– Елизавета Петровна из церкви прилетела, голубка, только увидела, как тебя сморило прямо перед гробом Наталии Алексеевны. Едва дождалась, когда служба закончится, чтобы о здоровье твоем все разузнать.
– Ну раз прилетела, то пущай войдет.
Дверь закрылась, и дальше я действовал скорее по наитию: сбросил сапоги, камзол прямо на пол, нырнул под одеяло и картинно приложил к голове руку.
Елизавета вошла стремительно, словно и правда летела, ловко поворачиваясь боком, чтобы не зацепиться фижмами своей пышной юбки за дверной косяк. И хоть платье ее было черного цвета, обильно украшенное жемчугом, но кружевной платок лежал у нее на плечах, а не покрывал голову, как это было положено в дни глубокого траура. Была ли она так красива, как ее описывали в своих мемуарах современники? Скорее всего, да. Но эта красота была другой, не той, к которой я привык, и потому несколько чуждая для меня. И уж тем более я не хотел ее, как, возможно, хотел Петр.
Я ведь специально ее допустил к себе, чтобы проверить реакцию собственного тела на присутствие женщины, будоражащей воображение Петра по всем когда-либо попадавшимся мне на глаза источникам.
Тем временем Елизавета подошла к кровати и села на ее край. Я невольно нахмурился, что за привычка садиться ко мне на постель? Неужели Петр это допускал и поощрял?
– Петрушенька, как же так, что за хворь на тебя напала? – она протянула руку в кружевной перчатке и дотронулась до лба. При этом наклонилась так, чтобы ее весьма обширное декольте оказалось едва ли не у меня перед носом. Хм, а ничего так, я скосил глаза, куда надо, и Елизавета, оставшись довольной моей реакцией, выпрямилась. – Я немедленно прикажу доставить сюда Лестока. Нельзя так не жалеючи относиться к себе, – она покачала головой. – Ты ведь перед всей Отчизной в ответе, не приведи Господи, осиротеет она без тебя.
Ну да, ну да, конечно, я верю, только лапшу с ушей сниму, но вслух я прошептал:
– Да, Лизонька, только ты меня понимаешь. Не нужно медикусов, это я от волнения сильного духа лишился, но мне уже лучше. Только не покидает ощущение, что Наташенька смотрит на меня с небес и только головой качает, что стыдно ей перед ангелами за Петрушку, брата своего беспутного. Вот, думаю, что в уединении и в молитвах покаяние вымолить, а там, может, и сжалится сестренка надо мною, подскажет, как дальше жить мне теперь.
– Ты на богомолье, что ли, собрался? По святым местам? Зимой? – Лиза впервые выглядела искренней. Как ни хотелось ей корону Российской империи на себя примерить, а понимала она, что пока ей выгодно, чтобы обожающий ее Петр жив был и относительно здоров, потому что после его смерти никто не знает, как может повернуться и в какую сторону. Верховный тайный совет имеет реальную власть, а за нее в нем только, пожалуй, Голицын. Остальные на себя начнут одеяло тянуть, что и закончится воцарением Анны Иоанновны. – Нет, ты как хочешь, Петруша, но я пришлю Лестока, попользовать тебя. Чтобы, ни приведи Господи, какую-нибудь тайную болезнь не пропустить. А то, как ты в церкви упал, живо мне батюшку напомнило. А ты весьма с ним схож, вон, даже иноземные послы об этом талдычат. Может, и хворь его тебе передалась.
А, точно, вроде бы согласно некоторым источникам, Петр Первый страдал эпилепсией, или падучей, как ее тогда называли. Вполне возможно, что болезнь перешла на его внука. Такие случаи известны. Ну, Лесток так Лесток. Надо же посмотреть на нежного друга Лизки, который довольно долго фактически правил через постель, если верить злым языкам.
– Хорошо, Лизонька, только ты и печешься о моем здоровье, – я отнял руку ото лба. – Извини, родная, но устал я. Поди, позови Лестока, а то мне и впрямь нездоровится.
