Дорогу лучше рассматривать с высоты птичьего полета. Это очень красиво: дорога с высоты. Ни пыли, ни ухабов, – шел коробейник, обронил ленту. Бери, в девичьи косы заплетай! Обочина течет июльским медом, февральской сметаной, овсяным киселем ноября, пестрой волной мая. Мозоли, усталость, еж в груди остались внизу, на дороге – птице над дорогой этого не понять. Ей, стрижу-ястребу, тощей пигалице или клювастому горлоеду, дорога кажется самой чудесной штукой на земле. То ли дело будничное небо: крылья дрожат, враги не дремлют, стрела стережет, в облаке холодно, над облаком голодно. Вот и косятся птицы с завистью на лопухов-подорожников: ишь, ходят…
Людей лучше рассматривать издали. Например, из окна; еще лучше, если окно расположено на самом верху башни. Это очень увлекательно: люди на расстоянии. Рыцарь не пахнет перегаром и чесноком, принцесса не кажется стервой, беременной от конюха, а первые встречные никак не норовят сунуть кулаком в зубы вместо того, чтобы поделиться вином на привале. Маленькие люди таскают за плечами маленькие истории – лживые, противоречивые и сиюминутные, собранные в кудель пряхи, нить за нитью плетут они гобелен одной, большой и чудесной Истории. Сиди в башне, смотри из окна, любуйся. Жаль, в башне сквозняки, крыша течет, мыши шуршат в углах, а ночью страхи присаживаются на край одинокой постели. Тут уж рыцарев перегар за доблесть сойдет, а стерва-принцесса или какая другая девка из Малых Брубулянцев за счастье сойдет, лишь бы теплая и в веснушках. С утреца добредешь до окошка, глянешь на этих, которые внизу, и аж задохнешься от холодка под ложечкой: ишь, ходят..
Жизнь лучше рассматривать со стороны. Из горних, значит, высей. Тогда она выглядит законченным и гармоничным артефактом, творением крылатого гения, а не сплошным недоразумением простака. Глядя изнутри, ничего в жизни толком не разглядишь. Суета, томление духа, крошки в мятой простыне; одни камни собирают, другие разбрасывают, третьи этим камнем ближнего искренне любят, по темечку. А главное, замысла глазом не окинуть. Не познать в целостности. Выхватил горбушку? – жуй, давись, на каравай рта не разевай. Не про твою честь караваи пекутся.
Отчего же не удается, не складывается: дорогу – с высоты, людей – из окна, жизнь – со стороны? Если лучше? чище? прелестнее?! Идешь, пылишь, кашляешь, сам себе удивляешься. Дурацкие мысли в башке катаешь. Стучат мысли, гремят, подпрыгивают тележными колесами на ухабах. Вглядываешься из-под ладони: далеко ли еще? Далеко.
Ну и славно, что далеко.
Оно, которое далеко, отсюда лучше смотрится.
«Выбор всегда остается за нами. Всегда – за нами. Мы идем вперед мы торопимся, но хватит ли нам отваги прервать движение, остановиться, превозмогая страх, и повернуться спиной к опасности или счастью, которые всегда впереди, и лицом – к выбору, который всегда, вечно, неумолимо и невидимо остается за нами?!»
Последняя запись в дневнике Бьярна Задумчивого, мага из Хольне.
У обнаженного меча
Из всех времен одно —
Сейчас.
Ниру Бобовай
– Чем?! – лицо корчмаря налилось краснотой.
– Песнями, – повторил Петер Сьлядек, дурея от собственной наглости. – Я расплачусь песнями.
Корчмарь прошелся между столами. Тучный, дородный, он двигался вперевалочку, напоминая груженую фуру на Кичорском шляхе. Ручищи – окорока. Хватит такой по уху…
– Миска тушеной капусты, – задумчиво протянул Ясь Мисюр, оглядывая свою корчму, словно впервые ее увидел. – Две миски. С верхом. Пять черных колбасок, жареных в меду. Свиная печенка с тмином. Три кружки пива. Красного, чет-нечет…
– Четыре. Четыре кружки.
Петер Сьлядек всегда считал себя честным человеком.
– Ага, четыре. И ночлег. Выходит, чет-нечет – песнями?!
Сквозь узкие оконца пробивалось утро. Котенок играл на полу с розовыми перьями солнца: охотился, урчал. Потом, разом забыв про игру, взялся умываться, мелькая шершавым языком. Петер позавидовал котенку. Кормят за мурлыканье…
– Вечером народ соберется, – плохо веря собственным словам, сказал он. – Я петь стану. Мне грошей дадут. Много. Я и расплачусь.
