– О некоторых из них я догадываюсь. Возможно, есть и другие. Если мне позволено будет…
Конечно, папа – басилей, он самый главный на Итаке. Но разве у него есть тайны от дамата Алкима? Ведь папа Ментора не только его советник, но и друг! А от друзей тайн не бывает!
Жаль только, что дядя Алким в детстве свою маму не слушал. В него за это Артемида-Тавропола, в честь которой жены у мужей надрезают кожу на горле, серебряной стрелой выстрелила. Не убила – наказала. Заболел дядя Алким, и левая нога у него теперь – сухая и тоненькая, как палка. Ходить-то ходит, смешно заваливаясь набок и подпрыгивая, но воин из него… Наверное, поэтому папа тоже все время дома сидит, на войну не едет.
Не хочет дядю Алкима обижать.
– Догадываешься? ну-ка, ну-ка, изволь объясниться!..
Вроде бы басилей с даматом слегка подтрунивают друг над другом. Только почему рыжему сорванцу вдруг расхотелось быть героем? почему прочь едва не бросило?
– Большая Земля в раздрае, мой басилей. Все грызутся со всеми. Сгорел Иолк; Элида бурлит, как забытый на огне котел; Спарта бряцает оружием. Поход Семерых на Фивы умылся кровью. Геракл – сам великий Геракл! – двинул войска на скрягу Авгия. Эрис-Распря, мать Бедствий, парит над Большой Землей на медных крыльях; цены на рабов упали ниже Тартара, а цены на золото пляшут, словно обезумевшие менады. В этой Ареевой каше недолго и самому угодить в Аид раньше срока. Нарваться на стрелу или со скалы ненароком упасть…
– Ты тоже слышал? про Тезея-афинянина?
– Не слышал, мой басилей. Донесли. Верные люди донесли. Я же, в конце концов, твой советник.
Лаэрт вытер ладонью раннюю лысину и ничего не ответил.
Лишь рукой махнул: садись, мол, в ногах правды нет!
– Думаю, – продолжил Алким, неуклюже опускаясь на скамеечку и вытягивая вперед больную ногу, – у итакийского басилея Лаэрта-Садовника найдется достаточно недоброжелателей. Пускай, не в обиду будь сказано, и поменьше, чем у богоравного героя Тезея…
Рыжий соглядатай заметил, что оба при этих словах усмехнулись: и папа, и дядя Алким. Словно дамат остроумно пошутил. А что тут смешного? Тезей Афинский подвигов насовершал – лопатой не разгрести! Ясное дело, кучу врагов нажил. А папа… нет, он, конечно, папа… самый лучший…
– После смерти Автолика кое-кто подумывает, что неплохо было бы прибрать к своим рукам чужое дело. И на суше, и на море.
– Дело покойного Автолика?
– И дело ныне здравствующего басилея Лаэрта, – твердо ответил Алким. – Вот только пока мой басилей изволит здравствовать…
– Ты, как обычно, предусмотрителен, мой Алким. Мой остров – моя крепость. Любой подосланный убийца – чужак! – здесь будет у всех на виду, а из местных никто не рискнет головой ради грязного дела. Не брать же Итаку с моря, приступом?
Оба сдержанно рассмеялись.
Маленький Одиссей и раньше замечал: странные люди – взрослые. Ничего смешного нет, а они смеются. Зато ткнешь поросенка шилом в задницу, пустишь в мегарон, когда там почетный гость с папой…
Нет, не понимают истинно смешного.
– Тебе не кажется, мой Алким, что мы с тобой, будто шмели – жужжим, жужжим, да на цветок все не сядем?
Одиссей затаил дыхание. Сейчас папа скажет что-то очень важное. Мальчишка ждал, притаившись за олеандровым кустом; и дамат Алким тоже ждал, пытаясь удобнее устроить больную ногу.
Дождались.
– Пусть сказанное останется между нами, мой Алким. Нет, клясться не надо, особенно святыми именами. Я тебе верю. Должен же я хоть на кого-то полагаться до конца под этим небом?
На миг Одиссею сделалось не по себе. Он очень пожалел, что не ушел (вернее, не уполз) отсюда раньше. А теперь было поздно. Сейчас отец откроет дяде Алкиму Страшную Тайну – и он, Одиссей, ее тоже услышит!
Под этим небом… неужели у папы есть в запасе иное небо?
– Скажи, мой Алким: куда смотрят Глубокоуважаемые?!
