Через час, когда мы возвращались к самолёту, нас остановил патруль фельджандармерии. Три «фельда», лейтенант и два фельдфебеля в прорезиненных серых плащах с металлическими бляхами на цепях. Имперский орёл и надпись «Feldgendarmerie» отсвечивали похоронным блеском. На бляхе одного из фельдфебелей блестела свежая вмятина то ли от пистолетной, то ли автоматной пули, они все одинаковые, но бляха спасла жизнь своему хозяину. У «фельдов» были особые права расстреливать на месте дезертиров и паникёров. Чекистские заградотряды в подмётки не годились полевой жандармерии.
– Стой! Ваши документы, – для таких людей даже гестаповский жетон не указ, тем более, если его хозяин в цивильной одежде и этого жетона при нем нет, как нет и удостоверения, что он штандартенфюрер из четвёртого управления РСХА.
Мы предъявили наши аргентинские паспорта. Лейтенант перелистал их, внимательно посмотрел на нас и сказал:
– С такой аргентинской рожей нужно быть в фольксштурме и защищать столицу Рейха от красных варваров. Расстрелять, – и он небрежно махнул рукой своим фельдфебелям.
Осадное положение не терпит отлагательства в приведении приговоров. Я поднял руку и закричал, что выполняю специальное задание фюрера и партии и у меня есть документы, подтверждающие мои слова. Я снял правый ботинок и достал из-под стельки моё специальное удостоверение, говорящее о том, что владелец его делает все на благо Рейха и во имя фюрера.
Лейтенант посмотрел на удостоверение и задумался. Можно и шлёпнуть этого спецагента, но вдруг это окажется тот человек, которому нужно оказать содействие. Тогда этого лейтенанта шлёпнут так же, как и этого человека. Даже разговаривать не будут. А так у «фельдов» есть возможность выжить в этой мясорубке. Как только будет объявлена капитуляция, бляхи и документы выбрасываются, и они становятся обыкновенными служащими Вермахта, обязанными исполнять приказы своего фюрера. Кто докажет, что это была группа палачей? А с гестапо и владельцами спецудостоверений лучше не шутить.
Как бы нехотя лейтенант вернул мне удостоверение и лениво произнёс:
– Свободны.
На сердце отлегло. Дух полковника бушевал внутри и требовал поставить на место зарвавшегося лейтенанта, но это была не та ситуация. Сейчас этот лейтенант ставил к стенке всех от рядового до генерала.
У нашего самолёта у переднего колеса сидел пилот и нервно курил.
– Я всё видел, – сказал он, – меня тоже пытались поставить к стенке за то, что я готовлюсь убежать из осаждённого города, но я сказал, что выполняю особо важное задание представителей фюрера и партии. Если бы они расстреляли вас, то вернулись бы за мной. У меня есть спирт, не желаете выпить?
Я кивнул головой в знак согласия.
Через полчаса мы стали размещаться в самолёте. Спирт сделал своё дело. У нас было эйфорическое состояние предвкушения захватывающего путешествия. Я ещё никогда не летал на таком маленьком самолёте. Я сел рядом с пилотом. Дед Сашка – сзади. Кабина как в автомобиле. Такие же автомобильные дверцы. Только вместо руля штурвал. У пилота и у пассажира.
– А это зачем, – спросил я, указывая на штурвал у себя.
– Мало ли что, – уклончиво ответил пилот, – вдруг пилот левша, или ему по-маленькому захочется сходить, то пассажир в это время и рулит. Тут сложного ничего нет. Как на машине. Нужно влево повернуть, поворачиваете штурвал влево и одновременно двигаете вперёд правую педаль, а левую – назад. Направо – все наоборот.
– Что все наоборот, – не понял я.
– Если нужно повернуть направо, то поворачиваете штурвал направо, левую педаль двигаете вперёд, а правую назад. – Пилот был терпелив. Видно было, что терпеливость была обусловлена тем, что он не знал, кто мы, а не то нам бы это всё объяснили в две минуты с использованием выражений, на которые горазды настоящие лётчики. – Штурвал на себя – поднимаемся вверх, штурвал от себя – снижаемся. Вот и все. Просто как лопата. Вот сектор газа. Это кнопка выключения зажигания. Сейчас вы даже сами можете поднять самолёт.
– Нет уж, увольте, – запротестовал я, – вы пилот, вы и управляйте самолётом.
– Слушаюсь, – сказал пилот и нажал на кнопку зажигания.