– Что ж вчера не насобирал?
– Вчера народу не было.
– А сегодня будет?
– Сегодня будет.
Нестерпимо захотелось встать. Но он понимал: тощий, как жердь, бродяга будет смешон рядом с раздобревшим на ветчине Мисюром. Столб у амбара. Карась рядом с матерым сомищем. Еще решит: сбежать хочу…
– Если бить надумаешь, – в голосе Петера Сьлядека звучала скучная, привычная обреченность, – значит, бей. Оно полегчает. Только по уху не надо. Мне оглохнуть – хуже смерти. И музыку зря не трогай.
Он слегка толкнул ногой «музыку» – старую, изношенную лютню, завернутую в пеструю тряпицу – дальше, под стол.
– Мне твои песни… – буркнул корчмарь. – Мне твои гроши…
– Суббота нынче. Народ соберется…
– Мне твои уши…
У Петера вдруг защемило в брюхе. Вчера был вечер пятницы. И – пустая корчма. Если не считать рубежного охранца, судя по шнурам, сотника, приехавшего из Раховца с дамой. Скорее всего, женой. Им выделили лучшую комнату наверху. Сейчас знатная пара сидела у окна, завтракая лепешками с медом и сметаной. Дама прислушивалась к беседе, если так можно было назвать справедливые требования Яся Мисюра и встречные предложения Петера. Дама улыбалась: добродушно, с расположением. Небось, когда бить станут – велит, чтоб прекратили.
Или не велит.
Дамы – они на зрелище падкие.
Скорее уж приходилось рассчитывать на милосердие другого гостя – высокого мужчины, закутанного в плащ. Посох с набалдашником, скучая возле стеночки, выдавал в своем владельце мага. Маги не любят насилия. Так говорят… Петер не смог припомнить, кто так говорит и почему. Наверное, просто очень захотелось, чтобы маги не любили насилия. Чтобы вмешивались, защищали, спасали. Он знал за собой плохую черту: придумать что-нибудь и сразу поверить в это, как в святую истину.
Корчмарь подошел ближе. Петер зажмурился, ожидая. Лишь бы не по уху. Левое ухо у него всю зиму плохо слышало, после истории в Легнице.
Не удержался, встал. Стоя легче терпеть.
– Мне твои гроши… – повторил Ясь Мисюр. – Дурень ты. С трубой. Трубадур, чет-нечет… Садись.
Не открывая глаз, Петер сел обратно на скамью.
– Дочка говорит: бросай корчму. Мол, чет-нечет, распродашься, переедешь к нам в Раховец. Внуков нянчить. По вечерам вдоль набережной гулять станешь. С тросточкой, навроде честного мещанина. Не ты – тебе наливать станут. И то верно: кубышка есть, сбереженья, зять в чинах, поможет… До конца дней хватит. А я без корчмы… Ну скажи мне, гусь ты перелетный, кто я – без корчмы-то?
Котенок потерся о ногу Петера, и бродяга едва не подскочил. Думал: уже бьют. Хуже нет, чем по ногам башмаками… С деревянной-то подошвой! После дорога адом кажется.
– Сиди, дурила. Песнями он… Что за песни?
– Есть веселые. Похабные, если надо. Для паромщиков, – под ресницами царила приятная темень. Там роились несбыточные надежды, обещая сбыться. – Сплавщики похабство уважают. Плясовые: овензек, козерыйка… Есть благородные: про рыцарей, про обеты. Могу балладу о битве при Особлоге. Сам сочинил…
Очень хотелось произвести впечатление. Все-таки сегодня шестая годовщина битвы.
– Сам он сочинил, – корчмарь хохотнул, и эхом донесся густой смешок со стороны. Наверное, сотник. – Чинил, чинил и сочинил. Сороки ему натрещали, чет-нечет…
Петер обиделся. Открыл левый глаз:
– Это кому другому сороки. А я все видел. Я в ополченьи стоял, на круче. У меня копье было: большое. С зазубринами. Нам всем копья раздали.
– Не надо, – вдруг сказал сотник. – Ясь, не надо про Особлогу. Отстань от парня. Я за него заплачу.
– Заплатит он, – бас корчмаря треснул странной, нагловатой усмешкой. – Заплатит он мне, чет-нечет… На всю жизнь осчастливит. Буду по Раховской набережной с тросточкой: чап-чап, чап-чап…
Петер Сьлядек тихонько удивился отваге Яся Мисюра. Простой корчмарь, и не боится вот так, с рубежным охранцем… Похоже, бить раздумали. Спросить каши? Глядишь, расщедрится… гречневой, с салом…
Впрочем, вместо каши Петер вдруг решил обидеться насовсем.