– Мой басилей… мой бедный мудрый басилей…
И совсем другим, теплым и участливым голосом:
– Иногда, Лаэрт, я счастлив своей искалеченной ногой, приковавшей меня к одному месту. Ногой – и еще тем, что в моих жилах течет кровь… только кровь. Я всегда подозревал…
– Вот и подозревай дальше, догадливый Алким. А вслух не говори.
Алким молча, понимающе кивнул.
Некоторое время царило молчание, и мальчик старался дышать как можно тише, чтобы не обнаружить своего присутствия. А еще он боялся, что его выдаст бешено колотящееся сердце. Он ничего не понял в папиной Страшной Тайне, но сердцем – тем самым, которое билось пойманным в ладонь птенцом! – чувствовал: сегодня он невольно прикоснулся к запретному.
Насколько запретному – этого рыжий соглядатай даже не подозревал.
– Итака – маленький островок, – вновь заговорил басилей Лаэрт. – Сюда не докатится война. Сюда не доберутся наемники с Большой Земли. Разве что Глубокоуважаемые обратят свой взор на Итаку – но это будет слишком уж много чести для козьего островка. Поверь, Алким: у меня есть некоторые основания так думать. Но если я объявлюсь на Большой Земле, затесавшись в общую бучу…
– Я понял, мой басилей. Я найду способ отклонить приглашение Нелея так, чтобы никого не обидеть. И все последующие приглашения. Ведь они могут исходить не только от врагов?
– Хорошо. Составь мне ответ к вечеру.
– Да, мой басилей.
По тропинке прошелестели шаги. Две пары шагов. Затихли в отдалении. Лишь тогда рыжий мальчишка наконец поднялся на ноги и начал сосредоточенно отряхивать хитон.
Саднил ободранный бок; и стоял поодаль вернувшийся Старик.
Итака полнилась слухами.
О кораблях, запертых в безопасных гаванях, – купцы, даже бесстрашные сидонцы, просоленные куда круче вяленой скумбрии, не решались вывести груженые суда в море. Говорили: проще отплыть на десяток стадий[10] от берега, вывалить все добро в воду и вернуться обратно. Проще и безопасней. Ибо теперь, при явном попустительстве Владыки Пучин, кроме старых добрых пиратов, умеющих различать своих и чужих, воды кишели военными кораблями, сшибающимися друг с другом, подобно бродячим псам. А в промежутках доблестные мореходы, отупев от безделья, грабили всех, кто попадался под руку, – сдавая добычу за бесценок в тех же безопасных гаванях.
Об оракулах, знамениях и прорицаниях – взаимоисключающих, спорных, опровергающих друг друга. О передравшихся пифиях, скандалах между птицегадателями, без того прославленными дурным нравом; и удивительных, похожих на Зевесову эгиду, пятнах на кишках жертвенного быка в Додоне.
Пятна аукнулись срывом III Истмийских игр.
О походах и битвах, о гибели героев и падении городов. О резне под Писами – местечком, которому пропасть бы без вести во тьме веков, когда б не эта резня! – где силами союзников была наголову разбита армия Геракла (конец света! великий Геракл отступает?!!); о нелепой гибели Ификла Амфитриада, Гераклова брата, от рук чудовищных близнецов-Молионидов.
О… кстати, большинство разговоров начинались именно с этой, самой многозначительной буквы. Кто-нибудь воздевал палец к небу и провозглашал: «О! вы слышали?..» Выяснялось, что не слышали, а если слышали, то не прочь послушать еще раз.
Намекали даже на возможный потоп и указывали точную дату: середина мемактериона[11]. Ну, в крайнем случае, начало посейдония[12].
Тогда я еще далеко не все понимал (да что там «не все»! – ничего не понимал, ничегошеньки!), и далеко не все разговоры доходили до ушей рыжего сорванца – но, если верить маме, ночами я беспричинно плакал и рвался из рук няни.
Мне снились черные крылья. Просто крылья; без их обладателя. С обладателем было бы проще: страх, определившийся формой, названный по имени, перестает быть страхом. Мы гораздо больше боимся ожидания казни, чем собственно казни. Безотчетная тревога и тягостное предчувствие грядущей бури витали во дворце, сгущались, копились по углам облачками мрака; от них спирало дыхание почти реальной духотой.