Самолёт как бы встрепенулся. Винт сделал половину оборота. Самолёт ещё раз встрепенулся и винт стал вращаться, набирая обороты. Самолёт стал чихать из трубок сизым газом, который стал набираться в кабину. Наконец, самолёт тронулся с места и поехал по-автомобильному к взлётной полосе. Приостановившись у начала полосы, двигатель запел какую-то визгливую песню, выжимая из себя все силы для вращения винта. Затем самолёт побежал и легко оторвался от земли. Звук двигателя немного стих. Стало закладывать уши, и бензиновая гарь потихоньку через щели ушла из кабины.
Сам момент взлёта интересен. Прекращаются толчки от неровностей взлётной полосы, самолёт начинает мягко лететь, но проваливаться в воздушные ямы, от чего содержимое желудка начинает подниматься к горлу или наоборот, опускаться вниз. У воздушных ям есть одна особенность. На сколько метров ты упадёшь в яму, на столько метров ты поднимешься в восходящем потоке.
На маленьком самолётике это все чувствуется по-иному, чем на огромном самолёте. Болтанка в полете была такая, что не приведи Господь. Нас то швыряло из стороны в сторону, то мы плавно покачивались как на лёгкой морской волне, то нас сносило в правый или в левый крен. Вообще, если образно так сказать, то полёты по воздуху чем-то сродни прогулке на моторной лодке по бурной реке или по бурному океану. Одно и то же, только со знаком минус. Морские волны повторяются воздухом на большой высоте. То они мелкие, то они крупные, то боковые, то встречные, то верховой ветер начинает создавать волны, то низовой. Ох, уж этот низовой ветер. Волны мелкие, жестокие и злые, стараются перевернуть лодку и пустить её на дно. То же и в воздухе. Создаётся проекция земной поверхности в высоте. Не зря его называют воздушный океан.
Мы летели, внимательно наблюдая за землёй и обходя воинские соединения союзников. Части на марше частенько обстреливают все появляющиеся цели, чтобы не допустить бомбёжки. Зенитная стрельба никогда не бывает прицельной. Бьют по площадям на опережение.
Слышал я, что есть умельцы, которые одним снарядом сбивают летящий самолёт. Покойничка Гейдриха тоже сбил красноармеец одним выстрелом из трёхлинейной винтовки. А самолёт во время зенитного обстрела попадает как бы в облако астероидов, которые так и пытаются смять в лепёшку твой звездолёт. Прямые попадания не редкость, но и они тоже результат случайности.
В этой случайности кому-то всегда везёт, пробежал между струями дождя и остался сухой, а кто-то сразу получает всю порцию, отведённую для всех. Так вот и я не вхожу в число счастливчиков, на которых ни одна капля не падает.
Ожесточённых боев на западном направлении Германии мы не наблюдали. Шла деловая сдача в плен германских войск. Ожесточённые бои шли только на восточном направлении. Над Францией мы вздохнули спокойно. И как оказалось – зря.
Во Франции войны не было. С 1918 года французы не воевали. Разве можно назвать войной тот месяц, во время которого они сдали немцам свою Францию и отправились лежать на боку, наблюдая, как ложатся под немецкий сапог другие страны.
Если бы у Польши были такие возможности как у Франции, то немцам крепко бы не поздоровилось в 1939 году. Но поляки видели себя огромной империей «от можа до можа» с оттяпанной у России католической или униатской Киевщиной, размовляющей на польской мове. Поляки чётко обеспечили себе два враждебных фронта, немецкий и русский, и получили именно то, что должны были получить, несмотря на заигрывания с Гитлером. Сталин правильно сделал, что вернул украинские земли Украине, оттянул на два года начало неизбежной войны против СССР и вызволил от немецкой оккупации украинские территории, отошедшие недавно к Польше. С другой стороны, Польша была санитарным кордоном между СССР и Германией и, возможно, Сталин просто приблизил начало и неизбежность войны с непосредственно граничащим с ним врагом-союзником.
Французская война с немцами превратилась в Сопротивление, о котором так мало говорят, что непонятно, в чем же выражалось это Сопротивление.
Англичане засылали во Францию агентуру и диверсантов. Гестапо и абвер благополучно вылавливали их и организовывали оперативные игры с помощью перевербованных агентов. Немцы получали английское снаряжение, а англичане рапортовали об успешных диверсиях и военных операциях. И все были довольны. Немцы тем, что во Франции было спокойно, а англичане тем, что они наносят «огромный» урон немцам.
