Утром Катька и Мишка боялись поднять глаза на мать, а она, разрумянившись, пекла блины, выкладывая их стопой посредь столешницы. Какое-то подобие улыбки проскальзывало и по широкоскулому лицу квартиранта, расположившемуся во главе стола.
– А где, гришь, Нюра, меньшой-то, в Иркутске? – спросил, скатывая очередной блин в трубочку, Филипп.
Анна сокрушенно кивнула:
– Ох, исстрадалась уж вся душа по Васютке! Давно бы забрать, да на че в даль таку ехать-то? Да и боязно! Чо же это такое по матушке Рассее твориться-то, а? Смертоубивство сплошное! Охо-хо…
– А сидеть у моря погоды дожидаючися, так воопше не дождесси! – грозно бухнул Филипп.
Взял новый блин и немигающе уставился на притихших Мишку и Катеринку.
– Чево лупетки таращите! Блины тут катаете, а Васятке малому каково на сиротской пайке, не кумекали? То-то… Ладно, шавкайте…
Разрешил милостиво, как хозяин, заглотил удавом блин и хлопнул ладонью-лопатой по столешнице:
– Ладноть, Нюра, дай малость оглядеться. А там, глядишь, и подсоблю…
Филипп оказался на слово крепок: месяца через полтора бухнул на стол засаленный ком радужных бумажек – на дорогу. И сам поехал вместе с Анной в иркутский приют за ее младшеньким. Забрала Анна из приюта постылого свою кровиночку, домой привезла, отогрела, отмыла.
А к Филиппу еще больше по-бабьему прикипела: в положенный срок девкой разродилась. Окрестили Валентиной.
Чем занимается сожитель-квартирант, где разживается деньгами – догадывалась.
Пропадет на несколько дней, потом объявится ночью, втаскивая в сени мешок, а то и пару. Со всяким мануфактурным добром, вещами носильными, нередко и с бакалеей.
В доме появлялась и снова исчезала конская упряжь, сыромятные коровьи кожи, свертки хрустящего хрома, остро пахнущие козьи дохи и овчинные полушубки. Филипп уж не раз одаривал Анну отрезами материи, посудой из фаянса снабдил. А новорожденной Валентине, на зубок, полдюжины фарфоровых чашек с блюдцами в шляпной коробке приподнес, дескать, пущай барыней вырастает!
Анна не спрашивала, откуда все это приплывало, – не маленькая. А иной раз до утра и одежу с кровяными пятнами застирывала со щелоком в тазу. Про поденщину давно позабыла!
Днями пропадала в городе, на толкучке у вокзала или на рынке, но чаще на Дальнем вокзале – отдаленном от центра и одном из самых лихих районов города. Сбагривала всякое шмутье в тех местах, где Филипп наказывал. Иной раз целый день моталась. Благо с парнями на хозяйстве Катерина, да и с маленькой сестренкой нянчится-лялькается.
Деньги с продаж Филипп принимал дотошно, подолгу выпытывая про состоявшийся торг. Анне на прожив выдавал скупо – впроголодь не держал семейку, но и не баловал. Посему сильно удивил, даже испугал Анну, когда однажды среди ночи, в светелке, прямо на пружинистой кровати, вывалил из-за пазухи в подол ночной рубашки сожительницы большой смятый ком сиреневых царских «катенек» и лиловых с красным «голубков» новоиспеченного читинского правителя атамана Семенова.
– Прибери, – пробасил угрюмо, – да понадежнее. Покумекали мы тут с благодетелем твоим Ляксей Андреичем, – надоть в стоящее дело выручку пускать…
– Охо-хо… А где оно, дело такое, Филя, при энтих нонешних разбойниках! – Закачала сокрушенно головой Анна, жадно перебирая, расправляя и складывая в пухлую неровную пачку банкноты. Никак не получалось сосчитать.
– Это уж не твово ума дело! – широкая ладонь Филиппа прижала к одеялу судорожно дернувшуюся с деньгами руку Анны. – Ша! Слухай и запоминай, Нюра, со всем вниманием и до единого словечка! Поутрянке собирайся в Атамановскую станицу. Колян Куйдин как раз туда навострился, подвезет. В Атамановской есть потребительско обчество… Чево ты зенками-то захлопала! Найдешь! Вопщем, Нюра, тут Андреич твой слыхал намедни, что эта самая потребиловка имеет заезжий двор на тракте коло Песчанки. И энтот двор сдает в пользование желающему! Как это, мать ети… Ага! Аренда, называется! Вопщем, плати денежку и – владей! Но, каково?