Но была еще одна сторона происходящего – и того, что могло произойти, – о которой я-маленький не задумывался. Лишь теперь я начинаю понимать, что время от времени мелькало в глазах отца с матерью, когда они украдкой глядели на меня, думая, будто я не замечаю их взглядов.
Многих семейных сцен я вовсе не слышал, но простор воспоминаний хорош главным: он позволяет возвращаться по своему усмотрению даже в удивительные места, где раньше не довелось побывать – домысливая и представляя недостающее. Как оно было. Как не было. Как могло бы быть. А потом, когда нам окончательно повезет вернуться, мы стоим на малознакомом берегу, озираясь и исподволь начиная верить в собственные домыслы…
Теперь и навсегда это – прошлое.
Самое настоящее прошлое.
Сотворенное нами самими внутри нашего личного Номоса.
Но о Номосах – позже.
…Может быть, этого разговора никогда не было. Возможно, он состоялся, но был не совсем таким, или совсем не таким. Возможно…
Все возможно.
Если ты возвращаешься – возможно все, даже невозможное.
– …Что скажешь, Антиклея? Я плохо знаю твоих братьев – думаешь, они удержат наследство Волка-Одиночки?
Тихий вопрос итакийского басилея Лаэрта, известного меж людьми под прозвищем Садовник – так его покойный тесть Автолик прозывался Волком-Одиночкой, – вплетается в отдаленный шепот ночного прибоя. Кажется, с женщиной говорит само море, над которым нависли бесчисленные глаза-звезды великана Аргуса.
Вот-вот покатятся под безжалостным серпом.
– Удержат, Лаэрт. Конечно, волчата не чета покойному отцу, они плохо умеют расширять и приобретать… Но доставшуюся им добычу из рук не выпустят. Иногда, хвала Гермию, Сильному Телом, хватка способна заменить предусмотрительность!
Низкий грудной голос Антиклеи сливается с шорохом ветра в листве, и теперь кажется: море спросило, а ветер ответил.
Ночь.
Море разговаривает с ветром.
Наверное, это очень красиво со стороны. Надо только уметь видеть и уметь слышать.
Надо уметь возвращаться.
– …Это хорошо. Я бы предпочел иметь дело с ними, а не с посторонними людьми. Как-никак родичи… Многим сейчас снится новый передел Ойкумены, тайный и явный. Еще в Калидоне, в позапрошлом году, когда я увидел, как боевые друзья готовы вцепиться друг другу в глотки из-за шкуры вонючего вепря!.. Поколение обреченных, Антиклея. Поколение обреченных… Они ведь не просто режут друг друга, вспарывают чрево сестрам, травят детей и отцов – навалившись плечом, они пытаются сдвинуть камни старых границ. Любой ценой. Сдвинуть. Перекроить. Сдвинут, не сдвинут – при любом раскладе им самим не найдется места в новых рубежах. А Глубокоуважаемые смотрят сверху, не понимая, что глядятся в зеркало. Или понимая – что еще опаснее. Но если ты уверена в своих братьях…
– Я уверена, Лаэрт.
Ветер еле слышно выводит нежную мелодию, вторя неумолчному шуму прибоя. Кифаред и флейтистка. Им обоим никогда не надоедает вечный дуэт.
– Я рад это слышать, Антиклея. Впрочем, твой отец… твой покойный отец, – скрытая боль всплывает на поверхность моря и вдребезги, в брызги пены, расшибается о береговые скалы, – он знал, что делает, когда три года назад приехал на Итаку.
– Его привезли, Лаэрт. Уже тогда он почти не ходил.
– Он приехал. Ты понимаешь, о чем я? Надо плохо знать Волка-Одиночку, чтобы сказать: его привезли. Он приехал. По своей воле. Зная, что мой отец уже умер; что у Одиссея остался всего один дед. И взял нашего сына на колени не для того, чтобы сделать ему козу. Самый распоследний скорняк в глуши Лаконики знает: дед берет внука, объявляя о его принадлежности к роду.
– Я слушаю тебя, Лаэрт…
В шорохе ветра явственно пробивается тревога.
– Одиссей – наследник. Мой наследник, дважды признанный Автоликом: при жизни и в смерти. Лук – подтверждение для тугоухих. Пускай наш сын слышит неслышимое и говорит с несуществующим; важно, что он наследник по закону! Я пристально наблюдаю за ним – и сам, и через слуг. Надеюсь, с возрастом он станет яснее различать, в каком мире живет. Но в любом случае Одиссей – наследник. Твой отец всегда знал, что делает.