– Это хорошая баллада. Очень хорошая. Я старался. Когда пою, все просят повторить. И в ладоши хлопают. Вот, про Сутулого Рыцаря, как он над Зигмундом Майнцским рубился…
Притоптывая и старательно отбивая ритм по краю стола, Петер громко затянул:
– Встав спиною к стволу, он топтал вражью тень,
Умирая, как день, воскрешая, как ночь его,
И тончайший слой кожи горел на хребте,
Разрываясь меж деревом и позвоночником!..
Хохот сотника был ему ответом. Звонко вторила дама, всплеснув руками, затянутыми в дорожные перчатки. Колоколом гудел корчмарь Ясь. Даже дылда-маг соизволил улыбнуться уголком рта. Котенок в испуге отпрыгнул к лестнице, шипя, выгнул спину.
– Эй, Мисюриха! Каши певуну! С гусиной вышкваркой! Ну, потешил, чет-нечет…
– Ты правда был при Особлоге? – неожиданно спросил сотник, вставая. В птичьих, пронзительных глазах его стоял вопрос, куда более серьезный, чем могло показаться на первый взгляд. Петер только не мог сообразить, почему сотник придает этому такое значение. – Ты не бойся, отвечай по совести. Если соврал, я наказывать не стану. Был?!
– Был…
– С копьем на круче?
– С копьем.
– Чей штандарт от вас по левую руку вился?
– Княжий. Рацимира Опольского.
– Гляди, не врешь… И о чем думал?
– Кто? Князь?!
– Ты.
– Когда?
– Тогда. На круче.
Петер ощутил неодолимую потребность ответить правду. С ним такое случалось нечасто, и почти всегда завершалось побоями.
– Жалел. Что я на круче, а они – на том берегу. Сутулый Рыцарь, и Ендрих Сухая Гроза, и все. Будь я на их месте… Мне видно плохо было. Но я смотрел… Я честно был там. Нас потом через брод погнали.
– Убивал?
– Да, – мрачно набычился Петер Сьлядек. – У меня копье… Я его в живот, с разбегу, а он хыкнул и умер. Дальше не помню.
– Ты расскажи мальчику, Ясь, – кивнул сотник, в упор глядя на корчмаря. – Я ж вижу, у тебя язык во рту пляшет. Хочешь – расскажи. А мы наверху обождем. Как Сегалт приедет, пусть нам доложат.
Ступени скрипнули под шагами.
Корчмарь долго смотрел в стол. Потом поднял глаза на высокого мага. Тот еле заметно кивнул. Петер занервничал: он не понимал, что происходит, а непонятное всегда грозило перерасти в неприятное. Схватить лютню и бежать?
Если бы не обещанная каша, появившаяся перед ним, Петер бы удрал.
Но каша… с гусиной вышкваркой!..
– Ешь, дурила. Ишь ты – тень, чет-нечет, вражью топтал… Сам видел: корчма пустая. И сегодня пустая будет, и завтра. Народ знает, когда кум Мисюр никого видеть не хочет. А ты приперся поперек. Я глянул: тощий, ребра наружу, одни глазищи горят. Дай, думаю, подкормлю. На небесах зачтется. На этого цыпленка ты был похож, – корчмарь кивнул в сторону мага, и Петер еще раз подивился чудной отваге Яся. А в придачу – удивительному сравнению.
Вот уж где ничего общего!
– Только разбередил ты меня, парень. Растравил душу. Ладно, слушай. Если каши не хватит, я велю еще принести…
Дым над окраиной Пшесеки был хорошо виден. Корчма стояла на холме, выше перекрестка Кичорского шляха с дорогой на Вроцлав – место бойкое, и деревня, где Ясь Мисюр закупал провизию, просматривалась отчетливо. Вон, пламенем стрельнуло. Жгут Пшесеку, сучьи дети. Спасибо Божьей Матери, без души жгут, лениво. Не случись стычки у Жабьей Струги, и вовсе б махнули рукой. А так… Корчмарь вглядывался из-под козырька ладони, ломая голову в догадках: кто рискнул схлестнуться с вояками Майнцского маркграфа? Кто-то из разбитых на границе рубежников-ополян?! Вряд ли. Рубежники пятки салом смазали, до самой Особлоги драпать станут. Зато теперь злые, как дьявол на Рождество, майнцы отыграются на сельчанах. Хорошо, если без резни обойдется – снасильничают десяток молодиц, мужьям рыло начистят, подвалы разворуют…
– Что там, Ясь?!