Глаза Цупко в полумраке светелки, казалось, загорелись хищным и жадным блеском.
– Чуешь, Нюра? Ан да благодетель твой Ляксей Андреич! Ить, голова! Голова, Нюра! – повторил Цупко, подняв к потолочнице узловатый, в черных трещинах палец с желтым обгрызенным ногтем.
Нагнулся к Анне, зашептал, смрадно дыша в щеку и брызгая слюной:
– По всему, Нюра, выходит, што генерал-атаману ноне не до заезжих дворов. С краснопузыми бои идут сурьезные… И ишшо неизвестно, куда кто перетянет!.. Стало быть, самое удобное времечко, Нюра, в сутолоке-круговерти энтой, аки в мутной воде, рыбку словить…
Затрясся в беззвучном смехе на миг и тут же больно схватил Анну повыше локтя:
– Зыркал я тот постоялый двор! Хозяйство, Нюра, сурьезное, доброе! Крепкое! Опять же – расположенье! Почитай, все обозы мимо тащатся! Людям – ночевка, а тебе – полный расклад: чево везут, куды… Уразумела, а?
Филипп снова затрясся в беззвучном смешке, его рука жадно и бесстыдно нырнула в тесный вырез ночной рубашки Анны, рачьей клешней вцепилась в горячую грудь.
– То-то, сладкая!..
– О-ох, больно!
– Но… Давай-давай, не кобенься… – бормотнул сожитель, задирая другой рукою Анне подол и впиваясь сильными пальцами в ляжку. Кипа разноцветных купюр скользнула на домотканый половик у кровати, рассыпалась осенними листьями…
В начале 1919 года Анна Спешилова арендовала на пять лет постоялый двор у Песчанки, заплатив в кассу Атамановского потребительского общества сразу за два первых года.
И перебралась с малой Валентиной, Катериной и младшим из сыновей, Василием, из Читы, с Новых мест, в Песчанку. Благообразный бельмоватый дед Терентий тоже перебрался на заезжий двор в Песчанку, поближе к блинам и стряпне бабьей.
Хозяйствовать в читинском доме по улице Нерчинско-Заводской остался старший из спешиловских парней – шестнадцатилетний Михаил.
Мишка, конечно, обрадовался свалившейся на него вольнице. Однако поспешил. Запряг его Филипп, как сивку – взвалил всю ту беготню с краденым, чем доселе занималась Анна: отнести что куда велено, выручку на месте пересчитать, чтоб товарки и барыги не надули… На большее у глухого Мишки, к тому же довольно туповатого, способностей не хватало.
А Филе-Кабану уже требовался размах. Поэтому все чаще, от раза к разу, для дел своих темных прибирал Цупко младшего из спешиловских «мужиков» – двенадцатилетнего Ваську, хлопца юркого и крайне смышленого, удивительно склонного, как не раз убеждался Филипп, к пакости насчет чужого добра и чужого интереса.
Опытный уголовник разглядел в мальце достойного последыша, вот и пестовал, чисто наследника. Анна же, уж на что зная делишки Филиппа, глупо, как это только могут исстрадавшиеся по домашнему счастью бабы, радовалась столь тесной смычке сожителя и сынишки, невольно и незаметно обманывая себя миражом придуманного семейного счастья. Дети были для нее возможным спасением и очищением от былого, вынужденного нищетой греха. Свалившееся манной небесной на голову благополучие ослепило Анну: откуда ей было разглядеть, что старый Бизин и Филя-Кабан сыновей-то у нее, почитай, навсегда украли…
Теперь в Маккавеево Филипп Цупко наведывался редко. Скопившиеся в кузне заказы и работы целиком повисли на напарнике, которому хозяин Гоха подсказал на Филю особо не рассчитывать, а озаботиться подбором себе нового помощника. А что, дескать, касается Фили, так он неотложные родственные дела решает, вряд ли теперь возвернется…
Впрочем, маккавеевский народ пришлым каторжанином-кузнецом мало интересовался: в нонешней круговерти кого только через село не проносило. Разные были люди, а что этот самый Филя-Кабан – личность темная, так это любой бабке видно. К тому же в начале мая прошел слух, что угрюмый Филипп и вовсе «погорел». Сказывали, что с какой-то шайкой связался, покуксились они на японский склад, да там их всех и покончали.