– И ты боишься…
– Да, я боюсь, Антиклея. Боюсь, и мне не стыдно в этом признаться! Слишком многим Итака с ее влиянием на море – будто кость в горле! Слишком многие хотели бы ее сперва выплюнуть, а потом хорошенечко разгрызть и проглотить заново… Вчера я отказался плыть в гости к Нелею Пилосскому. Прав я или нет в своих подозрениях – я не поплыву на Большую Землю. Ежедневно видеть море и быть прикованным к жалкому клочку суши… что может быть больнее?! – но мужчина в первую очередь отвечает за свою семью. Пусть герои взваливают на плечи ответственность за судьбы Ойкумены! – я давно уже не герой. У меня семья. Никто из них не в состоянии сказать: у меня семья. Жены, дети – да! но не семья. Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье Геракла? Персея Горгоноубийцу?! Тезея Афинского?! Язона-Аргонавта?! Даже у Орфея – не получилось…
Тишина.
И коротко, ясно:
– У них есть слава и нет семьи. А у меня – наоборот.
– Ты хочешь сказать, муж мой…
– Если, не приведи Гадес, я погибну, тебя на следующий день возьмет в осаду армия женихов. Все соседние острова, от Зама до Закинфа, а днем позже – и Большая Земля. Вдова Лаэрта-Садовника… они будут убеждать всю Ойкумену, что мечтают о твоей красоте! они будут пить, жрать и врать так громко, что им поверят. Допускаю, среди них даже сыщутся один-два восторженных юноши, кто на самом деле полюбит тебя. Как любят символ. Но большинству будет нужен трон Итаки вовсе не из-за твоих чар. А Одиссей…
– В лучшем случае его оставят прозябать во дворце. Время от время бросая подачки, словно шелудивому псу. – В посвисте ветра прорезалась отточенная черная бронза. – В худшем…
– Ты умница. Ты сама все понимаешь. Поэтому я больше никогда не покину острова. Есть и другие причины, но даже этой вполне достаточно. Впрочем, я все равно смертен. А ты знаешь проклятие «порченой крови», лежащее на моем роду: в каждом поколении – только один мальчик. Наследник. И если, волей случая или злого умысла, он не выживет…
– Ты допустишь это?! – гневным эхом взрывается ветер. – Ты?! допустишь?!
– Хотел бы я сказать: «Не допущу!»… А еще больше хотел бы поверить собственным словам. Во всяком случае, с завтрашнего дня я приставлю к мальчику своего человека. Храброго, как лев, и преданного, как собака.
– И глупого, как осел? Чтобы его нельзя было подкупить или переманить? – Ветер едва заметно улыбается, игриво шелестя в серебристых листьях олив.
Ветер, он такой… вспыльчив, но отходчив.
– Ну, осел – это, пожалуй, слишком! – Прибой делает вид, что обижен, ухмыляясь в седую пену усов. – Но в твоих рассуждениях есть резон. Думаю, наш новый свинопас Эвмей подойдет в самый раз.
– Свинопас? – брезгливо морщит ветер гладь лужи, сбивая в складки отражение луны-Селены.
– Ты же знаешь, какие у меня свинопасы, – смеется прибой, облизывая подножия утесов. – Кроме того, Эвмей – свинопас от роду-племени. Можно сказать, родился при этом деле! Что ему приглядеть за лишним свиненком?.. надо лишь проследить, чтобы они с Эвриклеей… ну, ты понимаешь, о чем я! Молодой горячий пастушок – и бывшая кормилица…
– Эвриклея по сей день хороша? не правда ли, мой басилей?
– Да. Она хороша по сей день.
– И ты так ни разу не возлег с ней на ложе? хозяин – с рабыней? служанки не соврали мне?!
– Что ты хочешь услышать, о многомудрая жена моя?
– Правду.
– А если мне, как мужчине, стыдно признаться в такой правде? Мужчинам привычнее хвастаться подвигами… даже если они их не совершали.
– Не мужчинам. Героям. А ты просто мой басилей… мой смешной басилей…
Сейчас я горжусь своим отцом, хотя мало кто способен найти в этом причину для гордости. Впрочем, пусть их. Папа, они ничего не понимают. Они дураки. Горделивые дураки, которые избыток силы зовут бессилием и пытаются подкинуть дрова разнообразия в угасающий костер. Даже я, твой сын…
Папа, я люблю тебя.
