Руководствуясь высокими нравственными критериями при формировании персонального состава и определении порядка службы, шеф жандармов тем не менее допускал, что в корпусе могут быть кадровые проблемы: «Корпус жандармов не может не иметь недостатков, ибо в состав оного входят люди, подверженные большим или меньшим неизбежным слабостям, так точно, как и во всех других государственных учреждениях»[67]. Упоминая о том пристрастном отношении к корпусу жандармов, которое существовало в высшем обществе и чиновных сферах, шеф жандармов логично замечал, что в этой ситуации жандармы оказывались под особо пристальным и пристрастным надзором. В этих условиях недовольные «скорее обнаружили бы […] действительное злоупотребление или лихоимство кого-либо из членов корпуса жандармов […] если бы эти пороки между ними существовали»[68].
В отчете за 1841 г. А. Х. Бенкендорф прокомментировал высказанные ему в откровенном разговоре замечания генерал-адъютанта А. А. Кавелина, касавшиеся злоупотреблений, приписываемых корпусу жандармов. Судя по объяснениям, приведенные аргументы на поверку оказывались всего лишь неточными сведениями или действиями, необоснованно приписываемыми жандармским офицерам. На сей счет шеф жандармов писал: «Если бы чиновников сместили с занимаемого им места или вообще лицо частное было наказано, основываясь на одних сведениях, от жандармов полученных, и что в этих случаях делу дается окончательное течение только тогда, когда получены бывают подробные исследования от губернаторов, предводителей дворянства и самих министров, которым все и всегда предварительно сообщается»[69]. Не зная всю цепочку сбора, проверки сведений и следственных действий, обыватели административные репрессии приписывали жандармским наблюдателям, толкуя их действия расширительно. Именно на это обращал внимание императора шеф жандармов, отмечая, что недовольные «приписывают ему [корпусу жандармов. – О. А.] далеко обширнейший круг действия, нежели Вашему Императорскому Величеству благоугодно было ему начертать»[70].
Шеф жандармов признавал, что «хотя старается он принимать под начальство свое с строгой разборчивостью», тем не менее на службу могли попасть «люди не совершенно способные». Кто же они? «Это люди, которые обладают хорошими качествами, но не имеют необходимой ловкости ладить со всеми в тех или других случаях, в которых положение их почти всегда затруднительно, ибо лица начальствующие всегда взирают на них как на людей им неприязненных»[71]. Межличностные конфликты, тенденциозность, односторонний взгляд на расследуемые происшествия, «неуместные действия», напряженные отношения с губернаторами чаще всего были причинами удаления губернских офицеров со службы. В отчете за 1841 г. отмечено, «с какой поспешностию были удаляемы из корпуса жандармов чиновники, которые по тем или иным причинам не заслуживали оставаться в оном: генерал-майор Фрейганг – единственно за то, что неясно видел Виленское дело, уволен от службы; подполковник Лобри за то, что только увлекся неблагонамеренными происками коллежского асессора Анисимова, удален из корпуса; по тому же делу майор Гарижский отставлен, коллежский асессор Стратанович переведен в другое ведомство. Далее подполковник Гейкинг, Душенкевич, Быков 1-й, Быков 2-й, Огарев, майор Шишмарев и сверх того некоторые обер-офицеры по разным случаям», но никогда за лихоимство, были удалены из корпуса»[72].
В немного измененном виде фрагмент этого отчета вошел в юбилейный «Обзор» Третьего отделения: «Но, выставляя иногда неуместные действия жандармов, гражданские власти никогда не обвиняли их в поступках нечистых или корыстолюбивых. Некоторые […] были удалены из корпуса жандармов или потому, что не умели сохранить согласия с губернскими начальствами, или увлеклись неправильными действиями других следователей, или сами неверно поняли дело, но в продолжении 25-летия не было ни единого примера, чтобы жандармский офицер обвинялся в лихоимстве. Даже из нижних чинов [единственный кто] покусился принять в подарок 10 коп. и тот за то был исключен из жандармов»[73].