На самом деле все обстояло не так трагично, как шумели слухи.
В начале мая 1919 года начальник 1-го района милиции города Читы Л. А. Околович в рапорте вышестоящей инстанции докладывал: «29 апреля с.г. около 10 часов вечера в Песчанском гарнизоне из барака № 48 посредством взлома висячих замков совершена кража японских товаров, а именно: около ста пудов подошвенной кожи и 2 пуда 20 фунтов сапожной желтой кожи, 9 штук мехов серой овчины, 2 швейных американских ножных машин, 16 пудов брусового японского желтого мыла и 20 белых военных брезентов, всего на сумму около 50 000 рублей. Участники означенной кражи: Филипп Цупко, Андрей Давыдов из крестьян Домно-Ключевского селения, Сергей Додок – ссыльно-поселенец и неизвестный цыган. Первый мною задержан и часть похищенных товаров найдена. А остальные бежали».
Украденное вернулось на японский военный склад практически полностью, в чем арестованный Цупко содействовал, чем только мог, выкручиваясь и сваливая вину на сбежавших соучастников. Дескать, сам он и не причем вовсе, а означенные похитители лишь подрядили его с подводами доставить товар на станцию, только и всего. Убежденное вранье, возврат украденного и внесение залога в три тысячи рублей помогли Филе в середине лета выйти на свободу.
Он принялся за старое.
Но весной двадцатого легко отделаться не получилось: в начале апреля арестовали за участие к кражах, а 13 мая Читинский окружной суд присудил Цупко «к лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и отдаче в исправительное арестантское отделение на 1 год и 3 месяца».
Только когда япончишкам с семеновцами пришлось окончательно восвояси из Забайкалья убираться, забрезжила свобода: 6 декабря 1920 года Цупко освободила из заключения комиссия по разгрузке тюрьмы – новая, дэвээровская власть.
Но теперь Филя где попадя старался ввернуть, что от бело-японо-интервентского режима он – явный потерпевший. Однако, поглядев на лоснящуюся ряху «страдальца», вряд ли кто мог отнести его к таковым.
В вызволение Фили из-под стражи главную лепту внесла Анна. Во всех смыслах. И деньгами, и ходатайствами разными. Вступив в управление постоялым двором, она всячески старалась создать среди песчанских жителей добрую репутацию о своем заведении, что в какой-то мере ей удалось.
А посему Анна, к тому же находившаяся снова в тягости, несколькими вечерами прошла по дворам, склонив десятка полтора сельчан составить «приговор с утверждением» – прошение за своего сожителя. Мол, никоим образом Цупко Филипп с уголовными преступниками не связан, и добропорядочные домовладельцы Песчанки ходатайствуют об его освобождении.
Обивавшую пороги односельчан Анну не столь уж волновала дальнейшая судьба погоревшего на кражах сожителя. Но, как ни крути, любое подозрение, худая молва и пересуды о Филе волей-неволей падали и на ее голову. Отпугивали народ от заежки, что и без того скромные доходы от постоя сокращало.
А доходы стали для Спешиловой смыслом жизни. Утратить приобретенный и нарастающий достаток она не желала ни в коем разе.
Слабоумного Мишку из города забрала, посадила у себя на постоялом дворе унты шить да катанки подшивать. Какая-никакая, а копейка в семью.
Опустевший читинский дом на углу Нер-Заводской и Кабанской улиц остался в полном распоряжении выпущенного из тюрьмы Филиппа. Мелькнула разок у Анны шальная мысль дом на Новых местах продать, но за такое Филя с Ляксей Андреичем не помиловали бы…
День за днем Анна с горечью убеждалась, что сожитель – не хозяин. Не было в Филиппе этой жилки, столь необходимого Анне мужицкого настроя на укрепление собственного хозяйства. Ей не раз уже приходилось нанимать работников для ремонтов: то или другое подправить на постоялом дворе. И, понятное дело, тратиться на чужих самогоном и копейкой. Если бы сожитель еще не притаскивал по ночам барахло да не давал денег… Ну и боялась, конечно, Анна каторжного варнака – зарежет, если что, как курицу!