Но тогда вам с мамой было невдомек, что один хранитель-соглядатай у меня уже имеется.
Мой Старик.
– Ты кто? как тебя зовут?!
– Эвмей, – сказал он. Потом взъерошил обеими руками воображаемую шевелюру, как если бы голова его была лишь недавно острижена на рабский манер, и добавил с непонятной мне гордостью:
– Понимаешь, басиленок… Я свинопас. Лаэртов свинопас. Ты не думай, я был хороший работник, пока не охромел…
Впрочем, нет. Не будем забегать вперед; не будем кидаться в воду и, захлебываясь пеной пополам с восторгом встречи, плыть к берегу, прежде чем днище заскрежещет по песку.
…Все началось с лисицы.
Лисица была не лисица, а лис. Рыжий, как мальчишка. Шкодливый, как мальчишка. И возраста они были почти одинакового – лис разве что на год-два постарше.
Матерый был зверь.
Забившись под куст, он визгливо рычал, ни в какую не желая делиться добычей: только что задушенной мышкой-полевкой.
– Собачка! хорошая собачка!..
Хорошей собачкой лис тоже не желал быть. Обитатель неритских лесов, впервые забравшись в этот сад, зверь нервничал и давно бы уже сбежал прочь, если бы мальчишка не загораживал единственный путь к бегству.
– Собачка!.. – Рука с растопыренными пальцами потянулась к зверю: сейчас собачка обнюхает ладошку, и они станут друзьями – оба рыжие, оба хорошие!
Где-то вдалеке басом залаяли настоящие собачки – итакийские пастушьи волкодавы, кудлачи-душегубы, ценящиеся на рынках Большой Земли вровень с молодой рабыней-банщицей; и лис решился.
Подхватив мышку в зубы, он метнулся вперед, у самых Одиссеевых сандалий резко извернувшись и буквально разбрызгавшись в пространстве вспышкой искр. Наверное, будь на месте малыша ребенок постарше – успел бы испугаться. Уж больно стремителен оказался рывок. А случись вместо наследника бродяга-аэд или рапсод, кому песню сложить – что иному высморкаться… Вот уж есть где разгуляться, вспомнив, к примеру, гибель в огне опрометчивой Семелы-фиванки (при чем тут гибель, спросите? чья?! а мышка!..) или битву пламенного титана Флегия с Зевсом-Эгидодержавцем (Зевс и вовсе-то здесь ни при чем, но вы же их знаете, этих рапсодов! хлебом не корми!)…
Короткий свист.
Стук.
…и воровитый беглец споткнулся. Кубарем покатился со всех лап; застыл на траве с разбитой головой, пугая лисьего Таната мертвым оскалом. И опять же: ребенок постарше наверняка испугался бы. А этот не успел. Слишком быстро все произошло. Добрая собачка стала злой собачкой, теперь вот лежит, не шевелится.
– Шкурку надо снять, – деловито сказали из-за спины.
Одиссей обернулся.
Парень лет двадцати сворачивал в кольцо ремешок. Плетеный, из кожи. Красивый. Не парень красивый – ремешок. На одном конце ремешка была укреплена свинцовая гирька. Тоже красивая.
Блестящая.
Жаль, с краешка грязью измазалась: желтоватой, склизкой.
– Ты кто? как тебя зовут?!
– Эвмей, – сказал парень, сунув ремешок с гирькой за пазуху. Потом взъерошил обеими руками воображаемую шевелюру, как если бы голова его была лишь недавно острижена на рабский манер, и добавил: – Понимаешь, басиленок… Я свинопас. Лаэртов свинопас. Ты не думай, я был хороший работник, пока не охромел…
– Я не думаю, – поспешно сказал рыжий.
Он действительно не думал ничего такого. И в придачу ничего не понял. Лишь вздохнул с капелькой разочарования. Не герой. Не даймон-хранитель. Не бог-олимпиец, явившийся спасти великого Одиссея от ужасной напасти. Папин свинопас… раб. Мелькнула мысль: если хорошенечко попросить, то Эвмей подарит ему, Одиссею, свой замечательный ремешок. А если не подарит – уже не попросить, а приказать. Или нажаловаться папе.
