насколько она опасна. И тогда огромное тело под ним колыхнулось: фантастическая силища перекатилась под толстой кожей от головы до хвоста, в лицо ударила распоротая плавником волна – орка двинулась к острову. Приученная к ярму, она старалась идти по поверхности воды, но ей мешали беспорядочные волны, бьющие то с одной, то с другой стороны. Шквал тем и опасней шторма.
Олаф всеми силами держался за плавник, сцепив пальцы замком, вдыхал – иногда удачно, иногда не очень – и даже пробовал что-то сказать по привычке. Глупые слова, которые говорят тягловым косаткам: молодец, девочка, хорошая девочка… Он подозревал, что она «высадит» его перед скалами, но орка была умней, чем ему представлялось, и пошла в обход острова, к пологому северному берегу. Что для кита три-четыре километра? Наверное, она могла плыть быстрей, но старалась быть осторожной. Встречные волны хлестали по лицу тяжелыми оплеухами, Олаф перестал ощущать холод так остро – то ли привык, то ли помогло тепло китового тела. Даже дышать стало немного легче. Нет, он не верил, что выживет, напротив – думал, что скорей всего умрет. Эта мысль, если принять ее всерьез, вбрасывала в кровь больше адреналина, чем глупая надежда на спасение.
Если орку выбросит волной на берег, она погибнет. Потому что Олафу не хватит сил столкнуть ее в океан. Он сам выпустил плавник из рук, когда они подошли к полосе прибоя, хлопнул ее по спине, крикнул сквозь грохот волн: «Гуляй, девочка, гуляй». И она прочирикала в ответ что-то оптимистичное, радостное – они всегда радовались, если их хвалили. Нет, не за рыбу косатки служили людям… Им нравилось быть с людьми.
Планета помогает сильным, тем, кто борется до конца, тем, кто не просит помощи.
Прибой, ворочавший береговые камни, вышвырнул Олафа на сушу пинком: поколотил, протащил по наждаку гальки и оставил лежать ничком, цепляясь онемевшими пальцами за вожделенный берег.
Ветер звенел на одной ноте, мокрый, соленый ветер… Он обжигал сильней ледяной воды и был холоднее. Олаф знал, что вода страшней и убивает быстрее, отполз с кромки прибоя; но и ветер убьет его за час-другой, а если он будет валяться на камнях – то гораздо раньше. Снять и отжать одежду? Даже в ледяной воде тело немного ее согревает. Раздеться – потерять драгоценные крупицы тепла. Нет, лучше отжать, как бы ни было страшно оказаться голым на ветру.
Где-то там, на островке, брезжило спасение – сборщики штормовых выбросов, семеро студентов и инструктор: времянка, ветряк, и огонь, и спирт, и горячий чай, и теплая одежда. Но главное – люди. Катер шел к ним.
Лучше всего замерзших отогревают человеческие тела.
Не хотелось думать о катере, о сидевших в кают-компании, о капитане и рулевом в рубке… С ними шли три орки, и оставалась надежда, что спасся кто-то еще, но это была призрачная надежда. Олаф считал себя скептиком, многие называли его пессимистом, на самом же деле с некоторых пор он предпочитал не питать напрасных надежд.
Ноги не держали, были словно ватные. От холода кровь приливает к внутренним органам… Знание механизма умирания от гипотермии нисколько от гипотермии не помогало. Правую ступню то скручивало судорогой, то отпускало, чтобы снова скрутить от неосторожного движения. Олаф плохо ходил по гальке – давно жил на Большом Рассветном, где берег был песчаным, отвык. А ведь в детстве бегал по камушкам и не замечал… Скалы приближались слишком медленно, но надежда на них могла и не оправдаться – ну как они неприступны? В одних носках вскарабкаться на вертикальную стенку трудновато…
Планета помогает сильным. Олафа бил озноб (температура тела выше тридцати двух градусов, но ниже тридцати пяти), когда он добрался до подножья скал. Нет, они не были отвесными: цунами, бьющие в берег, рушили их постепенно, стирали шершавыми языками, крошили животами – и наверх вел довольно пологий склон. Планета помогает сильным. Первое, что нужно сделать, оказавшись на острове, – подняться повыше. Потому что Большая волна появляется тогда, когда ее не ждут. Но Олаф не долго думал о цунами…
Он вырос в маленькой общине Сампа, одной из четырех на острове Озерном, которую сорок лет железной рукой вел за собой старый едкий Матти. Отец Олафа был человеком мягким, что бывает свойственно людям большой силы и роста, нетребовательным и снисходительным к обоим сыновьям, и если бы не жесткие уроки Матти, Олаф, пожалуй, вырос бы совсем другим. Матти любил повторять, что мягкой как воск должна быть женщина, а в мужчине главное стержень, на который она сможет опереться. Он смеялся над болью, слабостью и трусостью, научил не жаловаться и преодолевать страх. Это он твердил, что Планета помогает только сильным.