Насчет отсутствия «хозяйственности» у Филиппа Анна не ошибалась. Так оно и было. Годами выработанная привычка жить за счет других, тащить для своей пользы все, что близко и плохо лежит, – эти, укоренившиеся в сознании и образе жизни Филиппа Цупко понятия, уводили его все дальше и дальше по кривой дорожке. Наличие домовитой сожительницы вполне устраивало. Постоялый двор, которым заправляла Анна, стал для Фили и берлогой, и вертепом.
Надежды Анны, что сожителя могут хоть в чем-то настроить на семейный лад народившиеся от него ребятишки, – так надеждами и остались.
Увы! Что подросшая Валюшка, что крепенький Кешка… Папашка вспоминал о них лишь в крепком подпитии: хватал на руки, подбрасывал к потолку, страшно хохотал. Дети его боялись, чувствовали холод и равнодушие.
Когда Анна разрешилась от бремени мальчонкой, сожитель заявился только на крещение, буркнул, чтобы назвали мальца Иннокентием. Сунул годовалой дочке глазированный пряник, густо облепленный махорочной крошкой, хмыкнул, глянув на орущего младенца, и – подался в большую пятистенку постоялого двора.
Там он быстро напился, горланил с мужиками песни, потом с кем-то полез в драку, а после мертвецки валялся на грязной соломе под навесом конюшенного сарая.
В полдень следующего дня, отныряв лохматой головой в бадью с квашеной капустой, Филипп долго сидел на скамейке у избы, сумрачно выковыривал ошметки капусты из свалявшейся бороды, тоскливо пялил мутные глаза на дорогу. А к ночи, так ни слова ни проронив, подался в город, благо конная оказия подвернулась. Анна знала, что первым делом Филипп нырнет к Бизину, на опохмелку.
Настоящий закоперщик приобретения в аренду постоялого двора, старик Бизин, пока здесь и не бывал. Это Филя часто терся средь мужиков-постояльцев, заводил с ними разговоры, балагурил и выпивал. Если не нажирался вусмерть, то вваливался в светелку к Анне и долго, по нескольку раз удовлетворял мужскую похоть, иногда и сапоги не скидывая. А поутру обычно подсаживался к ночевщикам на подводу, ехал с ними до Читы.
Филипп гулял с мужиками на заежке чаще всего за их же счет, но мог и приказать Анне выставить водки или спирту и закуски, а то и комнату в «барской» светелке отдать в ночевку задарма каким-то темным личностям. Понятно, что все это приносило только расходы, и поэтому злило Анну до неимоверности.
А на днях сожитель пожаловал с двумя милиционерами. Угодливо перед ними суетясь, распорядился «нумер» им предоставить. На Анну цыкнул страшно, когда она было с расспросами сунулась.
Лишь после, ночью, оторвавшись в насыщении от женских телес, свернул цигарку, пыхнул на Анну вонючим самосадом и многозначительно пояснил:
– Застава милицанерская тут у нас будет стоять, поняла? Комнатку им дай поутру другую, просили с окнами на тракт… Денег, слышь, не бери. Цыц, сказал! Не бери! Наоборот, дура, потчуй энту братию чаем и стряпней и поласковее будь! Уразумела? Поласковее и поприветливее… Смотри, Нюра!..
– Но… Мне чины твои милицанерские всех постояльцев на сто верст в округе распугают! – возмущенно вскинулась Анна.
И тут же получила такой тычок под сердце, что дыхание закупорилось.
– Ты чо-о, гад такой, ох, вытворяешь! – сдавленно захрипела она. – За дармоедов своих ратуешь, а не за деток родимых…
– Замолкни, дуреха чертова! – Филипп приподнялся на кровати, прислушался. – Тихо, лярва!
Страшно округлив глаза на побитом оспой лице, затопорщил неопрятные рыжеватые усы и бороденку.