Сам ведь сказал: я, мол, папин…
Тем временем Эвмей обошел мальчишку и присел на корточки над убитым лисом. Вынул из оскаленных зубов тельце мышки, зачем-то обнюхал по-собачьи; зашвырнул обратно в кусты. Когда он еще только шел к зверю, можно было заметить: парень хромает. Не так, как дядя Алким – раскачиваясь и едва ли не подпрыгивая при каждом шаге, будто птичка-вертишейка. Иначе. Размахивая руками, словно по-другому ему не удалось бы сохранить равновесие, и сильно припадая на правый бок.
Краб.
Шустрый краб на прибрежном песке.
– У тебя есть нож, басиленок?
Вопрос был задан серьезно, без малейшей тени шутки. Свинопас Эвмей пребывал в безмятежной уверенности, что у юного басиленка обязательно должен быть нож. А как же иначе? У Колебателя Земли есть трезубец, у Владыки Богов есть молния; у Гермеса-плута есть жезл-кадуцей, обвитый змеями, и крылатые сандалии – а у маленьких детей должны быть ножи. Кстати, само удивительное слово «басиленок» в устах Лаэртова свинопаса ничуть не таило в себе насмешки. Подтрунивания. Неуважения оно не таило тоже. Есть итакийский басилей Лаэрт; у него есть сын, наследник… итакийский басиленок.
Все в порядке вещей.
– Нету…
Одиссей расстроился. Ну почему, почему у него нет ножа?! К счастью, свинопас не стал дразниться. Лишь кивнул: дескать, ладно, нет так нет, позже добудем! – и извлек из-за пазухи короткое лезвие без рукояти.
Плоскую капельку черной бронзы.
Одиссей присел на корточки рядом; стал смотреть, как свежуют добрую злую собачку. Смотреть было интересно и немножко страшно. Совсем чуть-чуть. А на самого Эвмея смотреть было интересно и немножко смешно. Пегие волосы обрезаны на скорую руку, торчат во все стороны – не волосы, а перья. И на подбородке – перья. Жиденькие. А на щеках почти нету; это, наверное, потому, что щеки рябые, в ямочках с неровными краями. Не хотят перья расти в ямочках.
И глаза у Эвмея лягушачьи: навыкате.
– Ты молодец, басиленок. – Эвмей тряхнул снятой шкуркой, сунул ее туда же, за пазуху (ишь ты! не пазуха, а волшебная сумка Персея!); на животе, выше пояса, вздулась опухоль. – Не испугался. А я тоже хорош: дернись ты невпопад, как есть угодил бы по тебе! Плохой я раб. Нерадивый. Непредусмотрительный. А с плохими рабами что делают?
Нет.
Он по-прежнему не шутил. Задумался, ожидая подсказки от басиленка.
– Их наказывают. – Мальчишка почувствовал себя большим и умным; хозяином себя почувствовал. Ага, свинопас, простых вещей не знаешь?!
– Точно! – обрадовался Эвмей, безжалостно дергая перья на подбородке. – А как их наказывают?
– Н-ну… бьют их.
– Ух ты! Здорово! Так давай, чего ты ждешь?
– Я? что давать?!
– Давай наказывай меня. Бей!
Деваться было некуда. Сам ведь сказал, никто за язык не тянул… Без размаха Одиссей ткнул свинопаса кулачком в бок.
Бок оказался теплым и твердым.
– Да ну тебя! – В лягушачьих глазах Эвмея заблестели самые настоящие слезы. – Разве ж так бьют? По-настоящему давай!
Одиссей ударил по-настоящему.
И заорал во всю глотку, едва не свернув себе запястье.
– Басилеи не плачут, – мосластый палец Эвмея качнулся у лица, застыл живым укором. – И басилята не плачут. Где это видано: бьешь нерадивого раба, и сам ревешь в три ручья! Давай я тебе покажу… руку надо держать вот так…
К вечеру Одиссей уже сумел один раз ударить своего нового раба по-настоящему.
Ну, почти по-настоящему.
Для начала вполне пристойно.
…алеф, бет, гимет, далет, хе, вав… зайн, хет, тет, йод, мем… а дядя Алким говорит, что у финикийцев сперва не мем, а каф, и потом уже – мем… нун, самех, пе, шаде, коф, реш, шин, тав…
Скучища! Вот мама, она всегда ворчит: «Бедненький! бледненький! Мучают ребенка!..» – мама, она права, мама добрая, а они все мучают ребенка!
Учители-мучители!