И так было бы до 1945 года, если бы не проклятые коммунисты и социалисты, которые взялись за оружие и начали воевать по-настоящему. Маки́. Maquis – густой кустарник, растущий на Средиземноморье. Это по-научному, а в переносном смысле слова – это бурелом, чаща, там, где черт ногу сломит. И немцы там часто ломали ноги. Хотя англичане и не жаловали маки, но считаться с ними приходилось, даже снабжать оружием. В частности, автоматами (вернее, пистолет-пулемётами, потому что они стреляли пистолетными патронами) «Стерлинг», которые изготавливались из обрезков водопроводных труб, имели плохую отделку и невероятно плохую меткость при стрельбе. Зато они были маленькими, лёгкими, хорошо прятались в одежде, были удобны в руках, стреляли и иногда попадали в цель, особенно тогда, когда цель пыталась спрятаться от стрелка.
Вот такого маки мы увидели на одном из зелёных холмов с виноградниками, пролетая почти рядом с ним на небольшой высоте. Это был молодой парень в защитной форме английских «коммандос» с неизменным темно-синим беретом на голове. Он увидел самолёт, поднял свой «Стерлинг» и от пояса дал длинную очередь по нам. Не навоевался парень.
Когда человек впервые берет в руки оружие, то ему нужно из него стрелять во всё, что ему попадается на глаза. Попался самолёт – пальнём по самолёту. Даже для такого самолёта, как наш, это все равно, что горохом об стенку. Простучит – и все. И по нам простучало. Да только лётчик открыл форточку, чтобы выбросить окурок. И получил пулю прямо между глаз. Что такое не везёт и как с ним бороться? А никак. Нужно просто быть готовым ко всему.
Лётчик отвалился на спинку своего кресла и его вытянутые руки толкнули штурвал от себя. Холмы следовали за холмами, и мы неслись прямо в следующий холм. Слава Богу, что это был не современный самолёт, где дублирующее управление имеет возможность отключаться. Я вряд ли бы в сотые доли секунды смог найти переключатель. Я инстинктивно схватился за штурвал и потянул его на себя. Мы круто взмыли вверх. У меня даже потемнело в глазах. Начал выравнивать самолёт и стал валиться на правое крыло. Стал исправлять положение – свалился на левое крыло, а нужно же ещё и вперёд смотреть. Минут пятнадцать мы летели, вихляясь в небе как пьяная баба на высоких каблуках, выискивая площадку для посадки.
Наконец, я увидел ровное поле вблизи небольшого городка и стал прижимать самолёт к земле, пытаясь сектором газа держать самолётик на грани полёта. Затем я почувствовал, что задний опорный крюк чиркнул по земле, хотя, по идее, первыми земли должны коснуться передние колеса. Я толкнул от себя сектор газа и стал рулить по полю. Колеса вдруг попали в какую-то продольную канавку, и наш самолёт встал на попа, уткнувшись носом в землю и пытаясь пробурить её насквозь вращающимся и визжащим винтом. Я стукнулся лбом о переднюю панель, штурвал больно вдавился мне в грудь, и на меня упала вылетевшая из-за кресел канистра с бензином. Канистра был плохо закрыта и сейчас бензин бульками лился на меня из узкого горла канистры. Нам только не хватало доброго прохожего с коробком спичек.
– Дед, ты жив? – крикнул я, но вместо крика раздалось какое-то петушиное сипение.
– Жив, едрит твою лять, – отозвался дед Сашка, поднимаясь над спинкой кресла и почёсывая ушибленную шею, – нет, блондинка не дождётся своей очереди.
– Давай быстрее вылезать, – сказал я, пытаясь открыть заклинившую дверцу.
Кое-как ногами я выпнул дверцу и вывалился наружу. Затем я выдернул деда, и мы побежали прочь от самолёта. И вовремя. Мы успели отбежать метров на пятнадцать, как сзади полыхнуло с взрывом.
Господь предупреждал Лота, чтобы семья его не оглядывалась, пока будет гореть Содом и Гоморра. Жена Лота оглянулась и превратилась в соляной столб. Я остановился, оглянулся и словил какой-то горящий обломок, который воспламенил мою одежду. Вернее, левое плечо, пиджака, напитавшееся бензином. Я сразу превратился в огненный столб. Хорошо, что мы не растерялись. Я с помощью деда скинул пиджак, рубашку и мы стали все это топтать ногами и забрасывать землёй. В горячке я не заметил, что порядочно обжёгся и что на левой стороне головы у меня сгорели волосы и брови, и щека, и шея стали приобретать багровый оттенок, а откуда-то появившаяся боль была настолько нестерпима, что меня стало колотить как в ознобе. Ожог сильный. Медикаментов никаких. Сейчас обожжённое место надо бы смазать каким-нибудь маслом, каким угодно, даже машинным или пастой зубной, она успокаивает и заживляет раны неплохо.