– Милицию задобрить надо, показать расположение властям! – Филипп перешел на едва слышный шепот. – Вчерась, слышь, благодетель твой влип…
– Ох, доигрались, окаянные!
– Нишкни, дура!
Филипп испуганно оглянулся на дверной проем, прислушался, неприятно обхватил пятерней Анну за подбородок.
– Сам в толк не возьму, какая Андреичу, мать его так, шлея под хвост попала! Они вчерась с Витюхой Павловым прибрали… нашли, то бишь, четырех приблудных коней, а им кражу пришили. От так! Сидят теперя в кутузке, кукуют… Не обошла ангела-благодетеля неминучая!
Филя гаденько затрясся беззвучным смешком.
– Воистину талдычут, Нюра, – от тюрьмы да от сумы… Хе-хе! Но надобно соседушку выручать… От тут к месту фараоны и подвернулись! – зло закончил Цупко.
– Ты чего опять удумал-то? – охнула Анна. – Милицанеров в заклад?..
– Какой заклад, дура! – Филипп больно зажал ей рот, с остервенением вдавил затылком в подушку. – Сдурела, лярва! Наоборот, слышь ты, наоборот! Надоть с милицией захороводить, полезность им высказать! Поняла, темнота? – Отнял руку и согнутым указательным пальцем стукнул ей пару раз в лоб.
– А проку-то с них, э-ва! – переведя дух, протянула разочарованно Анна, вытерла губы после кисло пахнущей Филипповой ладони. – Када бы начальники какие милицанерские, а то тю, мелка рыбешка…
– Я те чево наказываю? Сказано, поласковее да послужливее! Остальное, слышь, не твово бабьего ума дело! Уразумела? Помалкивай, знай делай, чево велю…
Дело с милицейской засадой кончилось несколько дней спустя. Глубокой ночью сидевшие в засаде милиционеры, вместе с подъехавшей по темноте подмогой в несколько конных, начальнику которых Филипп Цупко чего-то долго шептал в ухо, накрыли на тракте подводу с контрабандным товаром. Удача явно была немаленькая, потому как вскоре Цупко, торжественно пьяный, громогласно объявил Анне, что теперь он в милиции человек свой, а, стало быть, постоялый двор – не замай никакая холера!
На трезвую голову Цупко про свои отношения с милицией помалкивал, лишь хитренько лыбился. Анна же считала, что его кадриль с «милицанерами» никакого толку не имеет: старикан Бизин как сидел в тюрьме, так и сидит. А что касается заезжего заведения, так его и так никто не трогает, посему с милицейской «защитой» один разор – повадились на постоялом дворе засады на дармовщинку устраивать, пить-гужевать!
Цупко думал иначе. Или своей звериной уголовной интуицией, или еще каким бесовским чувством, но выбрал линию своего поведения с властями точную – двуличие, скользкая дорожка «и нашим и вашим».
Ох, как мечталось под стакан самогону Филиппу! Как хотелось достичь такого положения, когда бы он, где хитростью, где обманом, а где и прямой сдачей мелкой уголовной сошки или кого покрупнее из конкурентов, получил веру у милиции. Загодя бы знал, что она затевает. Знал и – мог вовремя затаиться, спокойненько уйти, отсидеться. А самое главное – наверняка знал бы, где у милиционеров прореха, куда навалиться с верными корешами, без ущерба, с наваром «сорвать банк», как любит говаривать старикан Бизин, и благополучно уйти, не ожидая в липкую от страха спину горячей тяжелой пули.
Это тоже подсказал Филиппу «старикан Бизин». Напрасным было снисходительно-насмешливое отношение к Бизину, чем грешили и Филипп, и Анна, и другие знакомцы экс-купца.
Умело и расчетливо подогревая жажду Цупко к обогащению, отлично изучив все его жизненные принципы и зная дурное самолюбие, Бизин исподволь прививал своему подручному убежденность в собственной преступной опытности и смекалке. Он не приказывал, он советовал, незаметно для Цупко и иже с ним, облачив себя в некую ипостась мозга любой преступной задумки.