Если она и хотела посидеть с больным императором подольше, то ни по ее поспешному уходу, ни по выражению лица заметно этого не было. Ясно, моя болезнь – это повод для многих засвидетельствовать свое почтение и что-нибудь провернуть походя, не без этого. Но император я или не император? Хватит на сегодня посетителей.
– Иван! – заорал я, не найдя на прикроватном столике пресловутого колокольчика, в который необходимо было звонить, чтобы хоть кто-то потрудился выяснить, что же надобно государю-императору.
Дверь тут же распахнулась, и в комнату влетел Долгорукий.
– Ну наконец-то. Я уже думал, что могу и помереть, вот так всеми брошенный, и найдут мое тело остывшее, только когда вонять начнет.
Долгорукий побагровел от несправедливого упрека, но сдержался и ничего не ответил. Похоже, вспыльчивому Ваньке хвоста родитель его накрутил. Раз удалил из спальни, когда плохо себя чувствовал, значит, недоволен, а там и до опалы недалеко. Вот и сидит возле дверей, спальню караулит, вместо того чтобы гулять и развлекаться, как привык.
– Я чем-то прогневал тебя, Петр Алексеевич? – Ого, а обида в голосе все равно нешуточная звучит. Но ничего, тебе полезно понервничать. А ведь видно, что действительно переживает за своего малолетнего патрона. Один, наверное, кто искренне беспокоится. Ну, тут тоже все понятно, Долгорукие без Петра – вообще никто, пережуют их и не поморщатся, есть за что переживать-то.
– Извини, Ваня, что сорвался на тебя, – я покачал головой. – Только нехорошо мне действительно. Может, Лиза права, и хворь дедова мне перешла?
– Да что ты такое говоришь, Петр Алексеевич? Пошто на себя наговариваешь?
– Вот поэтому и прошу, Ваня, надежного человека у дверей поставить и никого без моего на то указа не пущать. Только Лестока пропустить, его ко мне Лиза должна пригнать. Пусть медикус меня попользует, – я запнулся на этом слове, которое в мое время приобрело не совсем приличный оттенок, но затем решительно добавил: – И еще, Ваня, тебе самому незачем здесь дневать и ночевать. Ежели понадобишься, я пошлю за тобой.
Долгорукий снова пристально посмотрел на меня. Сейчас было отчетливо видно, что и остаться ему вроде бы надобно, и погулять хочется, я-то выгляжу вполне здоровым, вроде бы откинуть тапки в ближайшее время не собираюсь… Эти муки выбора были написаны на его породистом лице большими буквами. И, наконец, победила гульба.
– Воля твоя, Петр Алексеевич, я же, как раб верный, все исполню, как велено, – и он вышел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Я же соскочил с кровати и расстегнул пару верхних пуговиц на рубахе.
Было душно, и от духоты да от перенесенной недавно истерики начала болеть голова. Болела она не так, как в то время, когда я катался по полу, стеная от невыносимой боли, но довольно ощутимо, чтобы доставить определенный дискомфорт. Подойдя к окну, решительно его распахнул, впуская в комнату холодный зимний воздух. Сам встал недалеко от окна, чтобы ветром меня не слишком задевало – не хватало еще простудиться. Как тут лечат, лучше сразу идти и самому могилку себе выкапывать. Порыв ветра всколыхнул штору и обдал меня холодом. Обхватив себя руками за плечи, я поежился, но в голове заметно прояснилось, хотя меня начинала подбешивать тормознутость мозговых процессов юного императора. Я-то привык думать совсем с другими скоростями. Петр же, похоже, не привык думать вообще. Но он же император, мать его ети! Так же нельзя…
– Что вы делать, ваше величестфо?!