Воистину, Озерный был одним из самых удивительных уголков Восточной Гипербореи, которые Планета подарила своим избранникам! Должно быть, в столь высоких широтах не нашлось бы более теплого и уютного местечка. Цунами разбивались еще о землю Франца Иосифа, добегали до Ледниковых гор, но на берега Озерного приходили слабыми и невысокими, иногда ниже ветровых волн. Просто выливались на берег дальше кромки прибоя, и только-то. Первую в своей жизни настоящую Большую волну Олаф увидел в десять лет, когда поехал с отцом в Сухой Нос.
Чем выше Олаф поднимался, тем сильней и пронзительней становился ветер. Если за час не найти лагерь – это смерть. Даже укрывшись в скалах, он все равно замерзнет. Он уже почти замерз, он чувствует судороги диафрагмы, провалы в сердечном ритме, он слабеет и скоро не сможет идти. Пропал озноб (температура тела ниже тридцати двух градусов?), мысли путались, в голове появлялись странно оптимистичные идеи – отдохнуть немного, подремать, свернувшись клубком. Олаф едва не забыл, зачем поднимается на остров. По белой лестнице с широкими площадками и лавочками, под разросшимися вдоль нее кустами можжевельника – к институту океанографии. Большой Рассветный, так похожий на древнюю Элладу, особенно солнечным летним днем…
Олафа качнуло, высокая скала по правую руку задела плечо – будто Планета толкнула его, надеясь разбудить. Он тряхнул головой и посильней ударил кулаком по камню – силы было не много, но резкая боль отрезвила, вернула ясные мысли. Гроза уходила, шквал летел дальше, а ветер с моря не стихал.
Планета помогает сильным. Как на всех птичьих островах, побережье выстилал пух и помет. Гагачий пух, пусть свалявшийся и сырой… Олаф натолкал немного под рубаху – прикрыл от холода хотя бы грудь и спину, – а из гнезда соорудил что-то вроде шапки. Но, понятно, без костра, даже в хорошем укрытии, одним пухом не согреться. Он тронул тесемку на шее – зимней ночью амулет из маленькой двояковыпуклой линзы только символизировал огонь, но разжечь огня не мог. И хотя полярная ночь на этой широте закончилась дней десять назад, до рассвета все равно не дотянуть, и не факт, что он будет ясным.
Остров небольшой, мест для лагеря не так много. И пока гроза не ушла за горизонт, надо попытать счастья…
Олаф долго взбирался на высокий гладкий валун, ободрал ногти, расцарапал ладони (успокоив себя тем, что на холоде это полезно, заставляет кровь бежать быстрее). Ветряк. Ветряк видно издали!
Никакого ветряка он не увидел, но примерно в полукилометре последние молнии высветили в темноте красно-оранжевый сполох – гиперборейский флаг цвета огня, нарочно выкрашенный так, чтобы его было издали видно в любую погоду: от яркого желтого до сочного красного. Надежда – вещь чрезвычайно вредная с точки зрения Олафа, а иногда и опасная – на этот раз прибавила сил. Сердце забилось быстрей, толкнуло остывающую кровь по артериям, дыхание стало чаще… Там люди. Он не один.
Вокруг появились деревца, искореженные холодными ветрами, острые камни сменились жестким мхом – он не был мертвым, этот островок…
Олафа шатало, судорогой скручивало не только ноги, но и косые мышцы живота, как-то слишком болезненно, изматывающе. Гагачий пух (особенно прикрывший затылок) помог продержаться еще несколько минут, но и эти минуты были на исходе. Он сосредоточился на том, чтобы не потерять направление, и плохо смотрел под ноги. Теперь он видел огненный флаг впереди, не поднимаясь на возвышения. Глаза привыкли к темноте – до лагеря оставалось не больше двух сотен шагов, когда Олаф споткнулся и не удержал равновесия. Задержка была досадной и глупой, падение неудачным. Стоило посматривать под ноги хоть иногда. Он думал, что споткнулся о кочку или деревце, распластавшееся по камню, хотя…
Олаф отпрянул и еще секунду продолжал сомневаться в увиденном.