Цупко и образовавшийся подле него круг подручных постепенно уверовали в мудрость и незаменимость советов хитрого старичка Ляксея Андреича. После удачно проведенных ограблений и краж почитали за обязанность чем-то старика отблагодарить за подсказку дельных мыслишек. Но когда Бизину надо было уйти в сторону, он умел убедить хитрого, но все-таки недалекого умом Цупко, что это именно ему, самому Филе, только и могла прийти в голову эдакая «умность» насчет очередного темного дельца. И Цупко верил без остатка: да, это он сам, конечно, сам, до всего додумался и сумел ловко дело провернуть!
Всю эту психологическую изворотливость Бизин демонстрировал не скуки ради. У него тоже была мечта, тайная и заветная. Последняя в жизни – он это понимал и чувствовал. Только без всей этой темной, мерзко пахнущей козлом и кислой капустой с чесночным угаром, уголовной шатии-братии, мечта престарелого Алексея Андреевича Бизина могла и не осуществиться. Тогда впору в петлю! Но Бизин хотел жить, и жить хотел хорошо. Как раньше. То, былое, приходило каждую ночь в зыбкий старческий сон, еще более хрупкий на тюремных нарах.
Да уж! Сподобился на старость лет! И погорел, Матерь Божья, на такой ерунде! Пригрел змееныша, позарился на быстрые деньги!
Спалился и загремел в камеру Бизин действительно по себе самому необъяснимой глупости.
27 августа 1921 года начальник 2-го участка Читинской городской милиции М. Абрамов вынес постановление под № 669:
«Рассмотрев дознание, произведенное надзирателем Авдюковым о краже 4-х лошадей из склада „Нобель“, находящегося между Читой I-й и Читой II-й, у зав. складом Дмитрия Матвеевича Фадеева, нашел, что из свидетельских показаний и следов, приведенных к дому Барановского, где проживает Бизин Алексей, видно, что кража учинена Бизиным Алексеем совместно с Павловым Виктором и другими лицами, коих задержать не удалось.
Принимая во внимание, что означенное преступление, предусмотрено 654 ст. Уст. о наложении наказаний и руководствуясь 253 и 257 ст. ст. Угол. судопроизводства, постановил гражданина Бизина А. и Павлова В. заключить под стражу при Читинской областной тюрьме впредь до окончания дознания».
И много времени спустя Бизин не мог себе объяснить, какого хрена он принял тогда придурковатого Витьку с четверкой нобелевских лошадей. Деньги не ахти какие, да еще на троих делить. Но главного конокрада в этом деле – Филю-кабана – не выдал. Дал унести ноги. И еще придурку Витьке пригрозил: если хоть словечко ляпнет – удавят в каталажке, как кутенка.
С другой стороны, – куда ж было деваться: грязи копытами намесили к воротам и во двор. Но Филипп с Гохой-депутатом якшается, чего-нибудь придумают, а ему, Бизину, как главному пострадавшему во всей этой истории, некоторое время на нарах перекантоваться и нелишне: ореол страдальца возвышает, авторитету среди уголовного сброда прибавляет заметно.
…Когда крепко собранная из лиственничных плах, схваченных толстыми полосами железа, дверь ухнула за спиной и лязгнули запоры, Бизин у порога не промедлил.
Степенно произнес здравицу «чесной компании» и столь же степенно прошествовал в дальний, по левую руку, угол под «решкой» – толстой решеткой, которой было забрано высоко расположенное, но довольно обширное окно камеры. С ходу сумел Алексей Андреевич, которому шел уже шестидесятый год, произвести на арестантов впечатление бывалого тюремного сидельца.
Слева, на крайних к окну нарах, сидел, скрестив руки-ноги, крепкий угрюмый мужик. Как и все обитатели камеры, он с интересом глядел на нового постояльца Читинской тюрьмы.
– Эхе-хе, – пробормотал Бизин, опускаясь на нары рядом с бородатым крепышом. Повернул лицо к окну, – эхе-хе, знакомая картинка в клеточку…
Хозяин «шконки» выжидающе смотрел на шустрого старичка, прищурив один глаз – бельмастый. Бизин же небрежно отодвинул лежавшую на нарах ватную тужурку мужика, огляделся. Сузив глаза, поманил к себе нескладного паренька с ближнего к двери конца нар. Тот подошел с довольно удивленным видом.