– На-ко, мил человек, хлебни из фляжки, – сказал мне дед, протягивая фляжку, из которой лётчик наливал нам спирт. Запасливый дедок, а лётчику сейчас все равно, может, он так быстрее попадёт в царствие небесное.
Я сделал несколько глотков растекающейся по рту жидкости, которая перехватила у меня дыхание и принесла какое-то облегчение. Но это только на первые мгновения. Потом боль снова стала нестерпимой.
Дед поднял остатки моего пиджака, и мы пошли в направлении городка, до которого было километра три. От городка уже ехала красная машина с медным колоколом, который позвякивал сам по себе, потому что шесть человек, которые сидели на лавке сверху, держались за медный поручень, чтобы не свалиться. Да и зачем звонить, если дорога пустынна и только два человека бредут к ней по полю от горящего самолёта.
– Мсье, это вы летели на самолёте? – спросил меня брандмайор в золотистой каске.
Я утвердительно кивнул головой.
– Там кто-нибудь остался? – указал в сторону костра пожарный.
Я отрицательно помотал головой.
– Тогда чего нам ехать туда, – сам себе сказал пожарный начальник, – оно и само догорит, а тут люди в помощи нуждаются. Садитесь, господа, наверх, поедем в больницу, – сказал он и дал команду водителю разворачиваться.
Городок мне постоянно казался знакомым, и он действительно оказался мне знакомым, когда я увидел знакомую больничку и доктора, у которого мы наблюдались вместе с полковником Борисовым. Вот это мы летели, совершенно не видя того, что не так уж много восточнее нас был город Париж вместе со всеми его окрестностями.
– Мсье Казанов, – радостно приветствовал меня доктор. – Как вы жили все это время? – спросил он и, не дожидаясь ответа, стал говорить о том, что они пережили оккупацию, и что немцы заставляли их работать на себя, и что вино и сыр стали намного дороже, и что хороший кофе можно было купить только на чёрном рынке, и что они так бедствовали, так бедствовали… На ленинградцев и на киевлян французы не были похожи из-за того, что у них ухудшилось качество кофе. А, ну их, мне было не до того, потому что меня била крупная дрожь.
Доктор сделал мне укол димедрола, а сестра обрабатывала обожжённые места дезинфицирующим раствором, убирала клочки одежды и мазала меня какой-то пахучей жёлтой мазью. Мне становилось лучше от успокаивающего укола. Дрожь проходила. Мои глаза стали медленно закрываться, и я провалился в сон.
– Хэнде хох, – услышал я сквозь сон.
Кто-то тряс меня за плечо. Я открыл глаза и увидел двух человек в форме маки с немецкими автоматами в руках.
– Полковник фон Казен, от имени правительства свободной Франции мы объявляем вас арестованным, – сказал партизан с синей повязкой и тремя белыми звёздочками на ней.
Французский язык партизана был правильным, но с каким-то неуловимым акцентом. Неужели испанец? Точно. Очень много испанцев, которые ушли из Испании во Францию, активно участвовали в Сопротивлении.
– Амиго, – сказал я по-испански, – я не немецкий полковник, а выполняю специальное задание по борьбе с фашистами и сейчас летел в Испанию, чтобы перебраться оттуда в Аргентину.
– А это что? – спросил меня командир-испанец, показывая моё спецудостоверение и аналогичный немецкому текст на испанском языке внизу.
А вот тут мне крыть было нечем. Не скажешь же, что удостоверение мне подбросили. Я не стал никому и ничего отвечать. Я просто не стал говорить. Молчал как партизан на допросе в гестапо, хотя ко мне не применялись гестаповские методы. Ежедневно приходили чины французской полиции и учиняли мне допрос. Как в песне старинной «вместо строчек одни точки» и никакой подписи, зато все это аккуратно подшивалось в дело и хранилось как зеница ока.
Деда Сашку ко мне не допускали, но он, как мне кажется, и сам не лез на рожон. Человек умеет говорить по-испански на кастильском диалекте и по-немецки. Личность подозрительная, лучше держаться в тени. То ли его держат где-то в укромном месте, то ли он сам держится в укромном месте, но про него мне не задали ни одного вопроса. Мало ли оборванцев шляется в предместьях Парижа.