Я резко обернулся и посмотрел на высокого, довольно плотного господина, одетого по последней моде, в высоком парике. Глядя на его парик, я почувствовал, что меня начинает подташнивать от этого предмета. Судя по акценту, господин явно иностранец, а ожидаю я прибытия только одного иностранца – Лестока. Ну, здравствуй, шпион Шетарди. Или сейчас во франкском посольстве не Шетарди сидит? Как же плохо быть не в теме. Но господин Лесток ждет от меня ответа.
– Проветриваю комнату, господин медикус, а на что это еще похоже? – я кивнул на раскрытое окно.
– Зачем? Ви же нагонять много болезней через этот жуткий мороз.
Он действительно выглядел растерянным. Не привык бедняга к шизующим императорам. Ничего, или привыкнешь, или домой поедешь, вместе с Шетарди, или кто там в посольстве сейчас рулит, ну, или вместе с Шетарди на охоту пойдете на медведя с одними рогатинами, а там как знать, охота опасная, может и трагично закончиться, но с кем не бывает? А так как Франции ссориться с набирающей силу после победы деда над шведами Россией не с руки, они быстро утрутся и найдут вам замену. Свято место, как известно, пусто не бывает, а вы не настолько большие шишки, чтобы ради вас рисковать испортить отношения. В это время войны и из-за меньшего случались, чем необоснованная предъява. Я, что ли, всех медведей у себя контролировать должен?
– У меня сильно заболела голова после приступа, а холодный воздух отпугнул боль, – совершенно искренне я попытался объяснить ему, зачем мне понадобилось выстужать комнату. – Здесь очень душно, наверное, истопники сегодня перестарались.
– Это недопустимо, ваше величестфо, – Лесток прошел через комнату мимо меня и решительно захлопнул окно. – Это антинаучно!
Ну конечно, наука прежде всего. Это я могу понять, я жизнью ради науки пожертвовал, вот только не в ваших устах, господин хороший. Я отвернулся и подошел к кровати. Подобрал с пола камзол, набросил его себе на плечи. Лесток же тем временем, проверив, насколько тщательно закрыто окно, подошел ко мне.
– Ваше ввеличестфо, расскажите, что с вами произошло? – он очень хорошо говорил по-русски, вот этого у него было не отнять. Я покосился на лейб-медика Елизаветы и промолчал. – Ваше величестфо, не будьте ребенком. Ее высочестфо очень переживает. Боится, как бы в вас болезнь Петра Алексеевича не проснулась.
– Я почувствовал головокружение в церкви и впал в беспамятство. Но там было слишком людно и слишком пахло ладаном и горелым воском. Меня не била падучая, если ты об этом спрашиваешь. Так что царевна Елизавета зря волнуется. Я много думаю о Наталии, сестре моей бедной, и мне плохо через это. Но это пройдет, – я махнул рукой. – Отмолю прощение у сестренки, и точно все пройдет.
– Хм, – Лесток подошел еще ближе и бесцеремонно схватил меня за руку. Нащупав пульс, он на минуту закатил глаза к потолку. – Покажите мне свой язык, ваше величестфо.
– А-а-а, – я послушно показал ему язык. Лесток покивал с важным видом, отпустил руку.
– Ну что же. Я не вижу в вас признаков болезней, вы на редкость здоровый молодой господин, государь. – Он что-то прикинул и с некоторым сомнением произнес: – Может, кровопускание? Чтобы дурную кровь отвести?
– Нет, – я решительно покачал головой. – Не нужно мне кровь пускать, все же нор мально.
– Как будет приказано вашим величестфом, – Лесток изобразил сложный поклон и попятился к двери. – Но окно я вам как лейб-медик отворять запрещаю.
– Конечно-конечно, все будет исполнено, как доктор прописал, – я благосклонно ему улыбнулся, но как только дверь за пронырливым французом закрылась, улыбка сползла с моего лица.
Я подошел к окну и снова распахнул его настежь, а сам сел за стол и принялся выводить письмо Голицыну, с просьбой прислать мне полный отчет, по поводу царской казны. Чтобы попытаться изменить пункты в моем списке под номером один и два, необходимы деньги, очень много денег, а что-то мне говорит, что денег в казне нет вообще.