– Чегой-то припарился я с дороги. – Порывшись в тощей котомке, Бизин протянул пареньку потемневшую оловянную кружку. – Нацеди-ка, малый, старику водицы испить.
А после наконец-то удостоил хозяина «шконки» вниманием.
– Как звать-величать тебя, мил человек? Откуда будешь?
– Ну, Баталов я. Коськой кличут… Читинский, с Кузнечных рядов…
Бельмастый с удивительной готовностью отвечал объявившемуся в камере старичку.
– Константин, значит… – Бизин обеими руками принял из рук вернувшегося от дверей паренька полную кружку, неторопливо отпил пару глотков. – Говоришь, с Кузнечных? Стало быть, про Филю-Кабана слыхивал? Аль ни разу спиртишком не баловался?..
– Ха! Покуда могем, скопцы ли чо ли! – расплылся в кривом оскале мужичок. – Это дело мы завсегда, едрить тя, уважим… Филя, говоришь? Не с Новых мест?
– Он самый, – кротко кивнул Бизин. – Навроде племянничка у меня…
– Завсегда рады, – протянул грязную пятерню Баталов, уважительно глядя на старичка.
– Ты это, Константин, – словно не замечая протянутой руки, деловито распорядился Бизин. – Уважь старого человека, переберись, будь добр, наверх, а то устал я чего-то от суеты всей этой… Андреичем меня кличут, так и остальному народу можешь передать…
Баталов степенно кивнул, тут же перекинул свой немудреный скарб на верхние нары, с чувством явного превосходства оглядел затихших в ожидании дальнейшего развития остальных обитателей камеры, коих общим числом набиралось шестнадцать душ, хотя размеры их тюремного обиталища позволяли безболезненно разместиться здесь еще дюжине-другой заключенных. Так что, сидельцам воздуха хватало вполне.
Располагались арестанты на двух ярусах дощатых нар вдоль обеих стен. Середину камеры занимал длинный стол с двумя лавками, у входа на стене громоздилась грубо сколоченная, некрашеная полка с жестяными и оловянными кружками и мисками, рядом – полутораведерный медный, с прозеленью на боках, бачок с водой. В левом от входа углу распространяла свои «ароматы» деревянная параша.
Устроившись под «решкой», Бизин не только занял самое лучшее место в камере, но и продемонстрировал тем самым ее обитателям знание тонкостей векового опыта тюремного быта.
В вонючем, сыром, а еще, как правило, переполненном каземате расположение у окна позволяло в полной степени наслаждаться потоком свежего воздуха. Это благо было и остается самым весомым для арестантов, определяет их уголовный статус. Естественно, отсюда «пляшет» и размещение в камере. Кто в уголовной иерархии повыше, тот и к «решке» поближе.
Бизин медленно оглядел камерный сброд.
По-другому собранную здесь «публику» он не оценивал.
Чуть ли ни физически исходившее от Бизина презрение остальные сидельцы воспринимали с понятием – как знак его принадлежности к уголовной верхушке – повидавшим виды уркаганам, для которых «туза поймать» – то есть заработать каторгу за тяжкое преступление – обычное дело.
Вот взорвала бы камеру – откройся – правда: что старикан – чистый фрайер, комедь ломает!
Не мотало появившегося в камере «блотяка» по этапам и пересыльным тюрьмам, не стачивались до кости увесистыми кандалами руки и ноги, не метался он, Бизин, на серых тюфяках тюремных лазаретов в тифозном бреду и не кайлил на каторге. Стопроцентный фрайерок! Не нюхал параши и тюремные «паркеты» не топтал!
Да, и в сам-деле не было ничего этого у Бизина. Но много лет назад, по молодости, дражайший Алексей Андреевич тюремного быта повидал предостаточно, правда, со стороны. Благополучным наблюдателем.
Юные годы Бизин провел на Карийских золотых промыслах.
На всю огромадную Российскую империю гремела каторга на забайкальской речке Каре. Здесь отец Лешеньки Бизина, Андрей Фомич, человеком слыл уважаемым – в горных мастерах заправлял. Золото на карийских приисках добывали для государевой казны каторжане. Так что нагляделся сын горного мастера. Довелось побывать невольным свидетелем множества жестоких сцен издевательств над серыми, изможденными узниками, вблизи познакомиться с бытом и нравами царской каторги.
