Маленькой девочке с забинтованным глазом никто не уступает место. Да и как уступить, если невозможно развернуться? Я отчаянно прижимаю к себе ручки и ножки, прячусь в папу, лишь бы никто меня не коснулся. Сердобольные старушки предлагают посадить меня к ним на коленки, а мне страшно даже вдохнуть. Папа мягко отказывается, сильнее прижимая к себе. Дышать становится легче. Так проходит сорок минут, пока мы не выходим на посветлевшую улицу.
Сырость и свежесть неожиданно дарят спокойствие. Я снова могу шевелиться, и больше никто меня не коснётся. Ну кроме врачей, конечно. До больницы идём молча, но большая папина рука нежно гладит мою. Папа как-то всегда умел без слов одним жестом сказать: «Я с тобой, всё будет в порядке». Я ему верю. Верю, когда в очередной раз глаз мажут холодной вязкой жижей и тыкают палочкой. Верю, когда пытаюсь не жмуриться от воздуха, внезапно вылетающего из огромной штуки с рычащим названием. Верю, когда мне ставят уколы под глаза. Верю, когда врачи в сотый раз пытаются убедиться, что я всё ещё ничего не вижу.
Ничего не вижу сегодня, завтра и через неделю. Левый глаз погрузился в темноту после точного удара дротиком, когда мне было три. Папа улыбается. Старается улыбаться. Шутит, рассказывает смешные истории, сочиняет волшебные сказки. Кажется, он даже пересказывал мне Лукьяненко. А врачи всё смотрят, трогают, лечат… и не верят. А папа верит.