Вот она, страшная расплата за маленькую надежду… Он споткнулся о ноги мертвеца – окоченевшего и полураздетого. И, не будь тело окоченевшим, Олаф решил бы, что кто-то с катера не дошел нескольких шагов до спасения, но… Даже в темноте довольно было пощупать тело, чтобы определить: смерть наступила когда угодно, только не в ближайшие полчаса. Кому, как не медэксперту отдела БЖ, в этом разбираться…
Связь с группой студентов прервалась пять дней назад. Скорей всего, вышла из строя рация или генератор ветряка, но жесткие инструкции отдела БЖ предписывали выслать спасательный катер, если связь не восстановится в течение сорока восьми часов. Олаф когда-то тоже ездил в такие экспедиции – студентов после зимних каникул часто отправляли на северные острова. Эта группа собирала штормовые выбросы, в основном, конечно, водоросли; студентов-медиков, как ребят с нервами покрепче, посылали бить тюленя, и им все завидовали (напрасно, кстати: охота на бельков – занятие не из приятных). Олаф хорошо помнил эти поездки, в юности две недели на необитаемом острове представлялись романтическим приключением, чем-то вроде детской игры в первых гипербореев, переживших потоп, в которой все по-настоящему, по большому счету – и матери вечером не позовут ужинать и спать.
Мертвое тело в двухстах шагах от времянки – не игра… Инструкция отдела БЖ перестала казаться ненужной перестраховкой: значит, не зря на Гагачий остров шел спасательный катер с десятком взрослых опытных мужчин на борту, не зря в состав группы спасателей входили следователь и медэксперт (он же врач, но сначала все-таки медэксперт). Вовсе не пожурить студентов им предстояло, не посмеяться над несданным зачетом…
Если живые оставили мертвого валяться в прямой видимости от лагеря, значит живым не до мертвых, значит им самим угрожает смертельная опасность, они сами нуждаются в помощи.
Олаф едва не забыл, что мало отличается от этого мертвеца, что тоже в смертельной опасности и запросто останется лежать на камнях не в двухстах, а в пятидесяти, скажем, шагах от времянки, – но он врач, он взрослый и сильный человек, он прибыл сюда спасать, а не спасаться. Может быть, именно эта мысль, снова подтолкнувшая остывающую кровь, позволила ему пройти последние двести шагов.
Подход к времянке перегородила мачта упавшего ветряка. Ветер трепал расстегнутые створки входа, катал волну по опавшей уроспоровой крыше над просевшими стенами, иногда взвивал огненный флаг, закрепленный над тамбуром, и понятно было, что внутри никого нет. Никого… из живых…
Паника накатила внезапно, именно паника, детский ночной кошмар, то, чего, наверное, боится каждый гиперборей. Это вбили Олафу в мозги до того, как он научился говорить: человек не может один. Не может выжить – лишь недолго продержаться. Ощущение одиночества было сродни приступу клаустрофобии, иррациональный страх давил и требовал немедленного действия: бежать, кричать, звать на помощь… Ужас одиночества – как снежный ком: сколько ни кричи, никто не услышит, а потому еще сильней хочется кричать. Олаф проглотил накатившую панику вместе с комом в горле – это холод снова туманит мозги. Планета, конечно, помогает сильным – тем, кто не рассчитывает на ее помощь.
Влезать внутрь пришлось на четвереньках – у входа крыша поднималась над полом едва ли больше, чем на метр, а ближе к центру и вовсе лежала на полу. Это была отличная надувная времянка, способная надежно защитить от холода, ветра и дождя – если работает генератор, подкачивая воздух в стены. С печкой внутри, пол из пемзовых блоков. Типовая шестиместная, где восемь человек размещались вполне свободно, а в широкий холодный тамбур вошли не только вещи и продукты, но и аккумуляторы, и заготовленные дрова. Там Олаф и наткнулся на фонарик – фонарик работал. Включить аккумулятор при недействующем генераторе он поостерегся.
Главное – не надеяться. Надежда оборачивается безоговорочной верой в лучшее и расслабляет. Зачем шевелиться, если веришь в лучшее?
Створки опустившейся внутренней двери оказались застегнутыми изнутри, и окоченевшие пальцы с трудом ковыряли пуговицу за пуговицей. Олаф, понятно, не боялся мертвецов, но… Но знал о них гораздо больше обычного человека… В любом случае, не хотелось бы ему найти внутри семь окоченевших тел.