Сегодня занятия у дамата Алкима казались Одиссею особенно нудными. Такое иногда бывало, и чаще, чем следовало бы: чтение, письмо и счет вызывали зевоту – того и гляди, скулы вывихнешь! В Пие, понимаешь, по велению Нелея Пилосского откормили три свиньи для всенародного празднества, в Метапе – четыре, а в Сфагиях лишь две… сколько всего свиней откормили для свинородного… тьфу ты! – для всенародного празднества?! Много откормили, ешь не хочу! Наконец счет-чтение, к счастью, остались позади, а к письму дядя Алким так и не приступил. Одиссей очень надеялся, что уже и не приступит. Ибо отец Ментора, увлекшись, принялся рассказывать детям о жизни на Большой Земле: какие там есть города, какие гавани, где живут магнеты, где – этолийцы, где – мирмидоняне, и кто с кем сейчас в союзе, а кто, наоборот, воюет.
Поначалу было интересно. Особенно насчет кто какой город захватил, а кому удалось отбиться. Но дядя Алким есть дядя Алким, и вскоре пошло-поехало: снабжение Тиринфской крепости ячменем, поставки в Аргос ввозной бронзы, конкуренция критских и микенских ювелиров, подготовка опытных атлофетов[13] для Истмиад…
Одиссей чуть не заснул.
Он бы, наверное, заснул, если бы Ментор время от времени не пихал его локтем в бок. Наследник басилея Лаэрта вскидывался с твердым намерением немедленно надавать белобрысой гидре тумаков, но вспоминал, где они.
В итоге гидра оставалась безнаказанной.
Пришлось ограничиться поимкой здоровенного рыжего муравья и запусканием последнего Ментору за шиворот. После чего мститель минуту-другую давился от смеха, наблюдая, как ерзает приятель на скамье. Натешившись, один рыжий сбежал к своим муравьятам, а второй вновь стал слушать дядю Алкима, едва удерживаясь от зевоты.
Эвмей, тот уже давным-давно заснул по-настоящему: улегся прямо под стеной, в тени – и засопел. Однако, когда Одиссею понадобилось отлучиться по малой нужде, рябой свинопас открыл один глаз, проследил, куда направился мальчик – и вновь отдал дань легкокрылому Гипносу лишь по возвращении басиленка.
Эвмею хорошо, ему спать можно. Ему учиться не надо – потому что он уже взрослый. А еще потому, что раб. Рабом, конечно, быть плохо – но, как оказалось, из всякого правила есть исключения. Ишь, дрыхнет, и ухом не ведет! Ленивый раб. Нерадивый. Не помогает хозяину всенародных свиней считать. Надо будет потом его отдубасить. Это Эвмей молодчина, правильно придумал: если что не так, господин должен своего раба бить. Вот пусть теперь пеняет на себя!
Он и пеняет… в тенечке, под стеночкой…
– …от Нерея-Морского и Дориды, дочери Океана, родились нереиды, имена которых: Кимотоя, Спейо, Главконома, Навситоя, Галия, Эрато, Сао, Амфитрита, Эвника, Фетида, Эвлимена, Агава… Понтомедуса, Деро… Динамена, Кето…
Сейчас-то я понимаю: мудрый Алким не просто заставлял нас с Ментором заучивать имена нереид или количество мер зерна, поставляемых из угодий критского правителя в Фестскую и Кутаитскую области. Он учил нас думать. Складывать пустяк к пустяку, незначительное к малозначащему – и получать драгоценность. Не имена, а смысл имен, тайный и явный. Не родители, а наследственность. Чистота крови и преемственность власти. Не колебания цен на грубую полбу – причины, вызвавшие их. Не кто какой город взял или, наоборот, удержал – почему ему удалось или не удалось это сделать.
И стоила ли овчинка выделки?
Память ты, моя память… Когда с треском, оглушившим народы, провалился поход Семерых на Фивы, дядя Алким устроил нам игру. Взятие крепости; только, как выразился он сам, «по-взрослому».
Крепость мы строили два дня, общими усилиями. То есть строили мы с Ментором, изгваздавшись в грязи по уши, а дядя Алким руководил: где что должно располагаться. По сей день гадаю: откуда он, ни разу не выезжавший за пределы Итаки, был столь подробно осведомлен о внутреннем устройстве Семивратных Фив?! Побывал я в этих Фивах много позднее, побродил вдоль стен, башен, на верхних галереях постоял…
Все совпало, в точности!