Первым указом, написанным с моих слов и подписанным собственноручно, стал указ о соблюдении глубокого траура по великой княжне Наталии Алексеевне в течение месяца. На это время были запрещены все увеселительные мероприятия, такие как народные гуляния, для простого народа, и разные балы и ассамблеи для господ побогаче и познатнее. Указ вызвал определенное недовольство среди аристократии, а простому люду было пофиг. Понятия не имею, был ли такой указ в действительности Петра II. Даже если и не было, история проглотила этот финт не поморщившись, потому что он ни на что на самом деле не влиял. К тому же двор очень быстро нашел себе альтернативу, многие начали устраивать званые обеды, плавно переходящие в нечто, напоминающее литературные вечера – когда под предлогом почитать вслух свои, в большинстве случаев дурные стихи все любители поразвлечься собирались у кого-то одного, дабы послушать эти шедевры. Ну а что, все приличия были как бы соблюдены: гости одеты были в темное, музыки, танцев и большого количества спиртного не было, какие претензии? Вот только с удвоенной силой стал звучать шепоток, что я-де ненавижу все начинания деда и пытаюсь загубить их на корню. Услышав это, я долго сидел в прострации – это было, черт возьми! Все, что известно о Петре Втором – он всячески пытался искоренить начинания Петра Первого. А ведь я пальцем для этого не пошевелил, всего-то обеспечил себе видимость уединения, чтобы в тишине и спокойствии разобраться в моем не слишком радужном положении. И так Ванька Долгорукий начал выражать сомнения по поводу моего нежелания кутить. Как оказалось, эти опе… очень нехорошие люди имели привычку завалиться с парочкой преображенцев к кому-нибудь, якобы в гости. Там они гуляли по полной, оставляя за собой кроме разломанной мебели еще и очень недовольных царем и его ближниками подданных. Растить недовольство я не мог, поэтому через неделю моего добровольного заточения родился очередной указ.
Согласно этому указу, император, то есть я, собственной персоной, дабы не смущать своим присутствием двор во время траура, удалялся в деревню, в дальнее имение, чтобы провести время в молитвах, чтобы заглушить горе от потери любимой сестры. От поездки на богомолье по святым местам меня отговорили, потому что действительно зима, и кто знает, что во время долгой поездки со мной могло произойти. В моей поездке меня должен будет сопровождать только Остерман, чтобы не прерывать обучение, хотя все прекрасно знали, как именно учится император и чему именно обучает Остерман. Но так значилось в указе, который Верховный тайный совет проглотил, даже не поморщившись. Им вообще было наплевать, где в данный момент я нахожусь, лишь бы был жив и мог подписать подсовываемые тем же Остерманом документы. Сам же Андрей Иванович расположением Совета не слишком пользовался, к нему относились скорее настороженно, потому что все помнили, кто именно способствовал падению с небывалых высот Меншикова. Так что моя поездка, да еще и со старым лисом – это же просто праздник какой-то. А нет меня поблизости, так не беда, вон Ванька Долгорукий прекрасно мою подпись умеет изображать, не подкопаешься. На особо важных документах подделку ставить поостерегутся, а вот на не слишком важных – это запросто, не раз уже такое проворачивали, почему бы и не повторить пару разков?