При этом суждения шефа жандармов о бескорыстии своих сослуживцев не выглядели аксиомой. В отчетах императору он постоянно прибегал к доказыванию этого тезиса, апеллируя к их имущественному положению: «Генерал-адъютант Кавелин лично доводил до сведения шефа жандармов о бедности штаб-офицеров сего Корпуса и о необходимости удвоить и даже утроить их содержание, говорил о бедности, которая не доказывает ли ясно их бескорыстие»[74]. Эта же мысль подчеркнута в юбилейном «Обзоре»: «Все жандармские офицеры, равно как и чиновники III отделения, которые не имеют своего состояния, живут далеко не в изобилии, издерживая никак не более того, сколько получают казенного содержания. Непредвиденные случаи, заставляющие выходить из ежедневных расходов, поставляют их в такое положение, что без пособия, которое шеф жандармов назначает им, они находились бы в бедственной крайности»[75].
Повторялась и мысль о том, что «выбор людей в корпус жандармов часто бывает удачен», так как «нет почти ни одного министра, ни одного генерал-губернатора, который не просил бы шефа жандармов уступить ему чиновника»[76]. Еще один аргумент касался существовавшего надзора за надзором: «Флигель-адъютанты Вашего Императорского Величества, ежегодно бывающие во всех губерниях, люди в этом деле совершенно беспристрастные, по просьбам шефа жандармов всегда собирали местные известия о жандармских штаб-офицерах и передавали о них самые лучшие отзывы, в чем от них самих легко удостовериться можно»[77]. Таким образом, система государственного управления допускала параллельный эпизодический контроль за высокопоставленными агентами правительственного надзора, следившими за губернскими чиновниками и обывателями.
Крестьянский вопрос, или вопрос существования крепостного права, был важнейшим в общественно-политической жизни России первой половины XIX века. Несмотря на запрет публичного обсуждения, эта проблема буквально каждодневно вторгалась в повседневную жизнь россиян. Известны слова А. Х. Бенкендорфа, приведенные в отчете императору за 1839 г.: «Весь дух народа направлен к одной цели, к освобождению […] Вообще крепостное состояние есть пороховой погреб под государством, и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же». «Теперь крепостные люди не почитаются даже членами государства и даже не присягают на верность Государю. Они состоят вне закона, ибо помещик может без суда сослать их в Сибирь», – сетовал шеф жандармов, полагая, что «лучше начать постепенно, осторожно, нежели дожидаться, пока начнется снизу, от народа»[78].
Однако «начать» не получалось, и в 1850 г. уже другой шеф жандармов, А. Ф. Орлов, убеждал императора: «Крепостное состояние в России есть не рабство, как представляют себе иностранцы, но отеческая власть, под которой простой народ более счастлив, нежели бедствует»[79].
Но были и детали, о которых А. Ф. Орлов хорошо знал, участвуя в работе секретного комитета 1 марта 1846 г., в котором обсуждалась записка министра внутренних дел по крестьянскому вопросу. Его суждения не вызывали особых споров: «Власть помещика, как поземельного владельца, есть орудие и опора самодержавной власти. Он есть ближайший блюститель над народонаселением в 24 миллиона душ обоего пола, и на нем лежит ответственность пред Самодержавной властию за спокойствие и довольствие сей огромной части ея подданных. Власть помещика не должна, однако ж, быть не ограничена, и крестьянин должен быть огражден законами от злоупотребления оной […] Права личные и по имуществу суть первые условия гражданства»[80]. Высшие чиновники признавали, что первыми действиями правительства должны быть «точное определение власти помещика над личностью крестьян в степени необходимой для охранения спокойствия и порядка» и «дарование крестьянам права жалобы на злоупотребления помещичьей власти»[81].
В другом документе, в «всеподданнейшей» записке Второго отделения С.Е.И.В.к. «О собственности крепостных людей» (30 ноября 1847 г.) Д. Н. Блудов сравнивал положение римских рабов («человек […] принадлежал, можно сказать, душой и телом своему господину», то есть был по сути вещью) и крепостных. Главноуправляющий Вторым отделением писал: «У нас крепостной человек, напротив, всегда признаваем лицом, состоящим под покровительством закона. В случае жестокого с ним обращения он находит защиту в Правительстве, передача его из владения одного лица во владение другого ограничена многими условиями, ограждающими целостность его семейного быта; он столько же и еще более принадлежит государству нежели господину; наравне с людьми прочих состояний, платит государственные подати и отбывает другие более или менее общие повинности, участвуя и в важнейшей из всех, в защите отечества отправлением воинской службы»[82]. В то же время он признавал, что в «в ограничении власти помещиков над личностью крепостных людей, в отстранении злоупотребления оной и в изыскании средств к постепенному освобождению их от излишней зависимости, правительство наше действовало иногда медленно […] постоянно и неуклонно, стараясь прекратить сначала те из злоупотребления власти, кои всего более оскорбляют и унижают достоинство человека»[83].