По должности Бизин-старший принадлежал к старшим чинам администрации каторги, входил в круг местного «благонравного обчества» наряду с горной интеллигенцией – инженерами, маркшейдерами, а также офицерскими чинами тюремной стражи.
Правда, нравы каторжного края были таковы, что понятие «интеллигенция» больше относилось к ругательным и пугающим. В детских воспоминаниях Бизина-младшего крепко засела фамилия горного инженера Разгильдеева, настоящего тирана Карийских промыслов. Рассказывали, что однажды его даже приняли при дворе Его Императорского Величества, и Разгильдеев самолично обещал царю добывать ежегодно по сто пудов золота, ежели дадут ему побольше дармовой рабочей силы – казенных преступников.
Желаемое получал исправно – этапы регулярно доползали до приисков. Исправно и Разгильдеев отсылал в Северную Пальмиру золотишко. Обещанное царю-батюшке исполнял ревностно, днем и ночью, попустившись какой-либо личной жизнью. Это и была его жизнь – расхаживать среди каторжан, заявившись на тот или иной карийский прииск, с плетью-трехвосткой, в кожаные концы которой был вшит свинец. Бил и уродовал каждого подвернувшегося ему на беду рабочего-каторжанина, в коем видел нерадивость или, хуже того, злой умысел. Большинство фамилий забитых им до смерти несчастных время стерло, но осталось на приисках кладбище в сотни безымянных могил, прозванное в народе Разгильдеевским.
Как и немногие сверстники – дети чиновников Нерчинского горного округа, Лешенька Бизин дома жил мало. После окончания начальной Карийской школы, по твердому решению отца, был отдан в Читинское коммерческое училище. «Учись, Лешка, на купца! – смеялся отец. – Авось и откроешь гильдию купцов Бизиных…» Конечно, Бизин-старший просто зубоскалил, скуки ради. Учили-то Лешку больше на бухгалтерского конторского служку, учебу свою он ненавидел, и если бы не страх перед отцом…
Отдушиной были каникулы, особенно летние. Их Алексей обычно проводил в кругу семьи, на приисках. На лоне чудесной забайкальской природы. Рыбачил, собирал ягоды и грибы. Стал постарше – отец подарил легкую тульскую одностволку-берданку. Но азартом охотника Бизин-младший так и не проникся, поэтому на охотничьих выездах чаще у табора ошивался, слушал под треск костра нескончаемые рассказы подручного люда.
Главным рассказчиком здесь слыл разбитной, с плутоватым выражением рябого, похожего на ноздрястый гречишный блин лица, конюх Степан. Собственно, на конном дворе управления приисками его никто по имени-то и не кликал. Чаще по прозвищу – Босяком, на которое конюх откликался привычно и охотнее, чем на законное имя. Был он из ссыльно-поселенцев. Срок свой уже отбыл, да так и прижился на промыслах.
Уверившись в добром и веселом нраве поселенца, Алеша со своими мальчишескими просьбами обращался именно к Степану-Босяку: смастерить или починить что-то – поначалу из игрушек, а потом и из охотничьей амуниции. Когда появлялась надобность куда-либо съездить, конюх давал Алексею шустрого и умного Гнедка, послушного стременам и поводьям.
У костра же Босяк просвещал паренька по части нравов и законов преступного мира.
Жестокого и бесчеловечного нутра уголовщины в рассказах Босяка словно и не существовало. Залихватские истории были полны романтикой уркаганского братства, чести и отваги. Отчаянные похождения разных благородных Валетов и Королей, Сонек и Манек – Золотых ручек, прочей «чесной компании» следовали железным, непреложным законам благородной «дербанки» – строгой справедливости при дележе добычи; неписаным правилам грабить богатых и раздавать все нищим; гордым понятиям высокой воровской чести, оскорбление которой смывается только кровью; повседневной, доходящей до аскетизма, скромности «рыцарей ночи». И конечно же обязательности шикарной гулянки «чесного люда» по благополучному завершению крупного «дела», – дескать, знай нашу щедрость, удаль и размах!