«В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов»… Нет, в Саратов я, разумеется, не поехал, а вот то, что к тетке – так это прямо не в бровь, а в глаз оказалось. Деревней, в которую я подался, было Царское Село, которое все еще по старинке называлось Сарской мызой, и принадлежало оно Елизавете Петровне. Встречаться с Лизой мне не хотелось, хватило тех двух с половиной раз, во время которых она проверяла, насколько еще натянут поводок, постоянно то демонстрируя свои прелести, такой глубокий реверанс мало кто мог изобразить, зато я смог увидеть все, что находится у нее в платье, вплоть до талии, то как бы невзначай прижималась ко мне грудью, что-то говоря при этом томным шепотом с легкой хрипотцой. Если честно, то иногда меня даже пронимало, как говорится. Я все положенные полчаса наших встреч тупо пялился на нее телячьими глазами, только что слюни не пускал, а потом, чтобы привести мысли в порядок, долго держал голову в холодной воде, постоянно гадая: эта дрянь все-таки совратила своего малолетнего племянника или все-таки нет? Ко мне пару раз еще наведывался Лесток, через которого я и намекнул, что двора в имении Лизы не будет и Петр едет туда практически в одиночестве. Сказано это было вскользь, для того чтобы он передал эту последнюю сплетню царевне. Лесток меня не подвел, молодец! Все было передано Елизавете в течение ближайшего часа, после того как он от меня ушел. Она-то уже приготовилась принимать императора и организовывать всевозможные увеселения, ну не мог я в ее понимании столько времени отказываться от привычных для Петра кутежей и обязательной охоты, сколько бы трауров ни было объявлено. Так что, как только огласили указ, Лиза расцвела и даже принялась узнавать, кто именно составит императору компанию, кроме нее самой, разумеется, короче, раскатала губу, но обломилась, как и все остальные жаждущие оказаться рядом с юным царем в такое удобное, как им казалось, время. Передумала Лиза ехать в родное имение раньше, чем туда отбыл горевать я, потому что черное ей не шло, и надевать глубокий траур даже ради «любимого» племянника она вовсе не собиралась.
Вообще за ту неделю, что я прятался от всех в Кремле, мне удалось выяснить потрясающую в своей охренительности новость – я единственный Романов, самый что ни на есть настоящий, оставшийся в живых. Других не было. Лизка – даже не в законном браке была рождена, Петр уже после ее рождения на своей «прачке чухонской» женился, разведясь предварительно с моей бабкой, а розовощекий карапуз, портретиком которого мне нужно было положенное время восхищаться – Карл Петер Ульрих, тот, который должен будет стать следующим Петром, Третьим то есть, носил непроизносимую фамилию Гольштейн-Готторпский. Признаться, об этом факте я не знал и глубоко задумался на тему, а когда действительно прервался род Романовых? А получается, что на мне он и прервется, если я не придумаю, как обойти принцип Новикова, который действовал вопреки всему, что я пытался организовать, делая пока только робкие попытки хоть что-то изменить.
Обо всем этом я думал, пока ехал в Царское Село. Дорога была долгой, потому что прямую дорогу, которую начал строить Петр Первый, по какой-то, видимо, очень важной причине делать прекратили, и мне оставался только кружный путь мимо Великого Новгорода. Что существенно увеличивало время в пути. Оно и так занимало несколько дней, а так увеличивалось до недели – это в том случае, если дороги были хорошими и ничего путешественников на этих дорогах не тормозило. Вот! Вот чем я займусь первостепенно – дорогами. Если выживу, естественно. Потому что поступление информации вовремя и в кратчайшие сроки от точки А в точку Б – это порой играет первостепенную роль в любом начинании. Откинувшись на спинку сиденья, я прикрыл глаза и, чтобы хоть чем-то заняться, начал вспоминать все, что помнил о строительстве дорог. Предмет не был для меня профилирующим, но какие-то знания все равно осели глубоко на дне памяти. Еще бы каким-то способом почту национализировать, а то мысль о том, что она полностью принадлежит немцам, была какой-то… неправильной, что ли. Вот так и происходят революции – с захвата почты, телеграфа и телефона – с такими бессвязными мыслями, крутящимися в голове, я начинал дремать, усыпляемый мерным покачиванием кареты.
Карета стояла на полозьях, этакие сани с крышей, богатым убранством и печкой внутри. Серьезно, в карете стояла печка, чем-то напоминающая буржуйку. За ней нужно было постоянно следить, чтобы она не опрокинулась и не сожгла пассажиров к чертям собачьим. Для этого в карете, кроме меня самого и Остермана, постоянно находился специальный мальчишка, следящий за печью, ну и выполняющий мелкие поручения высокопоставленных особ, не без этого.