Материалы ежегодных отчетов Третьего отделения дают обширный материал о злоупотреблениях помещичьей властью. Приведу примеры преступных действий дворян-землевладельцев, связанных с нарушением еще и морально-нравственных норм.
В случаях, когда о фактах жестокого обращения помещиков с крестьянами становилось известно императору, для расследования на место направлялся губернский штаб-офицер, к следствию привлекался и местный предводитель дворянства, в обязанности которого входило предупреждать злоупотреблений помещичьей властью. Министерство внутренних дел, в свою очередь, требовало от начальников губерний для пресечения таких криминальных действий обращать внимание на помещиков, которые «известны в соседстве жестокостью и развратною жизнью»[84].
В 1836 г. жандармскому штаб-офицеру поручено было провести в Костромской губернии следствие по жалобе крестьян на помещика Заболоцкого. Майор Алексеев «обнаружил и распутное поведение сего помещика, и жестокость его с крестьянами, коих он довел до столь бедственного положения, что они питались мирским подаянием»[85]. По докладу шефа жандармов императору было определено: дело помещика передать на судебное рассмотрение, имение взять в опеку, дворянскому предводителю сделать строгий выговор за невнимание к своей обязанности, а самого помещика с семьей выслать на жительство в Кострому.
В отчетах за 1843 и 1844 гг. были даже целые разделы, касавшиеся «насилия и похищения девиц». Помещика Тверской губернии Лошакова, «насильно растлившего несовершеннолетнюю дочь своего дворового человека Никанорова»[86], велено было судить военным судом, а имение передать наследникам. Однако дело на этом не закончилось. Проводивший следствие штаб-офицер корпуса жандармов Дурново обратил внимание на «пристрастные действия» военно-судной комиссии и ее конфликтные отношения с гражданским начальством. После уведомления о сложившейся ситуации шефом жандармов военного министра дело было передано в вышестояшую инстанцию, свободную от местных влияний.
В августе 1844 г. императору было доложено об изнасиловании сыном помещика Гулевича 14-летней крестьянской девочки Козачуковой. Николай I написал на докладе: «Отдан ли он под суд?» Генерал-губернатор Бибиков доложил, что «Гулевич не сознался в своем поступке, но обвиняется показаниями Козачуковой, которая действительно лишена девства, и засвидетельствованием лиц, видевших расстройство и слезы ее, немедленно по совершении преступления, при повальном обыске поведение его не одобрено, и потому сделано распоряжение об удалении его из имения в город Сквиру, под надзор полиции, впредь до решения дела судебным порядком»[87].
Другой случай касался помещика Таврической губернии Нестерова (в архивном деле фамилия помещика Нестроев), который «насильственно растлил двух несовершеннолетних крестьянок своих и одну из них наказывал за несогласие продолжать с ним незаконную связь»[88].
Таврическому гражданскому губернатору было поручено информировать о ходе следствия. В результате выяснилось, что еще в 1839 г. он «лишил девства» пятнадцатилетнюю дочь крестьянина Нестеренкова Авдотью и имел с нею связь в течение трех лет, а в августе 1843 г. растлил 15-летнюю дочь крестьянина Мазниченка Пелагею, с матерью которой имел связь вскоре после ее замужества, и что «10 декабря, пьянствуя с тремя работниками, заставлял Пелагею и также 15-летнюю Агафью Мамаенкову пить вместе с ними, потом изнасиловал обеих и, наконец, двенадцатилетней Елене Нестеренковой за объявление о том жене его отрезал столовым ножом косу и изранил голову»[89]. Кроме того, опрошенные крестьяне дали показания о том, что он привлекал к работам «с женами и детьми ежедневно, часто наказывает без вины и не дает ни продовольствия, ни одежды»[90]. Наемные работники не подтвердили показания крестьян. Другие свидетели отмечали, что «Нестроев ведет себя неприлично только изредка, в нетрезвом виде, но в прочем обходится с крестьянами кротко и содержит их хорошо». После непосредственного осмотра поместья было установлено: «Крестьяне найдены действительно в весьма хорошем положении и, по-видимому, угнетаются только развратными поступками владельца»[91].
За поведением помещика был учрежден надзор, а имение его взято в опекунское управление.