Он подпер крышу багром, лежавшим в тамбуре, с трудом встал на колени и посветил вокруг. Времянка была пуста, снова в глубине души забрезжила коварная надежда: может, ребята живы? Может, они просто ушли с этого места по какой-то непонятной причине? Но тогда, вероятно, оставаться здесь опасно… Выбор был небогат: или вскорости умереть от холода, или рискнуть, оставшись внутри. Мысли в голове ворочались медленно и странно: с чего он вообще взял, что они мертвы? Профессиональная деформация?
Вещи – слишком много вещей – пребывали в беспорядке. Верней, в каком-то странном беспорядочном порядке. Сапоги рядком стояли у входа, на них грудой лежали свитера, штаны, штормовки, телогрейки, носки, варежки. Сверху груду накрывали куртки. Куртки… Понятно, что каждый имел с собой смену теплой одежды, может, и две пары обуви. Но вряд ли по две тюленевые куртки.
А как они вышли наружу, если вход закрыт изнутри? Вопрос показался слишком сложным, чтобы искать на него ответ.
Пока не найдены мертвые тела, Олаф был обязан предполагать, что они живы, и действовать так, будто они живы. Но предполагать и действовать – совсем не то, что надеяться. Мысль снова показалась странной: о действиях в его положении речь пока не шла. Верней, речь шла только об одном действии – согреться.
На толстых матрасах лежали расстеленные спальники, но сбились местами, будто о них спотыкались и путались в них ногами. Олаф разглядел даже отпечаток грязного сапога. По матрасам обычно не ходят в сапогах…
В печурке нашлись дрова, ее вот-вот должны были растопить, но почему-то не растопили – в положении Олафа эта маленькая деталь стала, наверное, решающим фактором. Двигаться, главное – двигаться, не расслабляться в шаге от спасения. А расслабиться очень хотелось, голова соображала плохо, медленно, тело не слушалось и будто налилось свинцом. Он видел множество людей, погибших в шаге от спасения.
Ветер обеспечил достаточный поддув в раструб нижней трубы, качать мехи не требовалось. Спички тоже нашлись без труда, и первое, что Олаф сделал, – разжег огонь, а уже потом переоделся, потом нашел аптечку, фляги со спиртом и канистры с водой, потом переставил подпиравший крышу багор и соорудил вокруг печки шатер из спальников, – шестиместную времянку не так просто прогреть и до комнатной температуры, а до тридцати пяти – сорока градусов вовсе невозможно. Он действовал механически, будто по инструкции, не рассуждая, не теряя времени – но все равно еле-еле… Думал, что от гипотермии часто умирают именно при согревании. И далеко не всегда неправильном.
Мысль о том, что замерзшего лучше всего отогревать человеческими телами, на этот раз показалась жутковатой и потребовала немедленно уточнения: живыми человеческими телами.
Вернувшийся озноб прошел только через несколько часов; не сразу, но отпустило закоченевшие руки и ноги – боль выматывала, вытягивала жилы, сбивала и без того неуверенное дыхание и кончилась лишь тогда, когда Олаф совершенно уверился, что она не пройдет вообще. Взамен зажгло многочисленные ссадины и царапины, заныли ушибы, заболели мышцы, особенно на ногах. Есть не хотелось, но поесть нужно было обязательно – восстановить силы. Двигаться не хотелось тоже, и тем более не хотелось покидать теплый шатер.
Консервы и крупу Олаф без труда нашел в тамбуре и лишь тогда вспомнил о рации. Пошарил фонариком по времянке – рации нигде не было. Может быть, покидая лагерь, ребята взяли ее с собой? Но почему тогда оставили теплую одежду? Вместо рации обнаружилась кожаная папка с документами.
После выхода в холодный тамбур снова начался озноб, Олаф подбросил в печурку немного дров, поставил греться банку консервов с китовым мясом и кружку воды. Он чувствовал себя донельзя усталым, чтобы варить крупу.
От еды его развезло, потянуло в сон, и, пожалуй, только теперь можно было не опасаться смерти от холода – шатер сохранит тепло в течение нескольких часов. Если отправиться на поиски ребят сейчас, он, во-первых, ничего не найдет (если вообще встанет), лишь напрасно потратит силы. Во-вторых, ничем ребятам не поможет, зато станет для них лишней обузой. Не стоит суетиться ради того, чтобы успокоить собственную совесть.
Олаф улегся поудобней, завернулся в спальник, погасил фонарик и приоткрыл печную дверку – от догоравших углей в обветренное лицо хлынул восхитительный жар, шатер наполнился смутным оранжевым светом. Блаженно закружилась голова, Олаф зевнул и прикрыл глаза. И тут же услышал негромкую возню у входа во времянку – кто-то расстегивал пуговицы, чтобы войти внутрь.