Со мной ехали две роты гвардейцев Преображенского полка, несколько слуг и Остерман, да еще духовник, приставленный Феофаном к моей персоне. Ну, не могу же я без духовника молиться, на самом-то деле. Вообще-то еще как могу, и первая моя победа заключалась именно в том, что я отстоял свою независимость в уединении. То, что на улице стояла зима, помогло мне в этом, прямо скажем, нелегком деле. Наличие специального мальчишки в карете исключало возможность ехать в ней еще и духовника. Ну не влезал он, что теперь поделать? Не Остермана же на улицу выбрасывать. Вот это точно будет не слишком здравой идеей. Андрей Иванович при желании мог испортить жизнь не только Меншикову, но и мне самому, а я пока не обладал вообще почти никакой властью, чтобы противостоять хоть кому-нибудь из Верховного тайного совета. Пока только можно было лавировать. Потому что тут и Лизка хвостом метет, и Петер Ульрих где-то подрастает, претендентов хватает, чтобы ранний апоплексический удар государю табакеркой организовать. К тому же преображенцы практически полностью подчинены Долгоруким. И как мне их безболезненно отделить друг от друга, я пока даже не представляю. Поэтому я банально сбежал, чтобы не наворотить дел и не сократить и так слишком малый отмеренный мне срок, потому что вот так менять историю как-то не слишком хочется.
Чем же я собирался заниматься в Царском Селе на самом деле? Не оплакивать Наталью, это точно. Возможно, для Петра II она значила много, недаром же никто особо не удивился этому отъезду, но я эту девочку не знал, и, хотя и сожалел о ее такой ранней смерти, но предаваться унынию не собирался. Мне бы за ней вскорости не отправиться, вот о чем я думал в первую очередь. Так что цели моего отъезда были не настолько благими, но какие-то цели, кроме банального бегства, я все же преследовал. Во-первых, мне необходимо было дистанцироваться от Ивана Долгорукова, пока под таким вот надуманным предлогом, а дальше будем посмотреть. А во-вторых, мне нужно было научиться разговаривать. Да-да, русский язык вроде бы мой родной, но не слишком-то мне давался. Он был тяжеловесным, изобилующим различными выражениями, которые я лично считал лишними и которые вполне можно было опустить, но вот только опускать их категорически не рекомендовалось. И хорошо еще, что приходилось учиться говорить именно по-русски. Ведь спустя совсем немногим более полувека аристократы вообще перестанут изъясняться на родном языке, ну это понятно, больше бы правителей было на российском престоле с непроизносимыми немецкими фамилиями, глядишь, вообще бы Россией называться перестали бы. Так что, Петр Романов, лучше помолчи и поблагодари объект за то, что не закинул тебя куда-нибудь, где твои знания технических иностранных ну очень сильно бы пригодились. Остермана же я взял с собой именно потому, что Андрей Иванович, в связи со своим происхождением, отвратительно изъяснялся на великом и могучем и вряд ли мог ткнуть пальцем в меня и завопить: «А царь-то у нас не настоящий!»
Правда, Остерман попробовал сказаться больным, как только до него донесли текст указа, уж не помню, что у него обострилось: подагра или мигрень, но я с грустной улыбкой, я ее полдня репетировал перед зеркалом, сказал своему тогда еще официальному наставнику, что прикажу перевозить его на носилках и буду собственноручно ухаживать за больным другом, только бы он не бросал меня в годину трудную, во время скорби безмерной по сестрице Наташеньке. Андрей Иванович выздоровел после этого не мгновенно, конечно же, но уже на третий день, когда мы садились в карету, он передвигался хоть и с помощью трости, но вполне самостоятельно, отвергнув идею перетаскивать его как бревно на носилках.