Власть в отдельных случаях демонстрировала настойчивость в доведении дел, связанных с насилием, до конца. В отчетах за 1848 и 1849 гг. указывалось на обвинение волынского помещика Загурского в изнасиловании несовершеннолетней крестьянки Мудраковой, которая впоследствии умерла. Генерал-губернатор Д. Г. Бибиков докладывал государю, что Загурский «хотя не уличен в этом преступлении, но известен с неблаговидной стороны по многим следствиями судебным о нем делам»[92]. Высочайшее повеление «непременно дойти до истины» шеф жандармов довел до сведения министра внутренних дел.
Помещики использовали связи, влияние, угрозы, деньги, чтобы затянуть следствие и избежать ответственности.
«Потворство» членов военно-судной комиссии нижегородскому помещику Моисееву, обвиняемому в развратной жизни, буйстве и жестоком обращении с крестьянами, вновь стало основанием для информирования военного министра о необходимости передачи дела в другой суд[93].
В 1846 г. следствие в отношении помещика Тамбовской губернии Кошкарова началось с анонимного доноса о его развратном поведении. Проверку сведений начал жандармский штаб-офицер, а после того, как изложенная информация подтвердилась, было начато формальное следствие. Стараясь избежать ответственности, Телегин решил пойти на подкуп и вручил жандарму 1128 руб. сереб ром, которые штаб-офицер передал тамбовскому губернатору[94].
В отчете Третьего отделения за 1846 г. императору сообщалась любопытная статистика: «Посягательств крестьян на жизнь своих владельцев обнаружено в 1846 г. 26, в том числе 10 было безуспешных; управителей убито 6. Из всех убийств 7 совершено женщинами за дурное обращение и принуждение к разврату. Целию прочих убийств и покушений было приобретение свободы, мщение за притеснения и корыстные виды»[95].
Пример такой бытовой мести: в 1847 г. дворовые люди помещика Тульской губернии Шкурки покушались на его жизнь. Поводом послужило жестокое наказание их владельцем, «из ревности к 4 крестьянским девкам, с которыми он имел связи и прижил одиннадцать детей»[96]. Примечательно, что дело Шкурки было передано на рассмотрение тульского дворянского собрания, а имение взято в опеку.
Министерство внутренних дел вело свое производство по делам, связанным с злоупотреблениями помещичьей властью. Аналитические размышления чиновников этого ведомства не менее интересны. В отчете министра за 1844 г. приводились данные, согласно которым за год было убито 7 помещиков, покушались на жизнь – 6, «избили жестоко» – 1. По результатам следственных действий, проведенных жандармскими штаб-офицерами совместно с губернскими предводителями дворянства, «жестокого обращения помещиков с крестьянами не обнаружено». Как утверждал министр: «Преступления сии свершались более от безнравственности и невежества преступников, из коих многие при следствиях показали, что были довольны своими помещиками и совершали над ними злодеяния, или по запальчивости в нетрезвом виде, или из мщения за удержание их от пороков. Другие же, тяготясь бдительным только надзором владельцев за работами, желали в чем-либо избавиться от того, а иные из ревности к своим женам, хотя по следствиям подозрения их также не подтвердились»[97].
Тенденция, видимо, была отмечена верно. В отчетах Третьего отделения есть и такие примеры. «В Полтаве четыре дворовые девки, принадлежащие жене майора Белевцова, желая освободиться от урочных работ, покушались задушить свою госпожу, но не допущены к тому. По исследованию местным предводителем дворянства оказалось, что Белевцова обращалась с людьми своими не жестоко и что покушение на жизнь ее произошло от дурной нравственности виновных»[98], – сообщалось в отчете за 1850 г. В том же году, во время осмотра полевых работ был убит и затоптан в грязь тамбовский помещик Артемьев. В ходе следствия подполковник корпуса жандармов Горский выяснил, что «крестьянин Артемьева Морозов, боясь отдачи его в рекруты за дурное поведение, склонил на убийство другого крестьянина, который имел связь с сестрою Морозова и озлоблен был на помещика за отказ отдать ее за него замуж»[99].