А тогда, едва строительство твердыни было наконец завершено и «войска» вышли на исходные позиции, дядя Алким поинтересовался:
– Ну что, герои? Как город брать будем?
– Ворота вышибать надо, – солидно заявил я-маленький, понимая, что на этот раз Геракла в моем войске нет.
Самому придется.
– Славно, славно, – покивал дамат Алким, ковыляя вокруг нас без видимой цели. – Ворота, значит? А какие именно? Пройтидские? Электрийские? Нейские? Афинские? Бореадские? Кренидские? Гомолоидские?..
Мы с Ментором задумались. Действительно, а какие лучше? Нам казалось, что – без разницы (или пускай Гомолоидские, у них название красивое!). Но раз дядя Алким спрашивает, значит, разница, наверное, есть.
Есть, да не про нашу честь.
– Нейские! – брякнул я наобум, в последний момент отдав им предпочтение перед Гомолоидскими. – Вышибли, и мечи наголо! А еще лучше на стенку полезем! Ого-го, сами боги меня не остановят!
– Ого-го! – радостно подхватил Ментор, прыгая на одной ножке.
Это он зря. Договаривались же: в присутствии его папы на одной ножке не прыгать. Зачем хорошего человека понапрасну обижать?
– Можно и ого-го, – снова кивнул Алким. – Например, герой Капаней из Аргоса так и сделал. Ого-го, и на стенку…
– Ну и как? – едва ли не в один голос поинтересовались мы с Ментором.
Дядя Алким грустно вздохнул:
– Похоронили героя Капанея.
Мне сразу расхотелось ого-го и на стенку.
– А если двое ворот выбить? – предложил Ментор. – И с двух сторон…
– Уже лучше. И все-таки: какие именно?
– Ну… вот эти и вот эти. Которые рядом.
– Значит, Нейские и Афинские? Валяй! – согласился дядя Алким. – А я пока оборону налажу.
Ментор смело двинул вперед раскрашенные фигурки «воинов». И, разумеется, в самом скором времени был наголову разбит собственным отцом.
– Мальчики, вы хотите воевать, как герои…
Дамат Алким, дотошный калека, я до сих пор помню твои слова! Тебя сейчас нет со мной, на ночной террасе, тебя вообще нет больше среди живых, но твоим голосом говорит со мной ветер, луна, вся моя короткая жизнь, которая истово хочет продлиться, став долгой и свободной от ярких событий!.. «Славно, славно…» – киваешь ты, ковыляя во мраке, и я киваю в ответ: действительно, как же славно, что мы, дети, внимательно слушали тебя – пусть внутренне протестуя, пусть не все понимая, но слушали!
– …как герои. А герои выигрывают битвы, но не войны. Думаете, почему великого Геракла наголову разгромили в Элиде? Потому что среди объединенных сил пилосцев, спартанцев и элидян не оказалось героев, зато нашлись опытные лавагеты[14]. Под Писами бились люди с людьми – не боги, титаны или чудовища. Обычные люди, способные паниковать, истекать кровью, зубами вгрызаться в землю, не уступая и пяди. И Геракл отступил; впрочем, как я полагаю, ненадолго, ибо с некоторых пор он все больше человек, и все меньше – герой.
Дядя Алким остановился.
Почесал крючковатый нос, всегда сизый зимой.
Подытожил:
– Значит, надо учиться воевать, как это делают люди. В сущности ведь, у героя нет ничего, кроме предназначения. Их надо лечить или изгонять – а мы, глупцы, восхищаемся…
Все наше естество бунтовало. Кричало. Вопило. Сопротивлялось. Мы хотели быть героями. Мы хотели совершать подвиги. Но двое мальчишек слушали дядю Алкима, только что не разинув рты. А может, и разинув – сейчас уже трудно вспомнить.
Столь необычно было сказанное им.
– …Герой должен быть один, мальчики мои. Он обречен мойрами-Пряхами на одиночество. Воюет в одиночку, побеждает в одиночку и умирает тоже в одиночку. Потом люди помнят Героя – напрочь забыв тех, кто помогал ему, был рядом, сражался и умирал плечом к плечу с ним. В этом сила, но в этом и слабость героя. В одиночестве. Ого-го и на стенку; ого-го – и в Вечность. Бултых! – круги по черной воде… Даже если собрать целую армию героев, каждый из них будет сражаться сам по себе. Это не будет настоящая армия; это будет толпа героев-одиночек. Жуткое, если задуматься, и совершенно небоеспособное образование…