В общем, десятого декабря 1728 года императорский поезд, поражавший воображение своей скудностью, весь увитый траурными черными лентами, тронулся из Москвы, которая к тому времени уже практически снова становилась столицей Российской империи, в Царское Село, что раскинулось под славным деяниями деда Петербургом.
Дорога заняла без малого восемь дней, и это с учетом того, что ехали мы зимой и снег закрыл все основные прелести проселочной дороги этого нелегкого времени. Полозья императорских саней скользили легко, а лошадей мне предоставляли по первому свистку и только самых лучших. Вот только время дневное было зимой весьма ограниченно, хоть я и настаивал на том, чтобы начинать двигаться еще до того, как полностью рассветет, и останавливаться на ночлег, уже когда на небе начинала светить луна, декабрь все равно сильно повлиял на продолжительность движения, увеличив и без того длинную дорогу.
И все же, несмотря на определенные трудности, мы, наверное, смогли бы доехать и быстрее, но, когда уже подъезжали к Великому Новгороду, налетела пурга. Уже к двум часам дня ветер усилился настолько, что не было ничего видно в пределах пяти шагов. Я с тревогой смотрел в окно, но сам не решался остановить наш поезд, полагая, что те люди, которые меня везут и охраняют, знают, что они делают.
Карета остановилась. Дверь распахнулась, в ее натопленное, жаркое нутро ворвался колючий холодный ветер. Сквозь пелену разыгравшейся не на шутку метели проступил силуэт офицера, с трудом удерживающего шляпу на голове, которую так и норовил с него сорвать, подхватить и унести в неведомые дали завывающий диким зверем ветер.
Нужно форму менять, а то у меня так полармии сдохнет от банальной простуды, в угоду моде и красоте. И в первую очередь эти идиотские треуголки убрать и заменить нормальными шапками, – промелькнувшая в голове мысль засела в ней занозой и постоянно напоминала о себе все то время, пока я разглядывал борющегося с ветром офицера.
– Камер-юнкер Высочайшего двора граф Бутурлин, – проорал офицер, пытаясь перекричать ветер. – Государь Петр Алексеевич, необходимо остановиться, пока буря не утихнет! А то лошадей погубим и сами сгинем, весной поди косточки наши и найдут оттаявшие.
– Где? – мне тоже пришлось кричать ему в ответ. – В чистом поле?
– Здесь недалеко мое отческое имение расположено, даже не надо Новгород проезжать. Христом богом прошу, государь Петр Алексеевич, принять мое гостеприимство и переждать непогоду под сенью моего отчего дома!
– Как далеко имение?!
– Пара верст, государь! Прорвемся. Я покажу дорогу, не извольте сомневаться! Еще совсем пацаненком был, когда здесь всю округу облазал, не заплутаю, вот вам крест!
Ветер все нарастал, и я услышал, или мне почудилось, что где-то там невдалеке к вою метели присоединился слаженный волчий вой. Решение нужно было принимать немедленно. Но Бутурлин… Снова раздался волчий вой, теперь уже отчетливо слышимый, который стал значительно ближе. Черт с ним, я вроде пока рассориться с камер-юнкером не успел, не держит пока Александр Борисович Бутурлин на меня зла. А он уже с трудом удерживал тяжелую дверь кареты, которую пытался вырвать у него из рук ветер. А ведь еще и шляпу приходилось держать.
– Поворачивай! – закричал я.
И Бутурлин, кивком головы дав понять, что понял, навалился все весом на дверь кареты, пытаясь ее закрыть. Наконец ему это удалось, и карета принялась разворачиваться.
Лошади хрипели, с трудом пытаясь сопротивляться сбивающему их с ног ветру. Но мне-то еще куда ни шло, в мой возок запряжена шестерка, вшестером они справятся, а вот каково сейчас всадникам? Карета наклонилась так, что я едва не завалился на бок. Остерман же завалился и, грязно ругаясь по-немецки, пытался принять достойное положение, одновременно поправляя съехавший набок парик. Молодой парнишка, не старше меня, кинулся к печи, к которой был специально приставлен, чтобы не дать ей опрокинуться.