– Праздник. Как есть праздник, Мисюриха. Скоро запляшем козерыйку.
Жена стала плакать, утираясь передником. Ничего, пускай. Лучше сейчас, чем потом. Не позднее полудня и до корчмы доберутся, аспиды. Надо будет принять, ублажить, залить зенки пивом. Авось, не сожгут. Только сперва Люкерду в ухоронку отведу – спортят девку, бесово семя, а кому она, битая-порченая, занадобится? Да еще, не приведи Господь, с байстрюком в подоле…
Честь приданым не отмоешь.
– Ясь, скачут!
Корчмарь, моргая, всмотрелся. Таки скачут. Кони заморенные, едва тащатся. Пять всадников на три коня. Кого черт послал? – на майнцев непохоже, у них и лошади сытые, и седоки…
– Ясь, то Ендрих!
Совсем плохие глаза стали. Лишь теперь Ясь Мисюр узнал в человеке, боком сидевшем на гнедой кобыле, Ендриха по прозвищу Сухая Гроза. Атамана известной на все Ополье шайки. Так вот кто майнцев тряхнул! Небось, обоз перехватить мыслил, да нарвался. Известный гордой посадкой красавец-Ендрих сейчас напоминал мокрую курицу: не поддерживай его второй всадник, свалился б с лошади. Усами в пыль. И морда в кровище изгваздана.
Вон, спешиваются.
– Мисюр, выручай!
Обвиснув на руках спутников, Ендрих ковылял к корчме. Был он широкоплеч, крепок телом, и друзья-побратимы только крякали, надрываясь от тяжести главаря. Всякий раз, когда Сухая Гроза ступал на правую ногу, он рычал и бранился не по-людски. Сломал, что ли? Или стрелой достали?!
– Мисюр! В схрон мне бы! Не уйдем…
В схрон ему! Корчмарь представил себе тайник, где прячутся Люкерда, кровиночка ненаглядная, и этот разбойник. С глазу, чет-нечет, на глаз. Потом в наследство атаманыша принесет… Толку-то, что сам Ясь не раз, не два укрывал доставленную Ендрихом контрабанду, что имел долю в добыче, помогая сбывать навар в Раховце или Вроцлаве?! Люкерда-дурочка от Сухой Грозы без ума: вздыхает, зовет Робин Гудом. Будет ей Робин, будет и Гуд в укромном местечке…
– Коней мало, Мисюр! Догонят! Спрячь, за мной не заржавеет!
Хорошо хоть, не грозит. Дескать, иначе корчму спалим. Ясь вновь глянул в сторону дымившей Пшесеки, потом перевел взгляд на атамана. Молод, хорош собой. Усы рожнами закручены. При деньгах. Кличку получил за бешеный норов да нелюбовь к лишней крови. Первое – плохо, второе – хорошо. А все едино: не такого муженька дочери нужно.
Ладно, долг платежом красен.
– Спрячу, Ендрих! Эй, тащите атамана в подвал!
Повернулся к жене:
– Беги за Люкердой. Пусть тоже в ухоронку лезет…
Жена выразительно покрутила пальцем у виска. Ну да, бабы срамное дело быстро разумеют.
– Беги, беги. Пускай Люкерда с собой этого возьмет… Приживала. Он старый, до девок не охоч. Приглядит. Скажи ему: ты, Джакомо, единственная надежа. Охрани, сбереги. Ежли, чет-нечет, нас за глотку…
Что правда, то правда – Джакомо Сегалту не до девок. Истаскался крючок. Хотя в молодости, по всему видно, погулял. Когда Люкерда взбеленилась да затребовала себе учителей, чтоб по-благородному – танцы-манцы-реверансы! – Ясь благодарил Бога, что подвернулся этот дряхлый гуляка. И в танцах, и в языках, и этикету обучен. Седьмой десяток разменял, а только в прошлом году сутулиться начал. Осанка вельможная. Люди говорили, раньше знаменитым кавалером был: на турнирах блистал, с маврами под стягом самого Фернандо-Кастильца бился. С османами на море воевал. Врут, должно быть. Людям сбрехать, что сучке хвост задрать. А вот что разорился кавалер подчистую, – в это верилось. Скитался, мыкался, последние годы сидел библиотекарем у Иеремии Ловича. Очень Иеремия благоволил к нему. Велел слугам насмешек не строить, гостям на потеху не давал. Сам частенько сиживал рядом, беседы вел. А как помер магнат, Джакомо с младшим Ловичем разругался вдрызг.