21 марта 1848 г. император, принимая депутатов петербургского дворянского собрания, не преминул затронуть вопрос о помещичьем произволе: «[…] я должен сказать с прискорбием, что у нас весьма мало хороших и попечительных помещиков, много посредственных и еще более худых, а при духе времени, кроме предписаний совести и закона, вы должны для собственного своего интереса заботиться о благосостоянии вверенных вам людей и стараться всеми силами снискать их любовь и уважение. Ежели окажется среди вас помещик безнравственный или жестокий, вы обязаны предать его силе закона»[100]. Выше уже отмечалась, что к следствию по случаям злоупотребления помещичьей властью наряду с жандармскими штаб-офицерами привлекались местные предводители дворянства, недостаточный контроль за поведением дворян мог стать основанием для привлечения их к ответственности. Но это не меняло ситуацию и не устраняло помещичий деспотизм…
По мнению В. И. Сафоновича, хорошо знавшего провинциальное дворянство, у предводителей «главным принципом их действий была защита дворян во всех случаях, когда возникали жалобы на притеснения крестьян или другие неблагонамеренные поступки, которые подвергали их опеке»[101]. Кроме того, по признанию сенатора К. Н. Лебедева, «почти все дела о злоупотреблениях помещичьей власти и об убийствах от побоев сопровождались чрезвычайной медленностью»[102]. В качестве примера он отмечал, что только в 1855 г. в Сенате были решены дела о помещиках Госсе и Белецком, судимых за жестокое обращение с крестьянами – первого с 1836, а второго – с 1831 г.
От буйства дворян-землевладельцев страдали не только крестьяне, но и жены, дети помещиков. В 1850 г. супруга помещика Симбирской губернии Каловского жаловалась на «дурное обращение мужа ее с нею и крестьянами». Следствие показало, что глава семьи, «удалив жену от себя, имел связь с двумя крестьянками, наказывал безвинно людей своих и ссорился беспрерывно с своими сыновьями»[103]. Иные действия дворян-извергов вызывают вопрос об их психической адекватности: «Помещик Псковской губернии Львов, не успев склонить крестьянку брата своего на блудную связь, приказал раздеть ее и случить с собакой, потом наказал ее розгами и, окутав в изорванное покрывало, издевался над нею. Муж этой женщины несколько раз намерен был ворваться в комнаты с ножом, но прислуга его к тому не допустила»[104] (1859).
Насилие помещиков по отношению к своим крепостным носило не разовый характер, видимо, системность подобной практики и позволяла говорить о деревенских гаремах. Вот лишь несколько примеров бесчинств, о которых докладывали императору. Помещик Смоленской губернии капитан Курлевич «при нетрезвой жизни, довел крестьян своих до крайней бедности и насиловал жен их и дочерей»[105] (1851). Казанский помещик Бутлеров «насиловал крестьянских дочерей и за несогласие на то жестоко наказывал родителей их»[106] (1851). Пензенский помещик Габбе организовал целую банду, которая бесчинствовала в округе при небескорыстном попустительстве исправника и станового пристава: «Габбе завел у себя толпу охотников и в сообществе с ними разбивал питейные дома, насиловал крестьянских девок и подвергал матерей их за сопротивление разным истязаниям»[107]. Жена попыталась взять его на поруки («с отобранием от него подписки, что он исправится в своем поведении»), однако он продолжал буйствовать и был отправлен на жительство в Пензу под надзор жандармов.
Помещик Рязанской губернии отставной унтер-офицер Веселкин «вел жизнь нетрезвую и буйную, собирал к себе крестьян, напаивал их водкою до бесчувствия и насиловал жен их; когда же последние уклонялись от подобных сборищ или не приводили по его требованию своих дочерей, то он жестоко их наказывал»[108] (1859). В Тамбовской губернии в декабре 1859 г. был убит помещик Карачинский. Четыре крестьянина, сознавшиеся в преступлении, в качестве одной из причин убийства назвали «вынужденную связь помещика с женами их и всегдашнее насилование их дочерей. Одна из последних объявила, что она, ее мать и даже бабка были лишены девства Карачинским»[109].
Выявленные случаи позволяли рассчитывать на законное возмездие, но сколько случаев насилия осталось в тайне деревенской глуши, скрыто за массивными дверями дворянских усадеб? А. И. Кошелев рассказывал в «Записках» историю молодого помещика С., «страстного охотника до женского пола и особенно до свеженьких девушек»: «Он иначе не позволял свадьбы, как по личном фактическом испытании достоинств невесты. Родители одной девушки не согласились на это условие. Он приказал привести к себе и девушку, и ее родителей; приковал последних к стене и при них изнасильничал их дочь»[110].