– Куда прешь, хочешь обгореть?
В карете можно было не орать, все и так было слышно, но мальчишка вздрогнул и уставился на меня выпуклыми голубыми глазами. Похоже, не часто высокородные господа обращали на него внимание, считая чем-то вроде мебели, а уж сам государь император и вовсе впервые обратил на него внимание. Только вот, вместо того чтобы обрадоваться высочайшему вниманию, мальчишка почему-то испугался.
– Так ведь я не хваталками же поспособствую, государь, – пролепетал он и показал большую увесистую кочергу, которую все это время держал за спиной. Этой цельнометаллической огромной хреновиной вполне можно было кого-нибудь убить, ну, или поддержать небольшую печку, чтобы она не завалилась на пол, выплеснув при этом из себя полыхающие жаром угли, и не сожгла карету изнутри.
– Ты куда смотреть, холоп? – тут же отреагировал Остерман, заметив, что он, приоткрыв рот, во все глаза смотрит на меня, и даже замахнулся тростью на непочтительного мальчишку, осмелившегося рот при мне открыть. Мальчишка привычным жестом втянул голову в плечи, и почему-то мне это сильно не понравилось.
– Ну что ты, Андрей Иванович, – я перехватил его руку с тростью и кротко улыбнулся.
Остерман встрепенулся и подобострастно попытался раскланяться со мной в пределах довольно вместительной, но все же кареты. Я только покачал головой.
– Негоже срывать гнев на тварях, не могущих ответить, – я снова кротко улыбнулся, про себя думая о том, что вооруженный здоровенной кочергой парнишка еще как мог бы ответить, если бы не привитая с детства покорность вышестоящим. – Сестрица моя Наталия не одобрила бы, – я отпустил его руку и снова повернулся к съежившемуся мальчишке. Пускай Остерман думает, что у меня слегка крыша съехала на почве горя, так даже лучше, пока во всяком случае. – Как тебя звать, отрок? – я прочувствовал, как это звучит в устах четырнадцатилетнего пацана, и едва не заржал, но сдержался.
– Меня-то? – удивление мальчишки было настолько велико, что мне даже стало неловко.
– Тебя-то, как меня звать-величать, я разумею. Так же как и Андрея Ивановича.
– Митька, – ответил пацан, продолжая пожирать меня взглядом. Карету качнуло, и он на секунду отвлекся, чтобы своей огромной кочергой придержать печь.
Я прищурился. А пацан-то сильный, я и поднять эту бандуру вряд ли смогу, а он вон как ловко ей орудует. Хотя я силушкой не обделен, проверил уже, когда едва шкаф с книгами не опрокинул. Удержал, убедившись заодно, что силен, совсем не на тринадцать лет.
– Митька, а по батюшке?
– Ивана Кузина сын, – еще тише произнес пацан.
– Дмитрий Кузин, значит, – я задумчиво смотрел на него. – Ты холоп царев?
– Не-а, – он швыркнул носом и вытер его рукавом не слишком чистой рубахи. – Государем Петром Алексеичем, вашим дедом, значит, весь род Кузиных освобожден из холопов. Мы даже грамоту имеем. За службы государеву даже денюжку получаем. По пяти копеек за полную седмицу, ну и рупь на праздники большие, это как велено.
– Понятно, – я все еще продолжал смотреть на него. – Вот что, Дмитрий свет Иванович Кузин, я желаю видеть тебя подле себя в своих палатах. Будешь моим личным слугой, – повернулся к Остерману и попытался покачать права. – Андрей Иванович, оформишь, как положено, чтобы в челядь мою личную этого отрока перевели.
– Зачем вам это, государ? – Остерман скривился, глядя на смотрящего с недоверием Кузина.
– Потому что я так хочу, – я прищурился, а Остерман, наоборот, расслабился, увидев своего самодурствующего господина в том качестве, в котором привык его видеть. Он кивнул и снова закрыл глаза, приготовившись дремать дальше.