И, наверное, правильно было бы обрадоваться, помочь – снаружи пуговицы расстегивать неудобно – или хотя бы выбраться из шатра навстречу пришедшему. Но тело стало вдруг ватным, дыхание замерло и сделалось тихим, поверхностным, зато сердце стучало в уши оглушительно, не давая толком прислушаться…
Звякнула посуда, сложенная в мешке у выхода в тамбур. Там нельзя было выпрямиться в полный рост, и кто-то пробирался к шатру на четвереньках. Ни одному гиперборею не придет в голову бояться человека, и Олаф вряд ли мог вразумительно объяснить самому себе, почему не в силах шевельнуться, почему со лба на висок медленно сползает капля пота, и ее никак не вытереть…
Полог шатра приоткрылся, дохнуло холодом, и чуть ярче загорелись угли – Олаф совсем перестал дышать, лишь смотрел широко раскрытыми глазами, как в шатер неуклюже пролезает темноволосый паренек в шерстяной рубашке и кальсонах.
Он сел на пол неподалеку от печной дверки, в ногах Олафа, зябко обхватил руками плечи и пробормотал:
– Как там холодно…
В словах этих было только отчаянье – острое, щенячье… Оно оглушило сильней, чем страх минуту назад: Олаф знал, как там холодно.
Угольки в печке потрескивали потихоньку, давая все меньше света, но бледное лицо в полутьме все равно было видно отчетливо: в лобной области слева мелкие ссадины бурого цвета, осаднение кожи неопределенной формы на левой скуле… м-м-м… два с половиной на полтора сантиметра. Отморожение левого уха третьей-четвертой степени. Аналогично концевые фаланги второго и третьего пальцев правой руки темно-бурого цвета. Пястно-фалангиальные сочленения на правой руке покрыты ссадинами буро-лилового цвета пергаментной плотности. Подрался? Да нет же, повреждения больше похожи на агональные. Впрочем, может, и не в агонии, но уже в состоянии гипотермии.
Олаф осекся, холодея. Он слышал, что в допотопные времена люди его профессии быстро спивались, но для себя считал это чем-то… унизительным… Пить от страха – что может быть глупей? А тут подумал о фляге со спиртом с вожделением, хотя спирт при гипотермии вовсе не полезен.
Угли совсем погасли, темнота становилась кромешной… Ветер свистел в незакрытой печной трубе, а где-то далеко, слышный даже сквозь полог из пуховых спальников, грохотал прибой: потревоженный грозой Ледовитый океан не спешил успокоиться.
Олаф лежал без сна и без движения – или ему казалось, что без сна?
Он проснулся от холода и увидел сквозь щель в пологе смутный свет.
Чем он думал, когда улегся спать, не закрыв вьюшку? Боялся угореть? Теперь драгоценное тепло ушло в небо…
Он проспал рассвет! Световой день здесь не более шести часов, и сколько из них прошло – неизвестно!
Рассвет разгоняет ночные страхи, мысли становятся трезвыми, а иногда – слишком трезвыми. Понятно, что согревание после такой теплопотери может вызвать не только кошмарные сны, но и галлюцинации…
Вылезать из-под спальника не просто не хотелось – от воспоминания о холоде сжималось все внутри, даже дыхание перехватывало, как будто снова предстояло нырнуть в ледяную воду. Мысль о скоротечности светового дня подтолкнула наружу и сняла дыхательный спазм. На движение мышцы отозвались болью – крепатура, ничего удивительного после нарушения периферического кровообращения, она пройдет, если шевелиться.
Во времянке было гораздо светлей, чем под пологом: надувные уроспоровые стены и крыша пропускали свет. Олаф поискал куртку и сапоги себе по размеру – некогда завтракать, поесть можно потом, когда стемнеет. На этот раз есть хотелось сильно, и он попил воды.
Пришлось снять меховую безрукавку – куртка на нее хоть и налезала, но мешала двигаться (в кармане обнаружился компас). Ну и в теплые сапоги двух пар носков – таллофитовых и шерстяных – было вполне достаточно. Это ночью, с перепугу, Олаф натянул на себя все, что только подвернулось под руку. На всякий случай он надел еще грубые уроспоровые штаны, хорошо защищавшие от ветра, направился к выходу и остолбенел: пуговицы на внутренних створках двери были расстегнуты. Нет, не может быть… Он хорошо помнил, как долго возился с ними. Или это случилось в первый раз, а после вылазки в тамбур за консервами он про пуговицы забыл?