По свидетельству мемуариста, об этом деле говорил весь уезд, но помещику все сошло с рук. В письме петрашевца А. П. Плещеева к С. Ф. Дурову от 26 марта 1849 г., вероятно, говорится об этом же случае (один из московских дворян «завел у себя в деревне гарем и снасильничал одну девушку в глазах ее отца и матери»). Он назвал фамилию помещика – Смирнов. В его версии – помещик понес наказание: московский генерал-губернатор «хорошо поступил, хоть и нарушил права, то есть наказал без суда, непосредственно, отпустив тотчас же на волю весь гарем и отдав барина под строжайший надзор полиции»[111].
А. Н. Вульф оставил воспоминание об одном из своих родственников, который, расстроив свое состояние жизнью в Санкт-Петербурге, перебрался в деревню, «оставил жену и завел из крепостных девок гарем, в котором и прижил дюжину детей, оставив попечение о законных – своей жене»[112].
О распространенности подобной практики косвенно свидетельствовал и А. В. Дружинин, считавший себя хорошим помещиком: «В деревне мужики могут поставить мне монумент: не трогал я и не трогаю их жен и дочерей, отчасти из принципа, отчасти по отсутствию искушения»[113].
Безнаказанную сексуальную практику помещиков копировали и управляющие имениями. В 1854 г. крестьяне тверской помещицы Бабинской жаловались на жестокие и безнравственные поступки управляющего имением дворового человека Васильева[114]. Губернский секретарь Витвицкий, управляющий имением князя Кочубея в Саратовской губернии, был обвинен в жестоком обращении с крестьянами и в насилии над их дочерьми. Однако следствие показало, что «ни одна из них не подвергалась насилию Витвицкого, но что принуждал их к связи с ним усиленными работами и притеснениями их семейств и таким образом успел развратить 22 девушки»[115].
Задача ограничения власти помещика над личностью крестьянина, недопущения произвольного насилия, унижающего и оскорбляющего человеческое достоинство, разрешилась с отменой крепостного права. В последние годы крепостничества Третье отделение пыталось выявлять и доводить до законного решения случаи жестокости, жандармские офицеры проверяли анонимные доносы, циркулировавшие слухи о фактах насилия и угнетения крестьян, пытались контролировать разыскные действия и следить за судебными процессами, но победить системное зло было невозможно, его можно было сдерживать.
Первый управляющий Третьим отделением М.Я. фон Фок, передавая шефу жандармов А. Х. Бенкендорфу, находившемуся с императором в Москве, сводку о столичных настроениях, относительно молодого поколения писал (11 августа 1826 г.): «Молодежь ужасно дурно воспитана и заражена идеями новаторов нынешнего века; семейные узы утратили свою силу и вследствие этих идей, и вследствие общего эгоизма; так что понадобится немало забот и времени, чтобы исправить дух молодых людей, которые не хотят и слышать об улучшении нравов, без чего, однако ж, правительство не в состоянии будет начать действовать»[116]. Из следующего письма (18 августа 1826 г.) видна еще одна нравственная проблема: «Воспитание юношества направлено ложно: молодежь рассуждает, тогда как могла бы гораздо полезнее употреблять свое время»[117]. Мыслительная деятельность воспринималась как угроза традиционности, стабильности, привычным нормам и правилам поведения.
В «Кратком обзоре общественного мнения» за 1827 г., подготовленном Третьим отделением для императора, оценки роли молодежи в российском обществе еще более категоричны и негативны: «Молодежь, то есть дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма. Тенденции, незаметно внедряемые в них старшими, иногда даже их собственными отцами, превращают этих молодых людей в настоящих карбонариев»[118]. Как видно, заветы отцов тиражировали не консервативные, а радикальные модели поведения сыновей, что и внушало тревогу.
Корень зла – дурное воспитание. Не зная России и народа, молодежь считает негодным существующий строй, не имея опыта службы – жаждет чинов и должностей, а свободу понимает как безначалие. «Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достигнуть коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения»[119], – писал А. Х. Бенкендорф. По мнению шефа жандармов, в этой среде живы были идеи декабристов, хотя страх перед репрессиями удерживал от создания тайных обществ: «Главное ядро якобинства находится в Москве, некоторые разветвления – в Петербурге»[120].
Не забыл А. Х. Бенкендорф отметить в «Обзоре» мысль о том, что «тайные политические общества не образуются без иностранного влияния»[121]. Ситуация рисовалась катастрофичной и трудноисправимой: «Конечно, в массе есть и прекрасные молодые люди, но по крайней мере три четверти из них – либералы. Впрочем, надо надеяться, что возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло»[122].