Ко мне приводили на опознание бывшую мою квартирную хозяйку и экономку полковника Борисова, которые указали, что предъявленный им субъект отдалённо напоминает знакомого им мсье Казанова, проживавшего здесь до войны, но утверждать точно они это не могут, потому что в таком виде они никогда меня не видели.
На меня приходили смотреть многие сотрудники спецслужб, как я предполагаю по их внешнему виду и иностранному акценту. Были даже представители советской репатриационной комиссии. В числе представителей был и мой знакомый, полковник Миронов в военной форме, правда, орденов на его груди было мало. Работу разведчиков всегда мало ценят. Миронов молчал. Молчал и я, когда мне задавались вопросы на русском языке.
Все вопросы были однотипными: кто я такой, и с каким заданием оказался во Франции? Что тут отвечать? Не знаю, поэтому я ничего не отвечал, ничего не писал и не подписывал.
Потом, похоже, началась борьба за мою подведомственность, потому что меня стали перевозить из города в город в закрытых автомашинах и под надёжной охраной. В течение месяца я сменил пять мест пребывания.
Наконец мы прибыли в южный портовый город. Мне не приходилось быть на южном морском побережье, но, судя по внешнему виду и размеру города, это был Марсель. Грязный городишко с узенькими улочками и разномастным населением, которое днём является французскими гражданами, а ночью превращается в граждан вольного города со своими порядками и властью.
Мы сели на катер и поплыли в сторону островка примерно в миле от пристани. Если я не ошибаюсь, то это и есть знаменитый остров Иф, в замке которого содержался граф де Монте-Кристо. Замок был построен в XVI веке непосредственно в скале для защиты Марселя от атак с моря. Но так как на Марсель никто не нападал, то замок стал тюрьмой для особо опасных преступников. В тесных камерах содержались гугеноты, политики, руководители Парижской коммуны и другие личности, представлявшие опасность для Франции.
Условия содержания узников зависели от их состояния. Бедняков заключали в тёмные камеры без единого окна. Богатеньким предлагали отдельные камеры наверху, где можно было дышать свежим морским воздухом и «любоваться» морскими видами.
С 1830-го года замок официально перестал быть тюрьмой, но в 1871 году здесь были заключены руководители Парижской коммуны, а её лидер Гастон Кремье был расстрелян на острове Иф. В 1890 году остров был демилитаризован и открыт для публики. И меня сюда везли не на экскурсию.
Никаких туристов по случаю войны на острове Иф не было. Это я так говорю, потому что никого не видел. Да и кого я мог увидеть? Наш катерок пристал к пристани, мы вышли на мол, и прошли метров сто в сторону замка. Во внутреннем дворе я видел металлическую лестницу, ведущую наверх, несколько галерей и входов внутрь замка.
Меня повели вниз и заперли в комнате, в которой горела тусклая электрическая лампочка. На улице было темно, а в камере царила приятная свежесть. Приятной она бывает в течение часа, а потом начинает превращаться в холод, охлаждая организм. Я это почувствовал уже через пару часов. Я был нездоров. Ожоги болели, и боль была просто отупляющая. В какое-то время боль начинает становиться привычным состоянием организма и по уровню колебания боли можно судить о комфортности пребывания в этой камере.
Питание можно смело называть баландой, потому что более противных похлёбок я не ел. Во Франции это называют луковым супом, но мне кажется, что если бы все французы ели такой луковый суп, то это не было бы их национальным блюдом.
Я стал осматривать и ощупывать стены моей камеры, но кроме слизняков и плесени в углах ничего не нашёл. Было, правда, вентиляционное отверстие вверху, через которое иногда издалека доносился шум прибоя, но отверстие было не больше моего кулака, поэтому о возможности побега с его помощью нужно забыть. Скальную породу нужно чем-то скрести, а у меня кроме ногтей ничего не было и не предвиделось, что ко мне попадёт в руки кусок железа, из которого бы я сделал какое-то орудие.
Труднее было с календарём. Я оторвал пластмассовую пуговицу от брюк и пытался ею царапать стену, отмечая прожитые дни. Метки были такими слабыми, что их только с огромным трудом можно рассмотреть. Пришлось делать маленькие катышки из полагающегося к похлёбке куска хлеба. С утра какая-то тёплая жидкость бурого цвета, которая стояла рядом с кофейником. В обед суп с куском хлеба. Вечером «кофе». Людям, страдающим от избытка веса, такая диета пойдёт только на пользу.
В этой камере я пробыл двадцать два дня, судя по скопившимся в кармане катышкам хлеба. А на двадцать первый день на мой кусок хлеба был положен маленький кусочек ветчины.