Естественно, что все идеологические посылы и установки шли от императора. 21 марта 1848 года Николай I на встрече с представителями петербургского дворянства, говоря о главных текущих проблемах, в частности, отметил: «В учебных заведениях дух вообще хорош, но прошу вас, родителей, братьев и родственников, наблюдать за мыслями и нравственностью молодых людей. Служите им сами примером благочестия и любви к царю и отечеству, направляйте их мысли к добру и, если заметите в них дурные наклонности, старайтесь мерами кротости и убеждением наставить их на прямую дорогу. По неопытности они могут быть вовлечены неблагонадежными людьми к вредным для большинства и пагубным для них самих последствиям. Ваш долг, господа, следить за ними»[123].
Через год, в апреле 1849 г., начались аресты участников «пятниц» М. В. Буташевича-Петрашевского. Его Третье отделение считало главным виновником заговора и совратителем молодежи. Всего в заключении оказалось около 50 чел., а допросам подверглись 122 чел.[124]. В «Обзоре деятельности Третьего отделения за 25 лет» прямо указывалось: «Сильнейшее же влияние западные лжеучители произвели на чиновника Министерства иностранных дел Буташевича-Петрашевского, который и прежде замечен был в склонности к безнравственным поступкам. Чтение новых иностранных книг совершенно лишило его здравого смысла, и он, вовлекая в свое знакомство молодых людей, передавал им испорченность своих мыслей»[125].
Под впечатлением открытого в столице заговора управляющий Третьим отделением, Л. В. Дубельт, сетовал по поводу «буйной» молодежи, у которой «привычка судить криво все более и более усиливается оттого, что у них и души, и толк вверх дном»[126]. И он видел корень проблемы в воспитании, в нравственном воздействии на молодые умы: «Воспитание порождает смуты и беспорядки нашего времени. Воспитание, худое направление мыслей, привычка считать себя умнее других – вот настоящие причины неустройства»[127]. Другой компонент формирования верноподданного – это образование. «Истинное просвещение должно быть основано на религии; тогда оно и плоды принесет сторицею. А когда просвещение религии знать не хочет и только опирается на диком, бездушном эгоизме, так и плоды будут адские, как начало его адское!»[128] – поучал Л. В. Дубельт.
Этому здравому началу противостоит свобода книгопечатания, которая несет вред обществу и государству: «Хороший человек не станет читать худых книг, порочного и безнравственного листка и в руки не возьмет; а дурному человеку никакая цензура не помешает доставать худые книги»[129]. Вот почему «в нашей России должны ученые поступать как аптекари, владеющие и благотворными, целительными средствами, и ядами, – и отпускать ученость только по рецепту правительства»[130]. Таким образом, именно власть должна формировать государственную идеологию и мировоззрение подданных.
Дело участников кружка М. В. Буташевича-Петрашевского актуализировала охранительные меры. Военный министр А. И. Чернышев, передавая шефу жандармов А. Ф. Орлову (7 января 1850 г.) слова высочайшего повеления, напоминал о недавнем следствии, которое показало, что «преступные замыслы на ниспровержение и превращение существующего в России государственного устройства возникли большею частию между людьми молодыми, недавно кончившими или еще заканчивающими курс наук в высших учебных заведениях», из этого можно заключить, что «настоящие меры наблюдения относительно духа и направления преподавания вообще не довольно еще бдительны»[131]. Прежде всего «некоторые из преподавателей сами содействуют к превратному направлению понятий между учащимися, как это доказывается и найденными у преступников лекциями, и программами преподавателей, в которых допущены вредные для существующего порядка суждения»[132]. Кроме того, «огромное количество вторгающихся к нам иностранных сочинений самого опасного содержания […] способствуют превратному образу мыслей в умах юных и неопытных, доказывая с тем вместе, что или цензура наша не довольно осмотрительна, или что принимаемые против ввоза запрещенных книг меры недовольно еще бдительны и строги»[133]. Помимо этого сами молодые люди, в поисках заработка, обращались к литературному труду. При недостатке цензурного контроля появлялись статьи «коих направление явственно вредно, и посредством сего легкого способа, зараженные уже вольнодумством сочинители, разливают яд свой в умы чуждые еще пагубных мечтаний»[134].